Неточные совпадения
Во владельце стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая в жестких волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей еще более развиться; учитель-француз был отпущен, потому что сыну пришла пора на службу; мадам была прогнана, потому что оказалась не безгрешною в похищении Александры Степановны; сын, будучи отправлен в губернский город, с тем чтобы узнать в палате, по мнению отца, службу существенную, определился вместо того в полк и
написал к отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку; весьма естественно, что он получил на это то, что называется в простонародии шиш.
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного дома, за большим столом и
писал; напротив меня сидел рисовальный
учитель и окончательно поправлял нарисованную черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади
учителя и смотрел ему через плечо. Головка эта была первое произведение Володи черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
Профессоров Самгин слушал с той же скукой, как
учителей в гимназии. Дома, в одной из чистеньких и удобно обставленных меблированных комнат Фелицаты Паульсен, пышной дамы лет сорока, Самгин записывал свои мысли и впечатления мелким, но четким почерком на листы синеватой почтовой бумаги и складывал их в портфель, подарок Нехаевой. Не озаглавив свои заметки, он красиво, рондом,
написал на первом их листе...
Райский только глядел, как проворно и крепко
пишет он цифры, как потом идет к нему прежде брюхо
учителя с сердоликовой печаткой, потом грудь с засыпанной табаком манишкой. Ничего не ускользнуло от Райского, только ускользнуло решение задачи.
Это был
учитель математики. Он пошел к доске,
написал задачу, начал толковать.
Сказано — сделано, и вот пятьдесят губернских правлений рвут себе волосы над неофициальной частью. Священники из семинаристов, доктора медицины,
учителя гимназии, все люди, состоящие в подозрении образования и уместного употребления буквы «ъ», берутся в реквизицию. Они думают, перечитывают «Библиотеку для чтения» и «Отечественные записки», боятся, посягают и, наконец,
пишут статейки.
Великие
учителя Церкви
писали что-то, раскрывали жизненные тайны христианства, а теперь имеют смелость
писать лишь об
учителях Церкви, о их дерзновении.
Молодые чиновники уже имели руки, запачканные взятками,
учители клянчили за места и некоторые
писали оды мерзавнейшим из мерзавнейших личностей; молодое дворянство секало людей и проматывало потовые гроши народа; остальные вели себя не лучше.
Учителя другого в городе не было, а потому мать и отец сами исправляли его должность; всего больше они смотрели за тем, чтоб я
писал как можно похожее на прописи.
Учителя звали Матвей Васильич (фамилии его я никогда не слыхивал); это был человек очень тихий и добрый; он
писал прописи не хуже печатных и принялся учить меня точно так же, как учил дядя.
Учитель развернул тетрадь и, бережно обмакнув перо, красивым почерком
написал Володе пять в графе успехов и поведения. Потом, остановив перо над графою, в которой означались мои баллы, он посмотрел на меня, стряхнул чернила и задумался.
— Какова бестия, — а? Какова каналья? — обратился он прямо к жене. — Обещала, что
напишет и к графу, и к принцу самому, а дала две цидулишки к какому-то
учителю и какому-то еще секретаришке!
Перед экзаменом инспектор-учитель задал им сочинение на тему: «Великий человек». По словесности Вихров тоже был первый, потому что прекрасно знал риторику и логику и, кроме того, сочинял прекрасно. Счастливая мысль мелькнула в его голове: давно уже желая высказать то, что наболело у него на сердце, он подошел к
учителю и спросил его, что можно ли, вместо заданной им темы,
написать на тему: «Случайный человек»?
И в доктора поступал, и в
учителя отечественной словесности готовился, и об Гоголе статью
написал, и в золотопромышленники хотел, и жениться собирался — жива-душа калачика хочет, и онасогласилась, хотя в доме такая благодать, что нечем кошки из избы было выманить.
— Очень хорошо, распоряжусь, — сказал он и велел им идти домой, а сам тотчас же
написал городничему отношение о производстве следствий о буйных и неприличных поступках
учителя Экзархатова и, кроме того, донес с первою же почтою об этом директору. Когда это узналось и когда глупой Экзархатовой растолковали, какой ответственности подвергается ее муж, она опять побежала к смотрителю, просила, кланялась ему в ноги.
