Неточные совпадения
Когда прибегнем мы под знамя
Благоразумной тишины,
Когда страстей
угаснет пламя
И нам становятся смешны
Их своевольство иль порывы
И запоздалые отзывы, —
Смиренные не без труда,
Мы любим слушать иногда
Страстей чужих язык мятежный,
И нам
он сердце шевелит.
Так точно старый инвалид
Охотно клонит слух прилежный
Рассказам юных усачей,
Забытый
в хижине своей.
Условий света свергнув бремя,
Как
он, отстав от суеты,
С
ним подружился я
в то время.
Мне нравились
его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен,
он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар
угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.
В Бадене [Баден — знаменитый курорт.]
он как-то опять сошелся с нею по-прежнему; казалось, никогда еще она так страстно
его не любила… но через месяц все уже было кончено: огонь вспыхнул
в последний раз и
угас навсегда.
Закурив папиросу, она долго махала пред лицом своим спичкой, не желавшей
угаснуть, отблески огонька блестели на стеклах ее пенсне. А когда спичка нагрела ей пальцы, женщина, бросив ее
в пепельницу, приложила палец к губам, как бы целуя
его.
И вечером ничего больше не добился Райский.
Он говорил, мечтал, вспыхивал
в одно мгновение от ее бархатных, темно-карих глаз и тотчас же
угасал от равнодушного
их взгляда.
Одно мгновение все смотрели на
него в упор и молчали, и вдруг все почувствовали, что выйдет сейчас что-нибудь отвратительное, нелепое, с несомненным скандалом. Петр Александрович из самого благодушного настроения перешел немедленно
в самое свирепое. Все, что
угасло было
в его сердце и затихло, разом воскресло и поднялось.
Наконец начало светать. Воздух наполнился неясными сумеречными тенями, звезды стали гаснуть, точно
они уходили куда-то
в глубь неба. Еще немного времени — и кроваво-красная заря показалась на востоке. Ветер стал быстро стихать, а мороз — усиливаться. Тогда Дерсу и Китенбу пошли к кустам. По следам
они установили, что мимо нас прошло девять кабанов и что тигр был большой и старый.
Он долго ходил около бивака и тогда только напал на собак, когда костер совсем
угас.
Костер почти что совсем
угас:
в нем тлели только две головешки. Ветер раздувал уголья и разносил искры по снегу. Дерсу сидел на земле, упершись ногами
в снег. Левой рукой
он держался за грудь и, казалось, хотел остановить биение сердца. Старик таза лежал ничком
в снегу и не шевелился.
Я
его видел с тех пор один раз, ровно через шесть лет.
Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня;
он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел — и не видел выхода. Месяца через два
он умер; кровь свернулась
в его жилах.
Это возражение как будто свидетельствовало, что резонирующая способность не совсем еще
в нем угасла. Но и она, пожалуй, не была результатом самодеятельной внутренней работы, а слышал
он, что другие так говорят, и машинально повторял с чужих слов.
Это был кроткий молодой человек, бледный, худой, почти ребенок. Покорно переносил
он иго болезненного существования и покорно же
угас на руках жены, на которую смотрел не столько глазами мужа, сколько глазами облагодетельствованного человека. Считая себя как бы виновником предстоящего ей одиночества,
он грустно вперял
в нее свои взоры, словно просил прощения, что встреча с
ним не дала ей никаких радостей, а только внесла бесплодную тревогу
в ее существование.
— Катерина! меня не казнь страшит, но муки на том свете… Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать
в рае около бога; а душа богоотступного отца твоего будет гореть
в огне вечном, и никогда не
угаснет тот огонь: все сильнее и сильнее будет
он разгораться: ни капли росы никто не уронит, ни ветер не пахнет…
Благодетельный звонок прерывал нескончаемое путешествие, и грамматика оставалась неспрошенной. Но иногда заводчик не успевал подать реплику… Фантазия Лемпи
угасала…
Он тяжело вздыхал, рука тянулась к журналу, и
в оставшиеся пять или десять минут
он успевал поставить несколько двоек. Первым страдал «заводчик».
