Неточные совпадения
Артемий Филиппович. О! насчет врачеванья мы с Христианом Ивановичем взяли свои меры: чем ближе к натуре, тем
лучше, — лекарств дорогих мы не употребляем. Человек простой: если умрет, то и так умрет; если выздоровеет, то и так выздоровеет. Да и Христиану Ивановичу затруднительно было б с ними изъясняться: он по-русски ни
слова не знает.
Скотинин. Я ее и знаю. Я и сам в этом таков же. Дома, когда зайду в клева да найду их не в порядке, досада и возьмет. И ты, не в пронос
слово, заехав сюда, нашел сестрин дом не
лучше клевов, тебе и досадно.
— Это точно, что с правдой жить хорошо, — отвечал бригадир, — только вот я какое
слово тебе молвлю:
лучше бы тебе, древнему старику, с правдой дома сидеть, чем беду на себя накликать!
Либеральная партия говорила или,
лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные
слова о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
И странно то, что хотя они действительно говорили о том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о том, что для Елецкой можно было бы найти
лучше партию, а между тем эти
слова имели для них значение, и они чувствовали это так же, как и Кити.
Они прошли молча несколько шагов. Варенька видела, что он хотел говорить; она догадывалась о чем и замирала от волнения радости и страха. Они отошли так далеко, что никто уже не мог бы слышать их, но он всё еще не начинал говорить. Вареньке
лучше было молчать. После молчания можно было легче сказать то, что они хотели сказать, чем после
слов о грибах; но против своей воли, как будто нечаянно, Варенька сказала...
Вернувшись домой и найдя всех вполне благополучными и особенно милыми, Дарья Александровна с большим оживлением рассказывала про свою поездку, про то, как ее хорошо принимали, про роскошь и
хороший вкус жизни Вронских, про их увеселения и не давала никому
слова сказать против них.
— Ах, эти мне сельские хозяева! — шутливо сказал Степан Аркадьич. — Этот ваш тон презрения к нашему брату городским!… А как дело сделать, так мы
лучше всегда сделаем. Поверь, что я всё расчел, — сказал он, — и лес очень выгодно продан, так что я боюсь, как бы тот не отказался даже. Ведь это не обидной лес, — сказал Степан Аркадьич, желая
словом обидной совсем убедить Левина в несправедливости его сомнений, — а дровяной больше. И станет не больше тридцати сажен на десятину, а он дал мне по двести рублей.
— Отложить и никого не принимать, — сказал он на вопрос швейцара, с некоторым удовольствием, служившим признаком его
хорошего расположения духа, ударяя на
слове «не принимать».
— Ну, извольте, и я вам скажу тоже мое последнее
слово: пятьдесят рублей! право, убыток себе, дешевле нигде не купите такого
хорошего народа!
Впрочем, дамы были вовсе не интересанки; виною всему
слово «миллионщик», — не сам миллионщик, а именно одно
слово; ибо в одном звуке этого
слова, мимо всякого денежного мешка, заключается что-то такое, которое действует и на людей подлецов, и на людей ни се ни то, и на людей
хороших, —
словом, на всех действует.
Потом пошли осматривать крымскую суку, которая была уже слепая и, по
словам Ноздрева, должна была скоро издохнуть, но года два тому назад была очень
хорошая сука; осмотрели и суку — сука, точно, была слепая.
Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше самое чтение, или,
лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь
слово, которое иной раз черт знает что и значит.
Еще не успеешь открыть рта, как они уже готовы спорить и, кажется, никогда не согласятся на то, что явно противуположно их образу мыслей, что никогда не назовут глупого умным и что в особенности не согласятся плясать по чужой дудке; а кончится всегда тем, что в характере их окажется мягкость, что они согласятся именно на то, что отвергали, глупое назовут умным и пойдут потом поплясывать как нельзя
лучше под чужую дудку, —
словом, начнут гладью, а кончат гадью.
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович
хороший человек!»
Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».
— В самом
слове нет ничего оскорбительного, — сказал Тентетников, — но в смысле
слова, но в голосе, с которым сказано оно, заключается оскорбленье. Ты — это значит: «Помни, что ты дрянь; я принимаю тебя потому только, что нет никого
лучше, а приехала какая-нибудь княжна Юзякина, — ты знай свое место, стой у порога». Вот что это значит!
