1. Русская классика
  2. Мамин-Сибиряк Д. Н.
  3. Хлеб
  4. VIII — Эпилог

Хлеб

1895

VIII

Вахрушка с раннего утра принимался «за чистоту», то есть все обметал, тер щеткой, наводил лоск суконкой, обдувал и даже в критических случаях облизывал языком. Это было целое священнодействие. Но события последнего времени совершенно лишили его необходимого душевного равновесии, и он уже не испытывал прежнего наслаждения от наведения чистоты. Дело в том, что поместил его в банк на службу Галактион, на которого он молился, а теперь у Галактиона вышли «контры» с Штоффом и самим Мышниковым. Конечно, Вахрушка — маленький человек и ни в чем не был виноват, а все-таки страшно. Вдруг Павел Степаныч скажет: «Ну-ка, ты, такой-сякой, Галактионов ставленник!» У Вахрушки вперед уходила душа в пятки, и он трепетал за свой пост, вероятно, больше, чем какой-нибудь министр или президент. В самом деле, извольте-ка: сделался человеком вполне, и вдруг опять пожалуйте в прежнее ничтожество. Мысленно Вахрушка перебирал все подходящие места и находил одно, что другого места, как банковский швейцар, даже и не бывает.

«Ну что же, поцарствовал, надо и честь знать, — уныло резонировал Вахрушка, чувствуя, как у него даже „чистота“ не выходит и орудия наведения этой чистоты сами собой из рук валятся. — Спасибо голубчику Галактиону Михеичу, превознес он меня за родительские молитвы, а вперед уж, что господь пошлет».

Главным образом Вахрушку съедала затаенная алчба: он копил деньги, и чем больше копил, тем жаднее делался.

Именно в одно из таких утр, когда Вахрушка с мрачным видом сидел у себя в швейцарской, к нему заявился Михей Зотыч, одетый странником, каким он его видел в первый раз, когда в Суслоне засадил, по приказанию Замараева, в темную.

— Ну, здравствуй, служба! Каково прыгаешь?

— Ух, как ты меня испугал, Михей Зотыч!

— Видно, грехов накопил, вот и пугаешься всего. Ну что же, денежный грех на богатого. Вот я и зашел тебя проведать, Вахрушка.

— Куда опять наклался-то, Михей Зотыч?

— А дельце есть, милый. Иду на свадьбу: женится медведь на корове. Ну-ка, угадай?

— Ох, не выкомуривай ты со своими загадками, Михей Зотыч! Как это ты учтешь свои загадки загадывать, так меня даже в пот кинет.

— Не любишь, миленький? Забрался, как мышь под копну с сеном, и шире тебя нет, а того не знаешь, что нет мошны — есть спина. Ну-ка, отгадай другую загадку: стоит голубятня, летят голуби со всех сторон, клюют зерно, а сами худеют.

— Будет тебе, Михей Зотыч. Не хочешь ли чайку?

— Чайку, да табачку, да зелена винца? В самый это мне раз. Уважил, одним словом. Ох, все мы выхлебали в чаю Ваньку голого.

Михей Зотыч любил помудрить над простоватым Вахрушкой и, натешившись вдоволь, заговорил уже по-обыкновенному. Вахрушка знал, что он неспроста пришел, и вперед боялся, как бы не сболтнуть чего лишнего. Очень уж хитер Михей Зотыч, продаст и выкупит на одном слове. Ему бы по-настоящему в банке сидеть да с купцами-банкротами разговаривать.

— Ты, оказывают, нынче по скитам душу спасаешь? — политично завел Вахрушка разговор.

— Около того. Душу-то спасал, а тут вдруг захотел сибирского дешевого хлебца отведать… да. Сынок Галактион Михеич всех, сказывают, удоволил.

— Пригнал первый караваи из Сибири и по рублю семи гривен все продал. Большие тысячи наживает.

— Умный он у меня, Галактион-то. Сердце радуется.

— И точно умный, Михей Зотыч.

Вахрушка припер двери, огляделся и заговорил шепотом:

— Другие-то рвут и мечут, Михей Зотыч, потому как Галактион Михеич свою линию вперед всех вывел. Уж на что умен Мышников, а и у того неустойка вышла супротив Галактиона Михеича. Истинно сказать, министром быть. Деньги теперь прямо лопатой будет огребать, а другие-то поглядывай на него да ожигайся. Можно прямо оказать, что на настоящую точку Галактион Михеич вышли.

