Неточные совпадения
Идем домой понурые…
Два старика кряжистые
Смеются… Ай, кряжи!
Бумажки сторублевые
Домой под подоплекою
Нетронуты несут!
Как уперлись: мы нищие —
Так тем и отбоярились!
Подумал я тогда:
«Ну, ладно ж! черти сивые,
Вперед не доведется вам
Смеяться надо мной!»
И прочим
стало совестно,
На церковь побожилися:
«Вперед не посрамимся мы,
Под розгами
умрем...
Стану я руки убийством марать,
Нет, не тебе
умирать!»
Яков на сосну высокую прянул,
Вожжи в вершине ее укрепил,
Перекрестился, на солнышко глянул,
Голову в петлю — и ноги спустил!..
И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети, оставшись одни,
стали жарить малину на свечах и лить молоко фонтаном в рот. Мать, застав их на деле, при Левине
стала внушать им, какого труда стоит большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они будут бить чашки, то им не из чего будет пить чай, а если будут разливать молоко, то им нечего будет есть, и они
умрут с голоду.
― Он копошится и приговаривает по-французски скоро-скоро и, знаешь, грассирует: «Il faut le battre le fer, le broyer, le pétrir…» [«Надо ковать железо, толочь его, мять…»] И я от страха захотела проснуться, проснулась… но я проснулась во сне. И
стала спрашивать себя, что это значит. И Корней мне говорит: «родами, родами
умрете, родами, матушка»… И я проснулась…
Окончив курсы в гимназии и университете с медалями, Алексей Александрович с помощью дяди тотчас
стал на видную служебную дорогу и с той поры исключительно отдался служебному честолюбию. Ни в гимназии, ни в университете, ни после на службе Алексей Александрович не завязал ни с кем дружеских отношений. Брат был самый близкий ему по душе человек, но он служил по министерству иностранных дел, жил всегда за границей, где он и
умер скоро после женитьбы Алексея Александровича.
Когда она налила себе обычный прием опиума и подумала о том, что стоило только выпить всю стклянку, чтобы
умереть, ей показалось это так легко и просто, что она опять с наслаждением
стала думать о том, как он будет мучаться, раскаиваться и любить ее память, когда уже будет поздно.
—
Стало быть, если чувства мои уничтожены, если тело мое
умрет, существования никакого уж не может быть? — спросил он.
Но Енох не
умер,
стало быть, не все
умирают.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и
стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди
умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и мне
стало досадно: я бы на его месте
умер с горя.
Они подействовали на него до такой степени, что он, пришедши домой,
стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того ни с другого
умер.
— Кто, Михеев
умер? — сказал Собакевич, ничуть не смешавшись. — Это его брат
умер, а он преживехонький и
стал здоровее прежнего. На днях такую бричку наладил, что и в Москве не сделать. Ему, по-настоящему, только на одного государя и работать.
Дело ходило по судам и поступило наконец в палату, где было сначала наедине рассуждено в таком смысле: так как неизвестно, кто из крестьян именно участвовал, а всех их много, Дробяжкин же человек мертвый,
стало быть, ему немного в том проку, если бы даже он и выиграл дело, а мужики были еще живы,
стало быть, для них весьма важно решение в их пользу; то вследствие того решено было так: что заседатель Дробяжкин был сам причиною, оказывая несправедливые притеснения мужикам Вшивой-спеси и Задирайлова-тож, а умер-де он, возвращаясь в санях, от апоплексического удара.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно
умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он
станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Много воды утекло с тех пор, много воспоминаний о былом потеряли для меня значение и
стали смутными мечтами, даже и странник Гриша давно окончил свое последнее странствование; но впечатление, которое он произвел на меня, и чувство, которое возбудил, никогда не
умрут в моей памяти.
И мало того, что осуждена я на такую страшную участь; мало того, что перед концом своим должна видеть, как
станут умирать в невыносимых муках отец и мать, для спасенья которых двадцать раз готова бы была отдать жизнь свою; мало всего этого: нужно, чтобы перед концом своим мне довелось увидать и услышать слова и любовь, какой не видала я.
— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка
становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и
умирает.
