Неточные совпадения
Г-жа Простакова (к Софье). Убирала покои для твоего любезного дядюшки.
Умираю, хочу
видеть этого почтенного старичка. Я об нем много наслышалась.
И злодеи его говорят только, что он немножечко угрюм, а такой-де преразумный, да коли-де кого уж
и полюбит, так прямо полюбит.
19) Грустилов, Эраст Андреевич, статский советник. Друг Карамзина. Отличался нежностью
и чувствительностью сердца, любил пить чай в городской роще
и не мог без слез
видеть, как токуют тетерева. Оставил после себя несколько сочинений идиллического содержания
и умер от меланхолии в 1825 году. Дань с откупа возвысил до пяти тысяч рублей в год.
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой друг, со мною было то же самое,
и ты
видишь, однако, я обедаю, ужинаю
и сплю преспокойно
и, надеюсь, сумею
умереть без крика
и слез!»
Видите ли, я выжил из тех лет, когда
умирают, произнося имя своей любезной
и завещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос.
Я сказал ему, что плачу оттого, что
видел дурной сон — будто maman
умерла и ее несут хоронить.
У ворот одного дома сидела старуха,
и нельзя сказать, заснула ли она,
умерла или просто позабылась: по крайней мере, она уже не слышала
и не
видела ничего
и, опустив голову на грудь, сидела недвижимо на одном
и том же месте.
— Панночка видала тебя с городского валу вместе с запорожцами. Она сказала мне: «Ступай скажи рыцарю: если он помнит меня, чтобы пришел ко мне; а не помнит — чтобы дал тебе кусок хлеба для старухи, моей матери, потому что я не хочу
видеть, как при мне
умрет мать. Пусть лучше я прежде, а она после меня. Проси
и хватай его за колени
и ноги. У него также есть старая мать, — чтоб ради ее дал хлеба!»
И мало того, что осуждена я на такую страшную участь; мало того, что перед концом своим должна
видеть, как станут
умирать в невыносимых муках отец
и мать, для спасенья которых двадцать раз готова бы была отдать жизнь свою; мало всего этого: нужно, чтобы перед концом своим мне довелось увидать
и услышать слова
и любовь, какой не видала я.
Пусть
видят все, весь Петербург, как милостыни просят дети благородного отца, который всю жизнь служил верою
и правдой
и, можно сказать,
умер на службе.
— Слушай, Разумихин, — заговорил Раскольников, — я тебе хочу сказать прямо: я сейчас у мертвого был, один чиновник
умер… я там все мои деньги отдал…
и, кроме того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если б я
и убил кого-нибудь, тоже бы… одним словом, я там
видел еще другое одно существо…. с огненным пером… а впрочем, я завираюсь; я очень слаб, поддержи меня… сейчас ведь
и лестница…
«Мария же, пришедши туда, где был Иисус,
и увидев его, пала к ногам его;
и сказала ему: господи! если бы ты был здесь, не
умер бы брат мой. Иисус, когда
увидел ее плачущую
и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом
и возмутился.
И сказал: где вы положили его? Говорят ему: господи! поди
и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи говорили: смотри, как он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли сей, отверзший очи слепому, сделать, чтоб
и этот не
умер?»
— Я Николая Петровича одного на свете люблю
и век любить буду! — проговорила с внезапною силой Фенечка, между тем как рыданья так
и поднимали ее горло, — а что вы
видели, так я на Страшном суде скажу, что вины моей в том нет
и не было,
и уж лучше мне
умереть сейчас, коли меня в таком деле подозревать могут, что я перед моим благодетелем, Николаем Петровичем…
— Королева сидела в гробу, обнимая графиню. Испуганная стража закрыла дверь. Знали, что графиня Стенбок тоже опасно больна. Послан был гонец в замок к ней
и, — оказалось, что она
умерла именно в ту самую минуту, когда ее
видели в объятиях усопшей королевы.
— Смерти я не боюсь, но устал
умирать, — хрипел Спивак, тоненькая шея вытягивалась из ключиц, а голова как будто хотела оторваться. Каждое его слово требовало вздоха,
и Самгин
видел, как жадно губы его всасывают солнечный воздух. Страшен был этот сосущий трепет губ
и еще страшнее полубезумная
и жалобная улыбка темных, глубоко провалившихся глаз.
— Про аиста
и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это
видела,
и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы
и Павли, я тоже буду родить — мальчика
и девочку, таких, как я
и ты. Родить — нужно, а то будут все одни
и те же люди, а потом они
умрут и уж никого не будет. Тогда помрут
и кошки
и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам
и гимназисткам.
Он
видел, что толпа, стискиваясь, выдавливает под ноги себе мужчин, женщин; они приседали, падали, ползли, какой-то подросток быстро, с воем катился к фронту, упираясь в землю одной ногой
и руками;
видел, как люди
умирали, не веря, не понимая, что их убивают.