— Вот, вот. Все завидуют… да.

Михей Зотыч пожевал губами, поморгал и прибавил:

— Дурачки вы все, Вахрушка.

— Это по какой-такой причине, Михей Зотыч?

— А по такой. Все деньги, везде деньги; все так и прячутся за деньги, а того не понимают, что богача-то с его деньгами убогий своим хлебом кормит.

— Ничего я не понимаю в этих делах, Михей Зотыч. Мы-то на двугривенные считаем.

— Вот и насчитали целый голод.

Михей Зотыч поворчал, поглумился, а потом начал рассказывать про свою поездку из скитов. Вахрушка в такт рассказа только вздыхал и качал головой. Ох, пришла беда всем крещеным, — такая беда, что и не выговоришь!

— Посмотрел я достаточно, — продолжал Михей Зотыч. — Самого чуть не убили на мельнице у Ермилыча. «Ты, — кричат мужики, — разорил нас!» Вот какое дело-то выходит. Озверел народ. Ох, худо, Вахрушка!.. А помочь нечем. Вот вы гордитесь деньгами, а пришла беда, вас и нет. Так-то.

Потом Михей Зотыч принялся ругать мужиков — пшеничников, оренбургских казаков и башкир, — все пропились на самоварах и гибнут от прикачнувшейся легкой копеечки. А главное — работать по-настоящему разучились: помажут сохой — вот и вся пахота. Не удобряют земли, не блюдут скотинку, и все так-то. С одной стороны — легкие деньги, а с другой — своя лень подпирает. Как же тут голоду не быть?

— Ну, это уж ты врешь, Михей Зотыч! — азартно вступился Вахрушка. — И даже понимать по-настоящему не можешь.

— Нно-о?

— Я тебе говорю. Ты вот свой интерес понимаешь в лучшем виде, а мужика не знаешь.

— А вот и знаю!.. Почему, скажи-ка, по ту сторону гор, где и земли хуже, и народ бедный, и аренды большие, — там народ не голодует, а здесь все есть, всего бог надавал, и мужик-пшеничник голодует?.. У вас там Строгановы берут за десятину по восемь рублей аренды, а в казачьих землях десятина стоит всего двадцать копеек.

Старики жестоко расспорились. В Вахрушке проснулся дремавший пахарь, ненавидевший в лице Михея Зотыча эксплуататора-купца. Оба кричали, размахивали руками и говорили друг другу дерзости.

— Ты вот умен, рассчитывал всю крестьянскую беду на грошики, — орал Вахрушка. — Зубы у себя во рту сперва сосчитай… Может, господь милость свою посылает: на, очувствуйся, сообразись, — а ты на счетах хочешь сосчитать эту самую беду. Тут все дело в душе… Понял теперь? Отчего богатая земля перестала родить? Отчего или засуха, или ненастье? Ну-ка, прикинь… Все от души идет. А ты поешь дорогого-то сибирского хлебца, поголодуй, поплачь, повытряси дурь-то, которая накопилась в тебе, и сойдет все, как короста в бане. И тот виноват у тебя и этот виноват, а взять не с кого. Все виноваты, а все от души.

— И орда мрет от души, по-твоему?

— И у орды своя душа и свой ответ… А только настоящего правильного крестьянина ты все-таки не понимаешь. Тебе этого не дано.

Сбитый с позиции Михей Зотыч повернул на излюбленную скитскую тему о царствующем антихристе, который уловляет прельщенные души любезных своих слуг гладом, но Вахрушка и тут нашелся.

— Это вам про антихриста-то старухи скитницы на печке наврали. Кто его видел?

— Я его видел… то есть не видел, а бежал он за мной, когда я ехал сюда из скитов. За сани хватался.

— Ну, плохой антихрист, который будет по дорогам бегать! К настоящему-то сами все придут и сами поклонятся. На, радуйся, все мы твои, как рыба в неводу… Глад-то будет душевный, а не телесный. Понял?