— Так вот, Дмитрий Прокофьич, я бы очень, очень хотела узнать… как вообще… он глядит теперь на предметы, то есть, поймите меня, как бы это вам сказать, то есть
лучше сказать: что он любит и что не любит? Всегда ли он такой раздражительный? Какие у него желания и, так сказать, мечты, если можно? Что именно теперь имеет на него особенное влияние? Одним
словом, я бы желала…
Извините меня, но я должен вам высказать, что слухи, до вас дошедшие, или,
лучше сказать, до вас доведенные, не имеют и тени здравого основания, и я… подозреваю, кто… одним
словом… эта стрела… одним
словом, ваша мамаша…
Не стану теперь описывать, что было в тот вечер у Пульхерии Александровны, как воротился к ним Разумихин, как их успокоивал, как клялся, что надо дать отдохнуть Роде в болезни, клялся, что Родя придет непременно, будет ходить каждый день, что он очень, очень расстроен, что не надо раздражать его; как он, Разумихин, будет следить за ним, достанет ему доктора
хорошего, лучшего, целый консилиум… Одним
словом, с этого вечера Разумихин стал у них сыном и братом.
Именно озлился (это
слово хорошее!).
Баснь эту лишним я почёл бы толковать;
Но ка́к здесь к
слову не сказать,
Что
лучше верного держаться,
Чем за обманчивой надеждою гоняться?
Найдётся тысячу несчастных от неё
На одного, кто не был ей обманут,
А мне, что́ говорить ни станут,
Я буду всё твердить своё:
Что́ впереди — бог весть; а что моё — моё!
Огудалова. Эко страшное
слово сказала: «унижаться»! Испугать, что ли, меня вздумала? Мы люди бедные, нам унижаться-то всю жизнь. Так уж
лучше унижаться смолоду, чтоб потом пожить по-человечески.
Кнуров. Ну, что
хорошего! Тот лезет к Ларисе Дмитриевне с комплиментами, другой с нежностями, так и жужжат, не дают с ней
слова сказать. Приятно с ней одной почаще видеться — без помехи.
— Мы говорили с вами, кажется, о счастии. Я вам рассказывала о самой себе. Кстати вот, я упомянула
слово «счастие». Скажите, отчего, даже когда мы наслаждаемся, например, музыкой,
хорошим вечером, разговором с симпатическими людьми, отчего все это кажется скорее намеком на какое-то безмерное, где-то существующее счастие, чем действительным счастием, то есть таким, которым мы сами обладаем? Отчего это? Иль вы, может быть, ничего подобного не ощущаете?
«В ней действительно есть много простого, бабьего.
Хорошего, дружески бабьего», — нашел он подходящие
слова. «Завтра уедет…» — скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого волнения, как эта — рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
Она произнесла эти
слова так странно, как будто не спрашивала, а просила. Разгоревшееся лицо ее бледнело, таяло, казалось, что она
хорошеет.
— Всякий понимает, что
лучше быть извозчиком, а не лошадью, — торопливо истекал он
словами, прижимаясь к Самгину. — Но — зачем же на оружие деньги собирать, вот — не понимаю! С кем воевать, если разрешено соединение всех сословий?
— Нет, уверяю вас, — это так, честное
слово! — несколько более оживленно и все еще виновато улыбаясь, говорил Кумов. — Я очень много видел таких; один духобор —
хороший человек был, но ему сшили тесные сапоги, и, знаете, он так злился на всех, когда надевал сапоги, — вы не смейтесь! Это очень… даже страшно, что из-за плохих сапог человеку все делается ненавистно.
— Постарел, больше, чем надо, — говорила она, растягивая
слова певуче, лениво; потом, крепко стиснув руку Самгина горячими пальцами в кольцах и отодвинув его от себя, осмотрев с головы до ног, сказала: — Ну — все же мужчина в порядке! Сколько лет не видались? Ох, уж
лучше не считать!
— Среди своих друзей, — продолжала она неторопливыми
словами, — он поставил меня так, что один из них, нефтяник, богач, предложил мне ехать с ним в Париж. Я тогда еще дурой ходила и не сразу обиделась на него, но потом жалуюсь Игорю. Пожал плечами. «Ну, что ж, — говорит. — Хам. Они тут все хамье». И — утешил: «В Париж, говорит, ты со мной поедешь, когда я остаток земли продам». Я еще поплакала. А потом — глаза стало жалко. Нет, думаю,
лучше уж пускай другие плачут!
Клим знал, что на эти вопросы он мог бы ответить только
словами Томилина, знакомыми Макарову. Он молчал, думая, что, если б Макаров решился на связь с какой-либо девицей, подобной Рите, все его тревоги исчезли бы. А еще
лучше, если б этот лохматый красавец отнял швейку у Дронова и перестал бы вертеться вокруг Лидии. Макаров никогда не спрашивал о ней, но Клим видел, что, рассказывая, он иногда, склонив голову на плечо, смотрит в угол потолка, прислушиваясь.
— Это —
хорошие русские люди, те, которые веруют, что логикой
слов можно влиять на логику истории.
Отец рассказывал
лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец сам выдумал
слова и поступки, о которых говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим другим.