Понемногу она
стала привыкать к нему, но все еще робела в его присутствии, как вдруг ее мать, Арина,
умерла от холеры. Куда было деваться Фенечке? Она наследовала от своей матери любовь к порядку, рассудительность и степенность; но она была так молода, так одинока; Николай Петрович был сам такой добрый и скромный… Остальное досказывать нечего…
— Великодушная! — шепнул он. — Ох, как близко, и какая молодая, свежая, чистая… в этой гадкой комнате!.. Ну, прощайте! Живите долго, это лучше всего, и пользуйтесь, пока время. Вы посмотрите, что за безобразное зрелище: червяк полураздавленный, а еще топорщится. И ведь тоже думал: обломаю дел много, не
умру, куда! задача есть, ведь я гигант! А теперь вся задача гиганта — как бы
умереть прилично, хотя никому до этого дела нет… Все равно: вилять хвостом не
стану.
— Так и
умрешь, не выговорив это слово, — продолжал он, вздохнув. — Одолеваю я вас болтовней моей? — спросил он, но ответа не
стал ждать. — Стар, а в старости разговор — единственное нам утешение, говоришь, как будто встряхиваешь в душе пыль пережитого. Да и редко удается искренно поболтать, невнимательные мы друг друга слушатели…
—
Умирает, — сказала она, садясь к столу и разливая чай. Густые брови ее сдвинулись в одну черту, и лицо
стало угрюмо, застыло. — Как это тяжело: погибает человек, а ты не можешь помочь ему.
— Важный ты
стал, значительная персона, — вздохнул Дронов. — Нашел свою тропу… очевидно. А я вот все болтаюсь в своей петле. Покамест — широка, еще не давит. Однако беспокойно. «Ты на гору, а черт — за ногу». Тоська не отвечает на письма — в чем дело? Ведь — не бежала же? Не
умерла?
— Ужасающе запущено все! Бедная Анфимьевна! Все-таки
умерла. Хотя это — лучше для нее. Она такая дряхлая
стала. И упрямая. Было бы тяжело держать ее дома, а отправлять в больницу — неловко. Пойду взглянуть на нее.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток,
стали исчезать. Многих, которые не успели
умереть, выгнали за неблагонадежность, других отдали под суд: самые счастливые были те, которые, махнув рукой на новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
— Ты засыпал бы с каждым днем все глубже — не правда ли? А я? Ты видишь, какая я? Я не состареюсь, не устану жить никогда. А с тобой мы
стали бы жить изо дня в день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать ни о чем; ложились бы спать и благодарили Бога, что день скоро прошел, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее — да? Разве это жизнь? Я зачахну,
умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не
стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть друга и узнает, что его давно уже нет, что он
умер.
—
Умрете… вы, — с запинкой продолжала она, — я буду носить вечный траур по вас и никогда более не улыбнусь в жизни. Полюбите другую — роптать, проклинать не
стану, а про себя пожелаю вам счастья… Для меня любовь эта — все равно что… жизнь, а жизнь…
«Говорят: „Кто не верит — тот не любит“, — думала она, — я не верю ему,
стало быть… и я… не люблю его? Отчего же мне так больно, тяжело… что он уходит? Хочется упасть и
умереть здесь!..»
Полгода томилась мать на постели и
умерла. Этот гроб,
ставши между ими и браком — глубокий траур, вдруг облекший ее молодую жизнь, надломил и ее хрупкий, наследственно-болезненный организм, в котором, еще сильнее скорби и недуга, горела любовь и волновала нетерпением и жаждой счастья.
— Я пост на себя наложила бы; мяса всю жизнь в рот не
стану брать, так и
умру.
Он только что
умер, за минуту какую-нибудь до моего прихода. За десять минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним была тогда одна Лиза; она сидела у него и рассказывала ему о своем горе, а он, как вчера, гладил ее по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел было привстать, хотел было вскрикнуть и молча
стал падать на левую сторону. «Разрыв сердца!» — говорил Версилов. Лиза закричала на весь дом, и вот тут-то они все и сбежались — и все это за минуту какую-нибудь до моего прихода.
— Да, какой-то дурачок, что, впрочем, не мешает ему
стать мерзавцем. Я только была в досаде, а то бы
умерла вчера со смеху: побледнел, подбежал, расшаркивается, по-французски заговорил. А в Москве Марья Ивановна меня о нем, как о гении, уверяла. Что несчастное письмо это цело и где-то находится в самом опасном месте — это я, главное, по лицу этой Марьи Ивановны заключила.
Еще не веря себе, он поспешил было давеча к маме — и что же: он вошел именно в ту минуту, когда она
стала свободною и завещавший ее ему вчера старик
умер.
Лучше, думаю,
умру, да не
стану».