Увлекшись этим богословским спором, Вахрушка, кажется, еще в первый раз за все время своей службы не видал, как приехал Мышников и прошел в банк. Он опомнился только, когда к банку сломя голову прискакал на извозчике Штофф и, не раздеваясь, полетел наверх.

— Здесь Павел Степаныч?

— Никак нет-с, Карл Карлыч.

— Врешь ты, старое чучело! Негде ему быть.

Через минуту он уже выходил вместе с Мышниковым. Банковские дельцы были ужасно встревожены. Еще через минуту весь банк уже знал, что Стабровский скоропостижно умер от удара. Рассердился на мисс Дудль, которая неловко подала ему какое-то лекарство, раскрыл рот, чтобы сделать ей выговор, и только захрипел.

— Господи, помилуй нас, грешных! — повторял Вахрушка, откладывая широкие кресты. — Хоть и латынского закону был человек, а все-таки крещеная душа.

— Главное, что без покаяния свой конец принял, — задумчиво отвечал Михей Зотыч. — Ох, горе душам нашим!

— Не до тебя, Михей Зотыч, — грубо остановил его Вахрушка. — Шел бы ты своей дорогой, куда наклался.

— И то пора, миленький… Прости на скором слове, ежели што.

— Ну, бог тебя простит, только уходи.

Михей Зотыч вышел на улицу, остановился на тротуаре, посмотрел на новенькое здание банка, покачал головой и проговорил:

— Ничего, крепкая голубятня налажена… Много следов входящих, а мало исходящих.

Штофф и Мышников боялись не смерти Стабровского, которая не являлась неожиданностью, а его зятя, который мог захватить палии с банковскими делами и бумагами. Больной Стабровский не оставлял банковских дел и занимался ими у себя на дому.

В доме Стабровского происходил ужасный переполох. Банковских дельцов встретила Устенька, заплаканная, жалкая, растерявшаяся. Девушка никак не могла помириться с мыслью, что теперь лежал только холодевший труп Стабровского, не имевший возможности проявить себя ни одним движением. Еще утром человек был жив, что-то рассчитывал, на что-то надеялся, мог радоваться и негодовать, а теперь уже ничего было не нужно. Для Устеньки это была еще первая смерть близкого человека, и она в первый раз переживала все ощущения, которые вызываются такими событиями. Поднялось разом что-то такое огромное, беспощадное, перед которым все были равны по своему ничтожеству. В сущности ведь никто не думает о собственной смерти, великодушно предоставляя умирать другим. В смерти есть неумолимая правда.

В кабинете были только трое: доктор Кацман, напрасно старавшийся привести покойного в чувство, и Дидя с мужем. Устенька вошла за банковскими дельцами и с ужасом услышала, как говорил Штофф, Мышникову:

— Необходимо все опечатать… Папки с банковскими бумагами у него всегда лежали в левом ящике письменного стола, а часть в несгораемом шкафу. Необходимо принять все предосторожности.

Мышников ничего не ответил. Он боялся смерти и теперь находился под впечатлением того, что она была вот здесь. Он даже чувствовал, как у него мурашки идут по спине. Да, она пронеслась здесь, дохнув своим леденящим дыханием.

— Я боюсь, — признался он Штоффу, останавливаясь у дверей кабинета. — Ступай ты один.

Устенька слышала эту фразу и поняла: ведь все чувствовали себя как-то неловко, точно были все виноваты в чем-то.

Пан Казимир отнесся к банковским дельцам с высокомерным презрением, сразу изменив прежний тон безличной покорности. Он уже чувствовал себя хозяином. Дидя только повторяла настроение мужа, как живое зеркало. Между прочим, встретив мисс Дудль, она дерзко сказала ей при Устеньке:

— Это вы уморили отца… да. Можете считать с этого дня себя вполне свободной.

Англичанка ничего не ответила, а только чопорно поклонилась. Устеньку возмутила эта сцена до глубины души, но, когда Дидя величественно вышла из комнаты, мисс Дудль объяснила Устеньке с счастливою улыбкой:

— Не нужно обращать внимания на ее выходки… да. Она в таком положении.

— В каком? — не понимала Устенька.

— Она беременна.

Смерть сменялась новою жизнью.

В передней на стуле сидел Ечкин и глухо рыдал, закрыв лицо руками. Около него стояла горничная и тоже плакала, вытирая слезы концом передника.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я