Неточные совпадения
— Ой, Климуша, с каким я марксистом познакомила-ась! Это, я
тебе скажу…
ух! Голос — бархатный. И, понимаешь, точно корабль плавает… эдакий — на всех парусах! И — до того все в нем определенно…
Ты смеешься? Глупо. Я
тебе скажу: такие, как он, делают историю. Он… на Желябова похож, да!
—
Ты в бабью любовь — не верь.
Ты помни, что баба не душой, а телом любит. Бабы — хитрые,
ух! Злые. Они даже и друг друга не любят, погляди-ко на улице, как они злобно да завистно глядят одна на другую, это — от жадности все: каждая злится, что, кроме ее, еще другие на земле живут.
—
Ух, как я
тебя ждал! — зашипел он, схватив Самгина, и увлек его в коридор, поставил в нишу окна.
— Как ее объели крысы,
ух! — сказала она, опускаясь на диван. —
Ты — видел?
Ты — посмотри! Ужас! — Вздрогнув, она затрясла головой.
— Отец у
тебя смешной, — говорил Дронов Климу. — Настоящий отец, он — страшный, у-ух!
— Так вот — провел недель пять на лоне природы. «Лес да поляны, безлюдье кругом» и так далее. Вышел на поляну, на пожог, а из ельника лезет Туробоев. Ружье под мышкой, как и у меня. Спрашивает: «Кажется, знакомы?» — «
Ух, говорю, еще как знакомы!» Хотелось всадить в морду ему заряд дроби. Но — запнулся за какое-то но. Культурный человек все-таки, и знаю, что существует «Уложение о наказаниях уголовных». И знал, что с Алиной у него — не вышло. Ну, думаю, черт с
тобой!
Бальзаминов. Молчи
ты!
Ты еще не знаешь, с кем
ты теперь говоришь! Маменька, вот они, мечты-то мои! Ан вот правда выходит.
Ух, дух не переведу!
—
Ух, устала у обедни! Насилу поднялась на лестницу! Что у
тебя, Верочка, нездорова? — спросила она и остановила испытующий взгляд на лице Веры.
— Да и прыткий,
ух какой, — улыбнулся опять старик, обращаясь к доктору, — и в речь не даешься;
ты погоди, дай сказать: лягу, голубчик, слышал, а по-нашему это вот что: «Коли ляжешь, так, пожалуй, уж и не встанешь», — вот что, друг, у меня за хребтом стоит.
—
Ты еще маленький, а она над
тобою смеется — вот что! У нас была одна такая добродетель в Москве:
ух как нос подымала! а затрепетала, когда пригрозили, что все расскажем, и тотчас послушалась; а мы взяли и то и другое: и деньги и то — понимаешь что? Теперь она опять в свете недоступная — фу
ты, черт, как высоко летает, и карета какая, а коли б
ты видел, в каком это было чулане!
Ты еще не жил; если б
ты знал, каких чуланов они не побоятся…
— К ней и к отцу!
Ух! Совпадение! Да ведь я
тебя для чего же и звал-то, для чего и желал, для чего алкал и жаждал всеми изгибами души и даже ребрами? Чтобы послать
тебя именно к отцу от меня, а потом и к ней, к Катерине Ивановне, да тем и покончить и с ней, и с отцом. Послать ангела. Я мог бы послать всякого, но мне надо было послать ангела. И вот
ты сам к ней и к отцу.
— Отнюдь, никому, а главное,
тебе:
тебе ни за что! Боится, верно, что
ты как совесть предо мной станешь. Не говори ему, что я
тебе передал.
Ух, не говори!
— Да, жаль, что не отколотил
тебя по мордасам, — горько усмехнулся он. — В часть тогда
тебя тащить нельзя было: кто ж бы мне поверил и на что я мог указать, ну а по мордасам…
ух, жаль не догадался; хоть и запрещены мордасы, а сделал бы я из твоей хари кашу.
— Ну что ж, я пожалуй.
Ух, голова болит. Убери коньяк, Иван, третий раз говорю. — Он задумался и вдруг длинно и хитро улыбнулся: — Не сердись, Иван, на старого мозгляка. Я знаю, что
ты не любишь меня, только все-таки не сердись. Не за что меня и любить-то. В Чермашню съездишь, я к
тебе сам приеду, гостинцу привезу. Я
тебе там одну девчоночку укажу, я ее там давно насмотрел. Пока она еще босоножка. Не пугайся босоножек, не презирай — перлы!..
— Еду! — воскликнула она вдруг. — Пять моих лет! Прощайте! Прощай, Алеша, решена судьба… Ступайте, ступайте, ступайте от меня теперь все, чтоб я уже вас не видала!.. Полетела Грушенька в новую жизнь… Не поминай меня лихом и
ты, Ракитка. Может, на смерть иду!
Ух! Словно пьяная!
— Ракитин знает. Много знает Ракитин, черт его дери! В монахи не пойдет. В Петербург собирается. Там, говорит, в отделение критики, но с благородством направления. Что ж, может пользу принесть и карьеру устроить.