—
Умирает —
видите? — шепотом сказала женщина. Самгин молча пожал плечами
и сообразил: «Она была рада, что я прервал его поучение».
А если огонь не угаснет, жизнь не
умрет, если силы устоят
и запросят свободы, если она взмахнет крыльями, как сильная
и зоркая орлица, на миг полоненная слабыми руками,
и ринется на ту высокую скалу, где
видит орла, который еще сильнее
и зорче ее?.. Бедный Илья!
— Ты засыпал бы с каждым днем все глубже — не правда ли? А я? Ты
видишь, какая я? Я не состареюсь, не устану жить никогда. А с тобой мы стали бы жить изо дня в день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить в гости, танцевать
и не думать ни о чем; ложились бы спать
и благодарили Бога, что день скоро прошел, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее — да? Разве это жизнь? Я зачахну,
умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
Теперь Штольц изменился в лице
и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена»,
и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился,
и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки
увидеть друга
и узнает, что его давно уже нет, что он
умер.
— Стильтон! — брезгливо сказал толстый джентльмен высокому своему приятелю,
видя, что тот нагнулся
и всматривается в лежащего. — Честное слово, не стоит так много заниматься этой падалью. Он пьян или
умер.
Послушай: хитрости какие!
Что за рассказ у них смешной?
Она за тайну мне сказала,
Что
умер бедный мой отец,
И мне тихонько показала
Седую голову — творец!
Куда бежать нам от злоречья?
Подумай: эта голова
Была совсем не человечья,
А волчья, —
видишь: какова!
Чем обмануть меня хотела!
Не стыдно ль ей меня пугать?
И для чего? чтоб я не смела
С тобой сегодня убежать!
Возможно ль?
Она вообще казалась довольной, что идет по городу, заметив, что эта прогулка была необходима
и для того, что ее давно не
видит никто
и бог знает что думают, точно будто она
умерла.
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой
и умереть без нужды, для того только, чтоб
видели, что он умеет
умирать. Он не спал ночей, читая об Армиде, как она увлекла рыцарей
и самого Ринальда.
—
Умереть,
умереть! зачем мне это? Помогите мне жить, дайте той прекрасной страсти, от которой «тянутся какие-то лучи на всю жизнь…». Дайте этой жизни, где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не
вижу ничего… Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня еще была сила! А вы — «бабушке сказать»! уложить ее в гроб
и меня с ней!.. Это, что ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву… Поздно!
«Что делать, что мне делать — войдите в мое положение: у меня пяток баранов остался, три свиньи, пятнадцать уток
и всего тридцать кур: изо ста тридцати — подумайте! ведь мы с голоду
умрем!»
Видя мою задумчивость, он не устоял.
Взглянешь около себя
и увидишь мачты, палубы, пушки, слышишь рев ветра, а невдалеке, в красноречивом безмолвии, стоят красивые скалы: не раз содрогнешься за участь путешественников!.. Но я убедился, что читать
и слушать рассказы об опасных странствиях гораздо страшнее, нежели испытывать последние. Говорят,
и умирающему не так страшно
умирать, как свидетелям смотреть на это.
В пути от острога к вокзалу упало
и умерло от удара, кроме тех двух человек, которых
видел Нехлюдов, еще три человека: один был свезен, так же как первые два, в ближайшую часть,
и два упали уже здесь, на вокзале.
Вел он партию как обыкновенно
и как полагается
и никак не мог предвидеть, что такие сильные люди, как те два, которых
видел Нехлюдов, не выдержат
и умрут.
Она
умерла на моих глазах,
и я позавидовал ей, когда
увидел ее мертвой.
— Знаю, вперед знаю ответ: «Нужно подумать… не осмотрелся хорошенько…» Так ведь? Этакие нынче осторожные люди пошли; не то что мы: либо сена клок, либо вилы в бок! Да ведь ничего, живы
и с голоду не
умерли. Так-то, Сергей Александрыч… А я вот что скажу: прожил ты в Узле три недели
и еще проживешь десять лет — нового ничего не
увидишь Одна канитель: день да ночь —
и сутки прочь, а вновь ничего. Ведь ты совсем в Узле останешься?
— Бог сжалился надо мной
и зовет к себе. Знаю, что
умираю, но радость чувствую
и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить детей моих
и лобызать их. Мне не верят,
и никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; не поверят никогда
и дети. Милость Божию
вижу в сем к детям моим.
Умру,
и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога, сердце как в раю веселится… долг исполнил…
— О, ведь я на мгновение, я войду
и просижу в пальто. Перезвон останется здесь в сенях
и умрет: «Иси, Перезвон, куш
и умри!» —
видите, он
и умер. А я сначала войду, высмотрю обстановку
и потом, когда надо будет, свистну: «Иси, Перезвон!» —
и вы
увидите, он тотчас же влетит как угорелый. Только надо, чтобы Смуров не забыл отворить в то мгновение дверь. Уж я распоряжусь,
и вы
увидите фортель…
— Я сделал вам страшное признание, — мрачно заключил он. — Оцените же его, господа. Да мало того, мало оценить, не оцените, а цените его, а если нет, если
и это пройдет мимо ваших душ, то тогда уже вы прямо не уважаете меня, господа, вот что я вам говорю,
и я
умру от стыда, что признался таким, как вы! О, я застрелюсь! Да я уже
вижу,
вижу, что вы мне не верите! Как, так вы
и это хотите записывать? — вскричал он уже в испуге.