Нужно только, чтобы
в центре стал ясный образ, а уже за
ним в туманные глубины воображения,
в бесконечную даль непознанного, неведомого
в природе и жизни, потянутся свои живые отголоски и будут уходить, дрожа, вспыхивая, плача,
угасая.
Встряхнув кудрями,
он сгибался над гитарой, вытягивал шею, точно гусь; круглое, беззаботное лицо
его становилось сонным; живые, неуловимые глаза
угасали в масленом тумане, и, тихонько пощипывая струны,
он играл что-то разымчивое, невольно поднимавшее на ноги.
Ели
они, как всегда по праздникам, утомительно долго, много, и казалось, что это не те люди, которые полчаса тому назад кричали друг на друга, готовые драться, кипели
в слезах и рыданиях. Как-то не верилось уже, что всё это
они делали серьезно и что
им трудно плакать. И слезы, и крики
их, и все взаимные мучения, вспыхивая часто,
угасая быстро, становились привычны мне, всё меньше возбуждали меня, всё слабее трогали сердце.
Когда на западе
угасли отблески вечерней зари и ночная тьма окутала землю, удэхейцы камланили.
Они притушили огонь. Один из
них накрыл себе голову полотенцем и, держа
в руках древесные стружки, произносил заклинания, а другой взял листочек табаку, несколько спичек, кусочек сахару и сухарь и все побросал
в море, Это было жертвоприношение.
Страдания бедного Краснокутского кончились:
в начале нынешнего месяца
он угас; существование
его было так тяжело
в продолжение десяти лет, что смерть — награда.
Ее толкали
в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем
в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло
в уши, набивалось
в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало
в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не
угасали и видели много других глаз —
они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.
Ушли
они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала боль
в зубах.
В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая,
угасал. Она дунула на
него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
Последние искры безумия
угасли в глазах Бек-Агамалова. Ромашов быстро замигал веками и глубоко вздохнул, точно после обморока. Сердце
его забилось быстро и беспорядочно, как во время испуга, а голова опять сделалась тяжелой и теплой.
Наступило тепло;
он чаще и чаще говорил об отъезде из Петербурга, и
в то же время быстрее и быстрее
угасал. Недуг не терзал
его, а изнурял. Голова была тяжела и вся
в поту. Квартирные жильцы следили за
ним с удвоенным вниманием и даже с любопытством. Загадка смерти стояла так близко, что все с минуты на минуту ждали ее разрешения.
— За тех, кого
они любят, кто еще не утратил блеска юношеской красоты,
в ком и
в голове и
в сердце — всюду заметно присутствие жизни,
в глазах не
угас еще блеск, на щеках не остыл румянец, не пропала свежесть — признаки здоровья; кто бы не истощенной рукой повел по пути жизни прекрасную подругу, а принес бы ей
в дар сердце, полное любви к ней, способное понять и разделить ее чувства, когда права природы…
Степан Трофимович скончался три дня спустя, но уже
в совершенном беспамятстве.
Он как-то тихо
угас, точно догоревшая свеча. Варвара Петровна, совершив на месте отпевание, перевезла тело своего бедного друга
в Скворешники. Могила
его в церковной ограде и уже покрыта мраморною плитой. Надпись и решетка оставлены до весны.
Этот человек вспыхнул предо мною, словно костер
в ночи, ярко погорел и
угас, заставив меня почувствовать какую-то правду
в его отрицании жизни.