О, он отлично понимал, что для смиренной души русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное, всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнее потребности и утешения, как обрести святыню или святого, пасть пред ним и поклониться ему: «Если у нас грех, неправда и искушение, то все равно есть на земле там-то, где-то святой и высший; у того зато правда, тот зато знает правду; значит, не
умирает она на земле, а,
стало быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле, как обещано».
Бывало, подойду к болоту, скажу: шарш! как искать не
станет, так хоть с дюжиной собак пройди — шалишь, ничего не найдешь! а как
станет — просто рада
умереть на месте!..
«И что я
стану теперь делать без Малек-Аделя? — думалось Чертопханову. — Последней радости я теперь лишился — настала пора
умирать. Другую лошадь купить, благо деньги завелись? Да где такую другую лошадь найти?»
Старушка помещица при мне
умирала. Священник
стал читать над ней отходную, да вдруг заметил, что больная-то действительно отходит, и поскорее подал ей крест. Помещица с неудовольствием отодвинулась. «Куда спешишь, батюшка, — проговорила она коснеющим языком, — успеешь…» Она приложилась, засунула было руку под подушку и испустила последний вздох. Под подушкой лежал целковый: она хотела заплатить священнику за свою собственную отходную…
Доктор, ради Бога скажите, я в опасности?» — «Что я вам скажу, Александра Андреевна, — помилуйте!» — «Ради Бога, умоляю вас!» — «Не могу скрыть от вас, Александра Андреевна, вы точно в опасности, но Бог милостив…» — «Я
умру, я
умру…» И она словно обрадовалась, лицо такое веселое
стало; я испугался.
—
Стало быть, ничего, можно, коли барин приказал. Да он, благо, скоро
умер, — меня в деревню и вернули.
А между тем ей все хуже
становилось, все хуже:
умрет, думаю, непременно
умрет.
Но и на новых местах их ожидали невзгоды. По неопытности они посеяли хлеб внизу, в долине; первым же наводнением его смыло, вторым — унесло все сено; тигры поели весь скот и
стали нападать на людей. Ружье у крестьян было только одно, да и то пистонное. Чтобы не
умереть с голода, они нанялись в работники к китайцам с поденной платой 400 г чумизы в день. Расчет производили раз в месяц, и чумизу ту за 68 км должны были доставлять на себе в котомках.
«Мой милый, никогда не была я так сильно привязана к тебе, как теперь. Если б я могла
умереть за тебя! О, как бы я была рада
умереть, если бы ты от этого
стал счастливее! Но я не могу жить без него. Я обижаю тебя, мой милый, я убиваю тебя, мой друг, я не хочу этого. Я делаю против своей воли. Прости меня, прости меня».
Она скажет: «скорее
умру, чем — не то что потребую, не то что попрошу, — а скорее, чем допущу, чтобы этот человек сделал для меня что-нибудь, кроме того, что ему самому приятно;
умру скорее, чем допущу, чтобы он для меня
стал к чему-нибудь принуждать себя, в чем-нибудь стеснять себя».
Чувствую: не могу я делать того, чем жила; зарежьте меня, с голоду буду
умирать, не
стану делать.
Отец мой вышел из комнаты и через минуту возвратился; он принес маленький образ, надел мне на шею и сказал, что им благословил его отец,
умирая. Я был тронут, этот религиозный подарок показал мне меру страха и потрясения в душе старика. Я
стал на колени, когда он надевал его; он поднял меня, обнял и благословил.
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на столе, — билет на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он
умер по всем правилам науки. Я взял другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем
статью, в которой сказано: «Всякий арестованный имеет право через три дня после ареста узнать причину оного и быть выпущен». Эту
статью я себе заметил.
Княгиня осталась одна. У нее были две дочери; она обеих выдала замуж, обе вышли не по любви, а только чтоб освободиться от родительского гнета матери. Обе
умерли после первых родов. Княгиня была действительно несчастная женщина, но несчастия скорее исказили ее нрав, нежели смягчили его. Она от ударов судьбы
стала не кротче, не добрее, а жестче и угрюмее.
— Нет, я природная вольная; вольною родилась, вольною и
умру! Не
стану на господ работать!
— Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться Богу. Не только скоромного, не возьму рыбы в рот! не постелю одежды, когда
стану спать! и все буду молиться, все молиться! И когда не снимет с меня милосердие Божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену; не возьму ни пищи, ни пития и
умру; а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду.