Неточные совпадения
Правдин. Мой
друг! Не спрашивай о том, что столько ей прискорбно… Ты
узнаешь от меня, какие грубости…
Стародум(приметя всех смятение). Что это значит? (К Софье.) Софьюшка,
друг мой, и ты мне кажешься в смущении? Неужель мое намерение тебя огорчило? Я заступаю место отца твоего. Поверь мне, что я
знаю его права. Они нейдут далее, как отвращать несчастную склонность дочери, а выбор достойного человека зависит совершенно
от ее сердца. Будь спокойна,
друг мой! Твой муж, тебя достойный, кто б он ни был, будет иметь во мне истинного
друга. Поди за кого хочешь.
Другого градоначальника я
знал весьма тощего, который тоже не имел успеха, потому что едва появился в своем городе, как сразу же был прозван
от обывателей одною из тощих фараоновых коров, и затем уж ни одно из его распоряжений действительной силы иметь не могло.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно не на кого
другого, а на Митьку.
Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей,
от всего отпирался.
— Нет, она ничего не говорила ни про того ни про
другого; она слишком горда. Но я
знаю, что всё
от этого…
Анна, отведя глаза
от лица
друга и сощурившись (это была новая привычка, которой не
знала за ней Долли), задумалась, желая вполне понять значение этих слов. И, очевидно, поняв их так, как хотела, она взглянула на Долли.
Вронский взял письмо и записку брата. Это было то самое, что он ожидал, — письмо
от матери с упреками за то, что он не приезжал, и записка
от брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский
знал, что это всё о том же. «Что им за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера: один их, а
другой другого полка.
Теперь же они просияли и вскрикнули
от радости,
узнав друг друга.
Сереже было слишком весело, слишком всё было счастливо, чтоб он мог не поделиться со своим
другом швейцаром еще семейною радостью, про которую он
узнал на гулянье в Летнем Саду
от племянницы графини Лидии Ивановны. Радость эта особенно важна казалась ему по совпадению с радостью чиновника и своей радостью о том, что принесли игрушки. Сереже казалось, что нынче такой день, в который все должны быть рады и веселы.
— Ну, про это единомыслие еще
другое можно сказать, — сказал князь. — Вот у меня зятек, Степан Аркадьич, вы его
знаете. Он теперь получает место члена
от комитета комиссии и еще что-то, я не помню. Только делать там нечего — что ж, Долли, это не секрет! — а 8000 жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, — он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый человек, но нельзя же не верить в пользу восьми тысяч.
Но ему во всё это время было неловко и досадно, он сам не
знал отчего: оттого ли, что ничего не выходило из каламбура: «было дело до Жида, и я дожида-лся», или
от чего-нибудь
другого. Когда же наконец Болгаринов с чрезвычайною учтивостью принял его, очевидно торжествуя его унижением, и почти отказал ему, Степан Аркадьич поторопился как можно скорее забыть это. И, теперь только вспомнив, покраснел.
Другое: она была не только далека
от светскости, но, очевидно, имела отвращение к свету, а вместе с тем
знала свет и имела все те приемы женщины хорошего общества, без которых для Сергея Ивановича была немыслима подруга жизни.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие:
другие вкусы, взгляды, всё; но я
знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и
от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому, что
знаем его невозможность и равнодушно переходим
от сомнения к сомнению, как наши предки бросались
от одного заблуждения к
другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою…
Вот люди! все они таковы:
знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность
другого средства, — а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием
от того, кто имел смелость взять на себя всю тягость ответственности. Все они таковы, даже самые добрые, самые умные!..
Все эти замечания пришли мне на ум, может быть, только потому, что я
знал некоторые подробности его жизни, и, может быть, на
другого вид его произвел бы совершенно различное впечатление; но так как вы о нем не услышите ни
от кого, кроме меня, то поневоле должны довольствоваться этим изображением.
Инспектор врачебной управы вдруг побледнел; ему представилось бог
знает что: не разумеются ли под словом «мертвые души» больные, умершие в значительном количестве в лазаретах и в
других местах
от повальной горячки, против которой не было взято надлежащих мер, и что Чичиков не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия.