Проснулся
он внезапно, точно кто толкнул
его в бок, вскочил и, не отдавая себе отчета, куда и зачем, пошел опять по дороге. Море совсем
угасло, на берегу никого не было, дорога тоже была пуста. Коттеджи спали, освещаемые месяцем сверху, спали также высокие незнакомые деревья с густою, тяжелою зеленью, спало недопаханное квадратное поле, огороженное проволокой, спала прямая дорога, белевшая и искрившаяся бледною полоской…
Да, наверное, оставалось… Душа у
него колыхалась, как море, и
в сердце ходили чувства, как волны. И порой слеза подступала к глазам, и порой — смешно сказать —
ему, здоровенному и тяжелому человеку, хотелось кинуться и лететь, лететь, как эти чайки, что опять стали уже появляться от американской стороны… Лететь куда-то вдаль, где
угасает заря, где живут добрые и счастливые люди…
А за окном весь мир представлялся сплошною тьмой, усеянной светлыми окнами. Окна большие и окна маленькие, окна светились внизу, и окна стояли где-то высоко
в небе, окна яркие и веселые, окна чуть видные и будто прижмуренные. Окна вспыхивали и
угасали, наконец, ряды окон пролетали мимо, и
в них мелькали, проносились и исчезали чьи-то фигуры, чьи-то головы, чьи-то едва видные лица…
Матвею казалось, что
он спит, что это во сне плещутся эти странные волны,
угасает заря, полный месяц, большой и задумчивый, повис
в вечерней мгле, лиловой, прозрачной и легкой…
К вечеру океан подергивался темнотой, небо
угасало, а верхушки волны загорались каким-то особенным светом… Матвей Дышло заметил прежде всего, что волна, отбегавшая от острого корабельного носа, что-то слишком бела
в темноте, павшей давно на небо и на море.
Он нагнулся книзу, поглядел
в глубину и замер…
Две лампы горели
в комнате, и когда та, что стояла перед
ними, затрещала,
угасая и выкидывая из стекла искры, Никон осторожно поднялся, погасил её, на цыпочках подошёл к столу, принёс другую и снова молча сел, как раньше.
— С этих пор точно благодетельный ангел снизошел
в нашу семью. Все переменилось.
В начале января отец отыскал место, Машутка встала на ноги, меня с братом удалось пристроить
в гимназию на казенный счет. Просто чудо совершил этот святой человек. А мы нашего чудесного доктора только раз видели с тех пор — это когда
его перевозили мертвого
в его собственное имение Вишню. Да и то не
его видели, потому что то великое, мощное и святое, что жило и горело
в чудесном докторе при
его жизни,
угасло невозвратимо.
«Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти
его и не видали, что еще пылает рядом с трупом Данко
его смелое сердце. Только один осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой… И вот
оно, рассыпавшись
в искры,
угасло…»
Вплоть до самого вечера Глеб находился
в каком-то беспокойстве:
он метался на лавке и поминутно спрашивал: «Скоро ли придет священник?», душа
его боролась уже со смертью;
он чувствовал уже прикосновение ее и боялся умереть без покаяния. Жизнь действительно заметно оставляла
его;
он угасал, как
угасает лампада, когда масло, оживлявшее ее, убегает
в невидимое отверстие.
Дуня не плакала, не отчаивалась; но сердце ее замирало от страха и дрожали колени при мысли, что не сегодня-завтра придется встретиться с мужем. Ей страшно стало почему-то оставаться с
ним теперь с глазу на глаз. Она не чувствовала к
нему ненависти, не желая
ему зла, но вместе с тем не желала
его возвращения. Надежда окончательно
угасла в душе ее; она знала, что, кроме зла и горя, ничего нельзя было ожидать от Гришки.
— «Часто ли
угасает светильник у беззаконных и находит на
них беда, и
он даст
им в удел страдания во гневе своем?» Слышишь? «Скажешь: бог бережет для детей
его несчастие
его. Пусть воздаст
он ему самому, чтоб
он знал»…
Но это нежелание блеснуло
в скучной тьме
его души, как искра, и тотчас же
угасло.
Вечером
в этот день Даша
в первый раз была одна.
В первый раз за все время Долинский оставил ее одну надолго.
Он куда-то совершенно незаметно вышел из дома тотчас после обеда и запропастился. Спустился вечер и
угас вечер, и темная, теплая и благоуханная ночь настала, и
в воздухе запахло спящими розами, а Долинский все не возвращался. Дору это, впрочем, по-видимому, совсем не беспокоило, она проходила часов до двенадцати по цветнику,
в котором стоял домик, и потом пришла к себе и легла
в постель.