Этим оканчивались старые туберозовские записи, дочитав которые старик взял перо и,
написав новую дату, начал спокойно и строго выводить на чистой странице: «Было внесено мной своевременно, как однажды просвирнин сын,
учитель Варнава Препотенский, над трупом смущал неповинных детей о душе человеческой, говоря, что никакой души нет, потому что нет ей в теле видимого гнездилища.
Церковные
учители признают нагорную проповедь с заповедью о непротивлении злу насилием божественным откровением и потому, если они уже раз нашли нужным
писать о моей книге, то, казалось бы, им необходимо было прежде всего ответить на этот главный пункт обвинения и прямо высказать, признают или не признают они обязательным для христианина учение нагорной проповеди и заповедь о непротивлении злу насилием, и отвечать не так, как это обыкновенно делается, т. е. сказать, что хотя, с одной стороны, нельзя собственно отрицать, но, с другой стороны, опять-таки нельзя утверждать, тем более, что и т. д., а ответить так же, как поставлен вопрос в моей книге: действительно ли Христос требовал от своих учеников исполнения того, чему он учил в нагорной проповеди, и потому может или не может христианин, оставаясь христианином, идти в суд, участвуя в нем, осуждая людей или ища в нем защиты силой, может или не может христианин, оставаясь христианином, участвовать в управлении, употребляя насилие против своих ближних и самый главный, всем предстоящий теперь с общей воинской повинностью, вопрос — может или не может христианин, оставаясь христианином, противно прямому указанию Христа обещаться в будущих поступках, прямо противных учению, и, участвуя в военной службе, готовиться к убийству людей или совершать их?
— Ну, что же в этой переписке? Стакнулись, что ли? А? Поди береги девку в семнадцать лет; недаром все одна сидит, голова болит, да то да се… Да я его, мошенника, жениться на ней заставлю. Что он, забыл, что ли, у кого в доме живет! Где письмо? Фу ты, пропасть какая, как мелко писано!
Учитель, а сам
писать не умеет, выводит мышиные лапки. Прочти-ка, Глаша.
Действительно, это был «жених из ножевой линии» и плохо преподавал русский язык. Мне от него доставалось за стихотворения-шутки, которыми занимались в гимназии двое: я и мой одноклассник и неразлучный друг Андреев Дмитрий. Первые силачи в классе и первые драчуны, мы вечно ходили в разорванных мундирах, дрались всюду и
писали злые шутки на
учителей. Все преступления нам прощались, но за эпиграммы нам тайно мстили, придираясь к рваным мундирам.
И свои кое-какие стишинки мерцали в голове… Я пошел в буфет, добыл карандаш, бумаги и, сидя на якорном канате, — отец и Егоров после завтрака ушли по каютам спать, — переживал недавнее и
писал строку за строкой мои первые стихи, если не считать гимназических шуток и эпиграмм на
учителей… А в промежутки между написанным неотступно врывалось...
Теперь,
написав его, я счел обязанностью посвятить мой первый беллетристический опыт памяти знаменитого драматурга и моего дорогого
учителя».
— На первый раз… вот вам! Только смотрите у меня: чур не шуметь! Ведь вы, студенты… тоже народец! А вы лучше вот что сделайте: наймите-ка латинского
учителя подешевле, да и за книжку! Покуда зады-то твердите — ан хмель-то из головы и вышибет! А Губошлепову я
напишу: стыдно, братец! Сам людей в соблазн ввел, да сам же и бросил… на что похоже!
Упадышевский приказал мне
написать, чтобы Марья Николавна не беспокоилась и сама не приезжала, что он отпустит меня с дядькой, может быть, ранее шести часов, потому что на последние часы
учитель, по болезни, вероятно не придет, и что я могу остаться у ней до семи часов утра.
Лихачев был вскоре уволен, и вместо него определен директором старший
учитель И. Ф. Яковкин. Дмитрий Княжевич сохранил надолго близкую связь с своими гимназическими товарищами. Он определился на службу в Петербурге и каждую почту
писал к брату, обращаясь нередко ко всем нам. Его письма читали торжественно, во всеуслышанье.
А как приспеет время учити того царевича грамоте, и в
учители выбирают учительных людей, тихих и не бражников; а
писать учить выбирают из посольских подьячих; а иным языком, латинскому, греческого, немецкого, и никоторых, кроме русского, научения в российском государстве не бывает…
Мой
учитель не очень-то умен, но добрый человек и бедняк и меня сильно любит. Его жалко. И его мать-старушку жалко. Ну-с, позвольте пожелать вам всего хорошего. Не поминайте лихом. (Крепко пожимает руку.) Очень вам благодарна за ваше доброе расположение. Пришлите же мне ваши книжки, непременно с автографом. Только не
пишите «многоуважаемой», а просто так: «Марье, родства не помнящей, неизвестно для чего живущей на этом свете». Прощайте! (Уходит.)
Написав это, Павел лег на кровать. Губернский
учитель музыки был, впрочем, совершенно другого мнения: он всегда выговаривал брюнетке за то, что она решительно не умеет держать себя за фортепьяно, потому что очень ломается. Пролежав несколько минут, Павел встал и снова принялся
писать...
Барабошев. Что для меня благородно, что низко — я сам знаю; ни в
учителя, ни в гувернеры я тебя не нанимал. Не пристань ты ко мне, я б твою литературу бросил, потому, окромя глупости, ты ничего не
напишешь; а теперь ты меня заинтересовал, пойми!
— Он? Пьяница!
Учителем был — выгнали. Пропился,
пишет в газеты, сочиняет прошения. Очень подлый человек!
— Учиться? Не в этом дело-с, сударь вы мой! Свободы нет, вот что! Ведь у меня какая жизнь? В трепете живу… с постоянной оглядкой… вполне лишен свободы желательных мне движений! А почему? Боюсь… Этот кикимора
учитель в газетах
пишет на меня… санитарный надзор навлекает, штрафы плачу… Постояльцы ваши, того гляди, сожгут, убьют, ограбят… Что я против них могу? Полиции они не боятся… Посадят их — они даже рады — хлеб им даровой.
Дядя с большим интересом расспрашивал Менделя-отца, но, несмотря на всегдашнюю откровенность с дядей, Мендель на этот раз отвечал сдержанно. Он говорил только, что рабби Акива человек действительно замечательный, что он
написал несколько трактатов, напечатанных в Австрии, и у него, г-на Менделя, висит на стене гравированный портрет рабби Акивы… Разве стали бы печатать портрет заурядного человека?.. А что он говорил о нем, Менделе?.. Ну, что ему говорить особенного о скромном
учителе…
А было-то именно так, как
написал учитель. Но — не сознаться же в этом перед дочерью!
— Позвольте! Я
писал не по личной неприязни к вам, а из чувства справедливости, — вздрагивая, проговорил
учитель и, подняв тон, добавил, вспыхнув: — Вы не имеете никакого права говорить, что я
написал потому, что был сердит…
— Конечно, о том, что я
написал про вас в газете, — сдвигая брови, говорит
учитель, озабоченно отдувает щёки и ещё суровее хмурит лоб.
Тит Титыч. А ты вот что
пиши: что обидели такого-то купца, а с сына оного купца
учитель, против всяких прав, взял расписку, чтобы жениться на его дочери. Вот тебе и расписка. Я никаких денег не пожалею, коли сделаешь. Можешь ты это сделать?
Тот же Бильрот, молодым доцентом хирургии,
писал своему
учителю Бауму об одном больном, которому Бильрот произвел три раза в течение одной недели насильственное вытяжение ноги, не подозревая, что головка бедра переломлена.
Возвратившись от духовной своей дщери, имевшей обыкновение во всех почти делах своих прибегать к пастырскому совету, ксендз Ладыслав тотчас же
написал маленькую записочку к
учителю Подвиляньскому, в которой убедительнейше просил его пожаловать к себе в возможно скорейшем времени. Записка эта была отправлена с одним из костельных прислужников.
И так же, как каждый может научиться
писать, избрав для этого правильный путь, так же может каждый сделаться тайным учеником и даже
учителем, если изберет для этого соответственный путь» (Штейнер.