— Я догадалась об этом, — сказала она, легко вздохнув, сидя на краю стола и покачивая ногою в розоватом чулке. Самгин подошел, положил руки на плечи ее, хотел что-то сказать, но
слова вспоминались постыдно стертые, глупые.
Лучше бы она заговорила о каких-нибудь пустяках.
— Прежде всего необходим
хороший плуг, а затем уже — парламент. Дерзкие словечки дешево стоят. Надо говорить
словами, которые, укрощая инстинкты, будили бы разум, — покрикивал он, все более почему-то раздражаясь и багровея. Мать озабоченно молчала, а Клим невольно сравнил ее молчание с испугом жены писателя. Во внезапном раздражении Варавки тоже было что-то общее с возбужденным тоном Катина.
Самгин слушал, верил, что возникают союзы инженеров, врачей, адвокатов, что предположено создать Союз союзов, и сухой стук, проходя сквозь камень, слагаясь в
слова, будил в Самгине чувство бодрости,
хорошие надежды.
— Что это такое? — говорил он, ворочаясь во все стороны. — Ведь это мученье! На смех, что ли, я дался ей? На другого ни на кого не смотрит так: не смеет. Я посмирнее, так вот она… Я заговорю с ней! — решил он, — и выскажу
лучше сам
словами то, что она так и тянет у меня из души глазами.
Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходках у ворот он каждый день жалуется, что житья нет, что этакого дурного барина еще и не слыхано: и капризен-то он, и скуп, и сердит, и что не угодишь ему ни в чем, что,
словом,
лучше умереть, чем жить у него.
Райский между тем сгорал желанием узнать не Софью Николаевну Беловодову — там нечего было узнавать, кроме того, что она была прекрасная собой, прекрасно воспитанная,
хорошего рода и тона женщина, — он хотел отыскать в ней просто женщину, наблюсти и определить, что кроется под этой покойной, неподвижной оболочкой красоты, сияющей ровно, одинаково, никогда не бросавшей ни на что быстрого, жаждущего, огненного или наконец скучного, утомленного взгляда, никогда не обмолвившейся нетерпеливым, неосторожным или порывистым
словом?
— Ну, очень хорошо, и
слово хорошее, меткое.
— Побожитесь, еще! — говорила она, торжествуя и наслаждаясь его волнением, и опять засмеялась раздражительным смехом. — Не оставила двух
слов, а осталась сама: что
лучше? Говорите же! — прибавила она, шаля и заигрывая с ним.
— Повезу его к ней: сам оригинал оценит
лучше. Семен Семеныч! от вас я надеялся хоть приветливого
слова: вы, бывало, во всем моем труде находили что-нибудь, хоть искру жизни…
Это желание прыгнуть на шею, чтоб признали меня за
хорошего и начали меня обнимать или вроде того (
словом, свинство), я считаю в себе самым мерзким из всех моих стыдов и подозревал его в себе еще очень давно, и именно от угла, в котором продержал себя столько лет, хотя не раскаиваюсь.
— О, я не в том смысле; я употребил
слово в его общем смысле. Ну, там религиозный бродяга, ну, набожный, а все-таки бродяга. В
хорошем, почтенном смысле, но бродяга… Я с медицинской точки…
— Женевские идеи — это добродетель без Христа, мой друг, теперешние идеи или,
лучше сказать, идея всей теперешней цивилизации. Одним
словом, это — одна из тех длинных историй, которые очень скучно начинать, и гораздо будет
лучше, если мы с тобой поговорим о другом, а еще
лучше, если помолчим о другом.
Так как я решился молчать, то сделал ему, со всею сухостью, лишь два-три самых кратких вопроса; он ответил на них ясно и точно, но совершенно без лишних
слов и, что всего
лучше, без лишних чувств.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда
лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли
лучше, что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним
словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!
— Mon ami! Mon enfant! — воскликнул он вдруг, складывая перед собою руки и уже вполне не скрывая своего испуга, — если у тебя в самом деле что-то есть… документы… одним
словом — если у тебя есть что мне сказать, то не говори; ради Бога, ничего не говори;
лучше не говори совсем… как можно дольше не говори…
Появившись, она проводила со мною весь тот день, ревизовала мое белье, платье, разъезжала со мной на Кузнецкий и в город, покупала мне необходимые вещи, устроивала, одним
словом, все мое приданое до последнего сундучка и перочинного ножика; при этом все время шипела на меня, бранила меня, корила меня, экзаменовала меня, представляла мне в пример других фантастических каких-то мальчиков, ее знакомых и родственников, которые будто бы все были
лучше меня, и, право, даже щипала меня, а толкала положительно, даже несколько раз, и больно.
— Я хотел долго рассказывать, но стыжусь, что и это рассказал. Не все можно рассказать
словами, иное
лучше никогда не рассказывать. Я же вот довольно сказал, да ведь вы же не поняли.