— Ваше сиятельство, — сказал Муразов, — кто бы ни был человек, которого вы называете мерзавцем, но ведь он человек. Как же не защищать человека, когда
знаешь, что он половину зол делает
от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости на всяком шагу и всякую минуту бываем причиной несчастья
другого, даже и не с дурным намереньем. Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость.
Вы человек умный, вы рассмотрите,
узнаете, где действительно терпит человек
от других, а где
от собственного неспокойного нрава, да и расскажете мне потом все это.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево
от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с
другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса
знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя и заливаясь смехом,
от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. — Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не
знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись к губернатору, — он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, — я тебе говорю по дружбе, вот мы все здесь твои
друзья, вот и его превосходительство здесь, — я бы тебя повесил, ей-богу, повесил!
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог
знает какое жалованье;
другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки
от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту,
от которой трясутся и дребезжат стекла.
— Это —
другое дело, Афанасий Васильевич. Я это делаю для спасения души, потому что в убеждении, что этим хоть сколько-нибудь заглажу праздную жизнь, что как я ни дурен, но молитвы все-таки что-нибудь значат у Бога. Скажу вам, что я молюсь, — даже и без веры, но все-таки молюсь. Слышится только, что есть господин,
от которого все зависит, как лошадь и скотина, которою пашем,
знает чутьем того, <кто> запрягает.
Но чаще занимали страсти
Умы пустынников моих.
Ушед
от их мятежной власти,
Онегин говорил об них
С невольным вздохом сожаленья;
Блажен, кто ведал их волненья
И наконец
от них отстал;
Блаженней тот, кто их не
знал,
Кто охлаждал любовь — разлукой,
Вражду — злословием; порой
Зевал с
друзьями и с женой,
Ревнивой не тревожась мукой,
И дедов верный капитал
Коварной двойке не вверял.
Безумно летают в нем вверх и вниз, черкая крыльями, птицы, не распознавая в очи
друг друга, голубка — не видя ястреба, ястреб — не видя голубки, и никто не
знает, как далеко летает он
от своей погибели…
Теперь мы отойдем
от них,
зная, что им нужно быть вместе одним. Много на свете слов на разных языках и разных наречиях, но всеми ими, даже и отдаленно, не передашь того, что сказали они в день этот
друг другу.
Грэй взял ее руки и,
зная уже теперь, куда можно безопасно идти, она спрятала мокрое
от слез лицо на груди
друга, пришедшего так волшебно.
Так, волнуясь, трепеща и блестя, она подошла к склону холма, скрывшись в его зарослях
от лугового пространства, но окруженная теперь истинными своими
друзьями, которые — она
знала это — говорят басом.
— Ну вот еще! Почему меня интересует! Спросил!.. А
узнал я
от Порфирия, в числе
других. Впрочем,
от него почти все и
узнал.
Дико́й. Отчет, что ли, я стану тебе давать! Я и поважней тебя никому отчета не даю. Хочу так думать о тебе, так и думаю. Для
других ты честный человек, а я думаю, что ты разбойник, вот и все. Хотелось тебе это слышать
от меня? Так вот слушай! Говорю, что разбойник, и конец! Что ж ты, судиться, что ли, со мной будешь? Так ты
знай, что ты червяк. Захочу — помилую, захочу — раздавлю.
— Час тому назад я был в собрании людей, которые тоже шевелятся, обнаруживают эдакое,
знаешь, тараканье беспокойство пред пожаром. Там была носатая дамища с фигурой извозчика и при этом — тайная советница, генеральша, да! Была дочь богатого винодела, кажется, что ли. И много
других, все отличные люди, то есть действующие
от лица масс. Им — денег надобно, на журнал. Марксистский.
— Ты — не думай, я к тебе не напрашиваюсь в любовницы на десять лет, я просто так,
от души, — думаешь, я не
знаю, что значит молчать? Один молчит — сказать нечего, а
другой — некому сказать.
— Разве ты со зла советовал мне читать «Гигиену брака»? Но я не читала эту книгу, в ней ведь, наверное, не объяснено, почему именно я нужна тебе для твоей любви? Это — глупый вопрос? У меня есть
другие, глупее этого. Вероятно, ты прав: я — дегенератка, декадентка и не гожусь для здорового, уравновешенного человека. Мне казалось, что я найду в тебе человека, который поможет… впрочем, я не
знаю, чего ждала
от тебя.