Бог
видит, — поднял Иван руку кверху, — может быть,
и я был виновен, может быть, действительно я имел тайное желание, чтоб…
умер отец, но, клянусь тебе, я не столь был виновен, как ты думаешь,
и, может быть, не подбивал тебя вовсе.
—
Видишь. Непременно иди. Не печалься. Знай, что не
умру без того, чтобы не сказать при тебе последнее мое на земле слово. Тебе скажу это слово, сынок, тебе
и завещаю его. Тебе, сынок милый, ибо любишь меня. А теперь пока иди к тем, кому обещал.
Неужто ж я так
и умру и новых порядков не
увижу?..
— Покойников во всяк час
видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я мог заметить, лучше других знал все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу ты можешь
и живого
увидеть, за кем, то есть, в том году очередь помирать. Стоит только ночью сесть на паперть на церковную да все на дорогу глядеть. Те
и пойдут мимо тебя по дороге, кому, то есть,
умирать в том году. Вот у нас в прошлом году баба Ульяна на паперть ходила.
Чувствую я, что больная моя себя губит;
вижу, что не совсем она в памяти; понимаю также
и то, что не почитай она себя при смерти, — не подумала бы она обо мне; а то ведь, как хотите, жутко
умирать в двадцать пять лет, никого не любивши: ведь вот что ее мучило, вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, — понимаете теперь?
— Бедная, бедная моя участь, — сказал он, горько вздохнув. — За вас отдал бы я жизнь,
видеть вас издали, коснуться руки вашей было для меня упоением.
И когда открывается для меня возможность прижать вас к волнуемому сердцу
и сказать: ангел,
умрем! бедный, я должен остерегаться от блаженства, я должен отдалять его всеми силами… Я не смею пасть к вашим ногам, благодарить небо за непонятную незаслуженную награду. О, как должен я ненавидеть того, но чувствую, теперь в сердце моем нет места ненависти.
Витберг купил для работ рощу у купца Лобанова; прежде чем началась рубка, Витберг
увидел другую рощу, тоже Лобанова, ближе к реке,
и предложил ему променять проданную для храма на эту. Купец согласился. Роща была вырублена, лес сплавлен. Впоследствии занадобилась другая роща,
и Витберг снова купил первую. Вот знаменитое обвинение в двойной покупке одной
и той же рощи. Бедный Лобанов был посажен в острог за это дело
и умер там.
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли Толочанова; тело лежало на столе в том виде, как он
умер: во фраке, без галстука, с раскрытой грудью; черты его были страшно искажены
и уже почернели. Это было первое мертвое тело, которое я
видел; близкий к обмороку, я вышел вон.
И игрушки,
и картинки, подаренные мне на Новый год, не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами,
и я слышал его «жжет — огонь!».
…А между тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее
и яснее,
и я с ужасом
видел, что ни один человек, кроме меня, не знает ее
и что с моей смертью
умрет истина.
Я его
видел с тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость
и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел —
и не
видел выхода. Месяца через два он
умер; кровь свернулась в его жилах.
Когда живой мертвец
увидел, что ему приходится в другой раз
умирать,
и не с приказу, а с голоду, тогда он поехал в Петербург
и подал Павлу просьбу.
Года через два они расстались. Грановский поехал в Москву занимать свою кафедру; Станкевич — в Италию лечиться от чахотки
и умереть. Смерть Станкевича сразила Грановского. Он при мне получил гораздо спустя медальон покойника; я редко
видел более подавляющую, тихую, молчащую грусть.
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела
умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь
и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я
видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала
и молила бога взять меня скорей домой».
Там жил старик Кашенцов, разбитый параличом, в опале с 1813 года,
и мечтал
увидеть своего барина с кавалериями
и регалиями; там жил
и умер потом, в холеру 1831, почтенный седой староста с брюшком, Василий Яковлев, которого я помню во все свои возрасты
и во все цвета его бороды, сперва темно-русой, потом совершенно седой; там был молочный брат мой Никифор, гордившийся тем, что для меня отняли молоко его матери, умершей впоследствии в доме умалишенных…
Вадим
умер в феврале 1843 г.; я был при его кончине
и тут в первый раз
видел смерть близкого человека,
и притом во всем не смягченном ужасе ее, во всей бессмысленной случайности, во всей тупой, безнравственной несправедливости.
История последних годов моей жизни представлялась мне яснее
и яснее,
и я с ужасом
видел, что ни один человек, кроме меня, не знает ее
и что с моей смертью
умрет и истина.