— Греби, греби… Загребывай, проходящий, поглубже, не спи! — говорит
он лениво, а сам вяло тычет шестом с расстановкой и с прежним уныло-апатичным видом. По ходу парома мы чувствуем, что теперь
его шест мало помогает нашим веслам. Критическая минута, когда Тюлин был на высоте своего признанного перевознического таланта, миновала, и искра
в глазах Тюлина
угасла вместе с опасностью.
Артель все еще бушевала на другом берегу, но песня, видимо,
угасала, как наш костер,
в который никто не подбрасывал больше хворосту. Голосов становилось все меньше и меньше: очевидно, не одна уж удалая головушка полегла на вырубке и
в кустарнике. Порой какой-нибудь дикий голосина выносился удалее и громче, но
ему не удавалось уже воспламенить остальных, и песня гасла.
В глазах у меня стало темнеть, но слова все еще шли с языка, и мысли летели вперед, вспыхивая и
угасая, так что я более не поспевал за
ними и остановился.
Затем рупор менял тембр, что-то рычало
в нем, над театром вспыхивала и
угасала зеленая струя, и рупор жаловался басом...
…Не может быть! И месяц я сыщически внимательно проглядывал на каждом приеме по утрам амбулаторную книгу, ожидая встретить фамилию жены внимательного слушателя моего монолога о сифилисе. Месяц я ждал
его самого. И не дождался никого. И через месяц
он угас в моей памяти, перестал тревожить, забылся…
У гнилого мостика послышался жалобный легкий крик,
он пролетел над стремительным половодьем и
угас. Мы подбежали и увидели растрепанную корчившуюся женщину. Платок с нее свалился, и волосы прилипли к потному лбу, она
в мучении заводила глаза и ногтями рвала на себе тулуп. Яркая кровь заляпала первую жиденькую бледную зеленую травку, проступившую на жирной, пропитанной водой земле.
А некоторые, знавшие Чарткова прежде, не могли понять, как мог исчезнуть
в нем талант, которого признаки оказались уже ярко
в нем при самом начале, и напрасно старались разгадать, каким образом может
угаснуть дарованье
в человеке, тогда как
он только что достигнул еще полного развития всех сил своих.
И взор
его притворно-скромный,
Склоняясь к ней, то
угасал,
То, разгораясь страстью томной,
Огнем сверкающим пылал.
Бледна,
в смущеньи оставалась
Она пред
ним…
Ему казалось,
Что чрез минуту для
негоЛюбви наступит торжество…
Как вдруг внезапный и невольный
Стыд овладел ее душой —
И, вспыхнув вся, она рукой
Толкнула прочь
его: «Довольно,
Молчите — слышать не хочу!
Оставите ль? я закричу...
По временам ослабевший свет лучины вдруг
угасал от невнимания присутствующих, развлекаемых интересными повествованиями и рассказами, и тогда бедному ребенку казалось, что вот-вот выглядывает из-за печурки домовой, или, как называют
его в простонародье, «хозяин», или всматривается
в нее огненными глазами какое-то рогатое, безобразное чудовище; все
в избе принимало
в глазах ее страшные образы, пробуждавшие
в ней дрожь.
И вдруг
его сознание полетело по бесконечной кривой — куда-то вниз,
в темную пропасть, и
угасло.
«Что это за бесстыдная женщина, — подумал я, — как ей не совестно говорить, что едва бродит, когда у ней здоровье брызжет из лица и она вдвое растолстела с тех пор, как я ее видел. Видно уж, у ней общая с мужем привычка ссылаться на болезнь». Страсть ее к Леониду еще не
угасла, потому что, когда тот вошел
в гостиную из другой комнаты, она, поздоровавшись с
ним, завернулась
в шаль и придала своему лицу грустное и сентиментальное выражение.
Общая тревога не
угасала, недоумение не разрешалось — среди этих людей не было сил создать одну мысль и одно чувство; угловатые, сухие и разные,
они не сливались
в живую разумную силу, освещенную единством желания.