«Но если я болен, то, в отличие
от других,
знаю — чем».
В двух этих мужиках как будто было нечто аллегорическое и утешительное. Может быть, все люди ловят несуществующего сома,
зная, что сом — не существует, но скрывая это
друг от друга?..
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о
другом, или для того, чтоб не думать. Клим
узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал
от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или
от голода.
— Пророками — и надолго! — будут двое: Леонид Андреев и Сологуб, а за ними пойдут и
другие, вот увидишь! Андреев — писатель, небывалый у нас по смелости, а что он грубоват — это не беда!
От этого он только понятнее для всех. Ты, Клим Иванович, напрасно морщишься, — Андреев очень самобытен и силен. Разумеется, попроще Достоевского в мыслях, но, может быть, это потому, что он — цельнее. Читать его всегда очень любопытно, хотя заранее
знаешь, что он скажет еще одно — нет! — Усмехаясь, она подмигнула...
— Ну, — чего там годить? Даже — досадно. У каждой нации есть царь, король, своя земля, отечество… Ты в солдатах служил? присягу
знаешь? А я — служил. С японцами воевать ездил, — опоздал, на мое счастье, воевать-то. Вот кабы все люди евреи были, у кого нет земли-отечества, тогда —
другое дело. Люди, милый человек, по земле ходят, она их за ноги держит,
от своей земли не уйдешь.
— Не надо лгать
друг другу, — слышал Самгин. — Лгут для того, чтоб удобнее жить, а я не ищу удобств, пойми это! Я не
знаю, чего хочу. Может быть — ты прав: во мне есть что-то старое,
от этого я и не люблю ничего и все кажется мне неверным, не таким, как надо.
— Может быть, конечно, что это у нас
от всесильной тоски по справедливости, ведь,
знаете, даже воры о справедливости мечтают, да и все вообще в тоске по какой-нибудь
другой жизни, отчего у нас и пьянство и распутство. Однако же, уверяю вас, Варвара Кирилловна, многие притворяются, сукиновы дети! Ведь я же
знаю. Например — преступники…
И какие бы страсти и предприятия могли волновать их? Всякий
знал там самого себя. Обитатели этого края далеко жили
от других людей. Ближайшие деревни и уездный город были верстах в двадцати пяти и тридцати.
— Послушай, Михей Андреич, уволь меня
от своих сказок; долго я, по лености, по беспечности, слушал тебя: я думал, что у тебя есть хоть капля совести, а ее нет. Ты с пройдохой хотел обмануть меня: кто из вас хуже — не
знаю, только оба вы гадки мне.
Друг выручил меня из этого глупого дела…
Тут вся их жизнь и наука, тут все их скорби и радости: оттого они и гонят
от себя всякую
другую заботу и печаль и не
знают других радостей; жизнь их кишела исключительно этими коренными и неизбежными событиями, которые и задавали бесконечную пищу их уму и сердцу.
Она предлагала эти вопросы не с женскою рассеянностью, не по внушению минутного каприза
знать то или
другое, а настойчиво, с нетерпением, и в случае молчания Обломова казнила его продолжительным, испытующим взглядом. Как он дрожал
от этого взгляда!
Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в
другое место, далеко
от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не все сообщил Обломову, что
знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не все о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.
— Как что ж? Я тут спину и бока протер, ворочаясь
от этих хлопот. Ведь один: и то надо, и
другое, там счеты сводить, туда плати, здесь плати, а тут перевозка! Денег выходит ужас сколько, и сам не
знаю куда! Того и гляди, останешься без гроша…
— Dieu sait! [Бог его
знает! (фр.)] — отвечал
другой, и все разошлись по местам. Но Обломов потерялся
от этого ничтожного разговора.
Он
знал цену этим редким и дорогим свойствам и так скупо тратил их, что его звали эгоистом, бесчувственным. Удержанность его
от порывов, уменье не выйти из границ естественного, свободного состояния духа клеймили укором и тут же оправдывали, иногда с завистью и удивлением,
другого, который со всего размаха летел в болото и разбивал свое и чужое существование.
На
другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не
знал, что делать
от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась
от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты
знаешь, как это для меня неловко, несносно…