Ух, карьеру они мастера! Черт с эфикой! Я-то пропал, Алексей, я-то, Божий
ты человек! Я
тебя больше всех люблю. Сотрясается у меня сердце на
тебя, вот что. Какой там был Карл Бернар?
Ты страшна: у
тебя из глаз вытягиваются железные клещи…
ух, какие длинные! и горят как огонь!
— Как хорошо
ты сделал, что разбудил меня! — говорила Катерина, протирая очи шитым рукавом своей сорочки и разглядывая с ног до головы стоявшего перед нею мужа. — Какой страшный сон мне виделся! Как тяжело дышала грудь моя!
Ух!.. Мне казалось, что я умираю…
—
Ух, как
ты меня испугал, Михей Зотыч!
— А вот и нет… Сама Прасковья Ивановна. Да… Мы с ней большие приятельницы. У ней муж горький пьяница и у меня около того, — вот и дружим… Довезла
тебя до подъезда, вызвала меня и говорит: «На, получай свое сокровище!» Я ей рассказывала, что любила
тебя в девицах.
Ух! умная баба!.. Огонь. Смотри, не запутайся… Тут не
ты один голову оставил.
— Спрашивают ее: «Кто поджег?» — «Я подожгла!» — «Как так, дура?
Тебя дома не было в тую ночь,
ты в больнице лежала!» — «Я подожгла!» Это она — зачем же?
Ух, не дай господь бессонницу…
— А тут
тебе вот этот — бу-ух, бу-ух, бу-ух…
— Уж я все устрою, шурин… все!.. У меня, брат, Родивон Потапыч не отвертится… Я его приструню. А
ты, Акинфий Назарыч, соблаговоли мне как-нибудь выросточек: у
тебя их много, а я сапожки сошью.
Ух, у меня ловко моя Окся орудует…
Ух, как скучно! пустынь, солнце да лиман, и опять заснешь, а оно, это течение с поветрием, опять в душу лезет и кричит: «Иван! пойдем, брат Иван!» Даже выругаешься, скажешь: «Да покажись же
ты, лихо
тебя возьми, кто
ты такой, что меня так зовешь?» И вот я так раз озлобился и сижу да гляжу вполсна за лиман, и оттоль как облачко легкое поднялось и плывет, и прямо на меня, думаю: тпру, куда
ты, благое, еще вымочишь!
Аграфена Кондратьевна. Долго ль же мне бегать-то за
тобой на старости лет!
Ух, замучила, варварка! Слышишь, перестань! Отцу пожалуюсь!
— Про себя? — повторил отец. — Я — что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был.
Ты вот тихий, а я —
ух какой озорник был! Били меня за это и отец и многие другие, кому надо было. А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я — бежать! Вот однажды отец и побей меня в Балахне, а я и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и не нашёл никогда — вот какое дело!
Градобоев. Давай их сюда! Сейчас допрос.
Ух, устал. Вот она наша служба-то! (Хочет садиться на скамью). Тут что еще! Мягко что-то! Никак мертвое тело? (Трогает руками). Еще забота! Фу,
ты! Нет
тебе минуты покою.
— Ну, это хорошо, что поссорился, — одобрительно сказала девушка, — а то бы она
тебя завертела… она — дрянь, кокетка…
ух, какие я про нее вещи знаю!
Ахов. Да еще как люблю-то!
Ты не гляди, что я стар! Я
ух какой!
Ты меня в скромности видишь, может, так обо мне я думаешь; в нас и другое есть. Как мне вздумается, так себя и поверну; я все могу, могущественный я человек.
Прохор. Постой! Выкрасть — это дело! Это, Раха, замечательно!
Ух, сестре — вилка в бок! Рашель, действуй! Мы с Наткой поможем
тебе, честное слово. У меня есть Пятеркин — он все может.
— И у нас тоже не лучше, брат! Что делать, приходится терпеть…
Ух какой злой ветер бывает!.. Тут, брат, не заснешь… Я все на одной ножке прыгаю, чтобы согреться. А люди смотрят и говорят: «Посмотрите, какой веселенький воробушек!» Ах, только бы дождаться тепла… Да
ты уж опять, брат, спишь?
— А я
тебя поблагодарю, милый мой! — кричал господин Голядкин вслед освободившемуся, наконец, Писаренке… «Шельмец, кажется, грубее стал после, — подумал герой наш, украдкой выходя из-за печки. — Тут еще есть крючок. Это ясно… Сначала было и того, и сего… Впрочем, он и действительно торопился; может быть, дела там много. И его превосходительство два раза ходили по отделению… По какому бы это случаю было?..
Ух! да ну, ничего! оно, впрочем, и ничего, может быть, а вот мы теперь и посмотрим…»
— Я бы
тебя, Прасковья, любила, — вдруг сказала она, — девка
ты славная, лучше их всех, да характеришко у
тебя —
ух! Ну, да и у меня характер; повернись-ка; это у
тебя не накладка в волосах-то?
—
Ух, даже сердце захолонуло, ну вас к черту! Так ждал — сейчас схлестнется он с
тобой…
— Что теперь буде-ет, у-ух
ты, мать честная! Сбесится у нас хозяин! Сорвет он Яшке голову…
— Что ж, и хорошо бы!
Ух, какого бы
ты тогда себе молодца выбрала! — Жужелица зажмурилась и покачала головой. —
Ух!
Дядя Никон. И это, брат, знаю, что
ты говоришь, и то знаю!.. А вы уж: ах, их,
ух!.. И дивуют!.. Прямые бабы, право! Митюшка, кузнец, значит, наш, досконально мне все предоставил: тут не то что выходит пар, а нечистая, значит, сила! Ей-богу, потому самому, что ажно ржет, как с места поднимает: тяжело, значит, сразу с места поднять. Немец теперь, выходит, самого дьявола к своему делу пригнал. «На-ка, говорит, черт-дьявол этакой, попробуй, повози!»
Булычев. Ничего! Жалеть — нечего!
Ух, не люблю этого попа!
Ты — гляди, слушай, я нарочно показываю…
— Н-да! — воскликнул Досекин. — Это всё требуется разобрать. Вот, кабы
ты, Пётр Васильич, собрался с силой, да и написал бы книжечку обо всём этом, рассказал бы думы-то свои, а мы бы её тайно напечатали да пустили в люди, то-то бы задумался народ,
ух!
— Что, пуста котомка-то? — спросил дед, подходя ко внуку, остановившемуся, ожидая его, у церковной ограды. — А я вон сколько!.. — И, кряхтя, он свалил с плеч на землю свой холщовый, туго набитый мешок. —
Ух!.. хорошо здесь подают! Ахти, хорошо!.. Ну, а
ты чего такой надутый?
Петр (пьет). Смеяться надо мной! Нет, шалишь!.. Не позволю! Будет с меня, посмеялись, выгнали, а я здесь дома… Нет, погоди! Я им не дурак достался!.. Весь дом на ноги подниму!
Ты мне тетка, а
ты меня не трожь, а то…
ух!.. Не дыши передо мной, не огорчай меня! (Пьет.) Говори правду: ходила жена со двора? (Молчание.) Говори! Я
тебя спрашиваю — говори!
Еремка. А я
тебе такие места покажу, только
ух! Дым коромыслом. Только деньги припасай.
— Ой! Алексей Трифоныч! — захохотал между тем Колышкин, откидываясь назад на диване. — Уморишь
ты меня, пострел этакой, со смеху!.. Ишь к чему веру-то применил!.. Ну, парень, заноза же
ты, как я посмотрю!.. Услыхали б
тебя келейные матери —
ух! задали бы трезвону!.. Право!.. Ах, озорник
ты этакой!.. Ха-ха-ха!.. Вера не штаны!.. Ха-ха-ха!..
— Чего там не легко! Что ж она, пойдет
тебя разыскивать, преследовать через полицию, что ли? Погорюет две недели, и по доброте, общей всему Евину роду, постарается утешить кого-нибудь в одиночестве, и сама вместе с тем утешится, ну, и только!.. А пятьдесят тысяч, мой друг, это легко вымолвить, но не легко добыть. Пятьдесят тысяч по улицам не валяются! Ведь это — шутка сказать! — это триста семьдесят пять тысяч польских злотых!..
Ух!.. да это дух захватывает!
— Эти отцы
ух какие зоркие — насквозь
тебя видят…
— Так-то, душа! Больно
ты комфузлив! Нашему брату комфузиться не рука! Дурак
ты, Степка!
Ух, какой дурак!
— Он хитер,
ух как хитер, — говорил речистый рассказчик, имевший самое высокое мнение о черте. — Он возвел господа на крышу и говорит: «видишь всю землю, я ее всю
тебе и отдам, опричь оставлю себе одну Орловскую да Курскую губернии». А господь говорит: «а зачем
ты мне Курской да Орловской губернии жалеешь?» А черт говорит: «это моего тятеньки любимые мужички и моей маменьки приданая вотчина, я их отдать никому не смею»…
«Да и сколько их тоже теперь у меня? это интересно», — думал он, поспешая за Бодростиной и закрывая себе лицо коробкой с ее шляпой. «
Ух, отцы мои родные, жутко мне, жутко!
Ух, матушка святая Русь, если бы
ты была умница, да провалилась бы в тартарары и вместе с моею женой, и с детьми, и со всеми твоими женскими и не женскими вопросами! То-то бы я благословил за это Господа!»
Орловский. Вот
ты ссориться сюда приехал, душа моя… Нехорошо! Идея-то идеей, но надо, брат, иметь еще и эту штуку… (Показывает на сердце.) Без этой штуки, душа моя, всем твоим лесам и торфам цена грош медный… Не обижайся, но зеленый
ты еще,
ух, какой зеленый!
Настасья Тимофеевна. Ох, как
тебя? — Эпаминонд Максимыч, еще и дня нет, как женился, а уж замучил
ты и меня, и Дашеньку своими разговорами. А что будет через год? Нудный
ты,
ух нудный!