Зиновий Алексеич рассуждал, что растит дочерей не для кельи и не ради манатьи́; и, к великому огорченью матушек, к немалому соблазну кумушек, нанял бедного старичка, отставного
учителя, обучать Лизу с Наташей читать и
писать по-граждански и разным наукам, какие были пригодны им.
Возвратясь с вечера, который нам показался прекрасным балом, я во всю остальную ночь не мог заснуть от любви, и утро застало меня сидящим у окна и мечтающим о ней. Я обдумывал план, как я стану учиться без помощи
учителей, сделаюсь очень образованным человеком и явлюсь к ней вполне достойный ее внимания. А пока… пока я хотел ей
написать об этом, так как я был твердо уверен, что одна подобная решимость с моей стороны непременно должна быть ей очень приятна.
Такой человек, как Бл. Августин,
написал трактат о браке, очень напоминающий систему скотоводства, он даже не подозревает о существовании любви и ничего не может об этом сказать, как и все христианские
учителя, которые, по моему глубокому убеждению, всегда высказывали безнравственные мысли в своем морализме, то есть мысли, глубоко противные истине персонализма, рассматривали личность, как средство родовой жизни.
Первые две недели не было еще политической тревоги. Я сошелся с петербургским французом,
учителем одной частной гимназии на Васильевском острову, и проводил с ним часы прогулок в приятных разговорах; в жаркие часы
писал роман.
А с таким уравновешенным эстетом, как Эдельсон, это было немыслимо. И я стал искать среди молодых людей способных
писать хоть и не очень талантливые, но более живые статьи по критике и публицистике. И первым критическим этюдом, написанным по моему заказу, была статья тогда еще безвестного
учителя В. П. Острогорского о Помяловском.
Имена Минина и Пожарского всегда шевелили в душе что-то особенное. Но на них, к сожалению, был оттенок чего-то официального, «казенного», как мы и тогда уже говорили. Наш
учитель рисования и чистописания, по прозванию «Трошка»,
написал их портреты, висевшие в библиотеке. И Минин у него вышел почти на одно лицо с князем Пожарским.
По-английски я стал учиться еще в Дерпте, студентом, но с детства меня этому языку не учили. Потом я брал уроки в Петербурге у известного
учителя, которому выправлял русский текст его грамматики. И в Париже в первые зимы я продолжал упражняться, главным образом, в разговорном языке. Но когда я впервые попал на улицы Лондона, я распознал ту давно известную истину, что читать,
писать и даже говорить по-английски — совсем не то, что вполне понимать всякого англичанина.
Учитель словесности уже не так верил в мои таланты. В следующем учебном году я, не смущаясь, однако, приговором казанского профессора,
написал нечто вроде продолжения похождений моего героя, и в довольно обширных размерах. Место действия был опять Петербург, куда я не попадал до 1855 года. Все это было сочинено по разным повестям и очеркам, читанным в журналах, гораздо больше, чем по каким-нибудь устным рассказам о столичной жизни.
Читал я эту эпопею вслух в классе, по мере того как
писал. Все слушали с интересом, в том числе и
учитель.
Центральную сцену в"Обрыве"я читал, сидя также над обрывом, да и весь роман прочел на воздухе, на разных альпийских вышках. Не столько лица двух героев. Райского и Волохова, сколько женщины: Вера, Марфенька, бабушка, а из второстепенных — няни,
учителя гимназии Козлова — до сих пор мечутся предо мною, как живые, а я с тех пор не перечитывал романа и
пишу эти строки как раз 41 год спустя в конце лета 1910 года.
— Видел я, батенька, и сладкое, и горькое, ощущал на телесах моих и розы, и тернии, служил
учителем и был околоточным, разъезжал в колясках с разными французскими полудевицами и доходил до такой крайности, что принужден был изображать в ярмарочном балагане дикого человека и есть живых мышей и лягушек, а теперь
пишу передовые статьи для наших газет.
Религия любви еще грядет в мир, это религия безмерной свободы Духа [В. Несмелов в своей книге о св. Григории Нисском
пишет: «Отцы и
учители церкви первых трех веков ясно говорили только о личном бытии Св.