Неточные совпадения
Прекрасны вы, брега Тавриды,
Когда вас
видишь с корабля
При свете утренней Киприды,
Как вас впервой
увидел я;
Вы мне предстали в блеске брачном:
На небе синем и прозрачном
Сияли груды ваших гор,
Долин, деревьев, сёл узор
Разостлан был передо мною.
А там, меж хижинок татар…
Какой во мне проснулся жар!
Какой волшебною тоскою
Стеснялась пламенная
грудь!
Но, муза! прошлое забудь.
И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал,
грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня
увидел, он бы с презрением отвернулся.
— Обо мне! Да… ты где же ее мог
видеть третьего дня? — вдруг остановился Разумихин, даже побледнел немного. Можно было угадать, что сердце его медленно и с напряжением застучало в
груди.
Один из них без сюртука, с чрезвычайно курчавою головой и с красным, воспаленным лицом, стоял в ораторской позе, раздвинув ноги, чтоб удержать равновесие, и, ударяя себя рукой в
грудь, патетически укорял другого в том, что тот нищий и что даже чина на себе не имеет, что он вытащил его из грязи и что когда хочет, тогда и может выгнать его, и что все это
видит один только перст всевышнего.
Но когда подвели его к последним смертным мукам, — казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в белые
груди; хотел бы он теперь
увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи...
Она вскормила их собственною
грудью, она возрастила, взлелеяла их — и только на один миг
видит их перед собою.
Кудри, кудри он
видел, длинные, длинные кудри, и подобную речному лебедю
грудь, и снежную шею, и плечи, и все, что создано для безумных поцелуев.
У ворот одного дома сидела старуха, и нельзя сказать, заснула ли она, умерла или просто позабылась: по крайней мере, она уже не слышала и не
видела ничего и, опустив голову на
грудь, сидела недвижимо на одном и том же месте.
Бывали припадки решимости, когда в
груди у ней наболит, накипят там слезы, когда ей хочется броситься к нему и не словами, а рыданиями, судорогами, обмороками рассказать про свою любовь, чтоб он
видел и искупление.
Да и в самом Верхлёве стоит, хотя большую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там
видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими руками, —
видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные
груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги;
видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
Услыхав это, Анна быстро села и закрыла лицо веером. Алексей Александрович
видел, что она плакала и не могла удержать не только слез, но и рыданий, которые поднимали ее
грудь. Алексей Александрович загородил ее собою, давая ей время оправиться.
«Неужели это правда?» подумал Левин и оглянулся на невесту. Ему несколько сверху виднелся ее профиль, и по чуть заметному движению ее губ и ресниц он знал, что она почувствовала его взгляд. Она не оглянулась, но высокий сборчатый воротничок зашевелился, поднимаясь к ее розовому маленькому уху. Он
видел, что вздох остановился в ее
груди, и задрожала маленькая рука в высокой перчатке, державшая свечу.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я не
вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив
грудь, вышел из комнаты.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его человеческий глаз
увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на
груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Помнится, я
видел однажды, вечером, во время отлива, на плоском песчаном берегу моря, грозно и тяжко шумевшего вдали, большую белую чайку: она сидела неподвижно, подставив шелковистую
грудь алому сиянью зари, и только изредка медленно расширяла свои длинные крылья навстречу знакомому морю, навстречу низкому, багровому солнцу: я вспомнил о ней, слушая Якова.
В быстрой смене шумных дней явился на два-три часа Кутузов. Самгин столкнулся с ним на улице, но не узнал его в человеке, похожем на деревенского лавочника. Лицо Кутузова было стиснуто меховой шапкой с наушниками, полушубок на
груди покрыт мучной и масляной коркой грязи, на ногах — серые валяные сапоги, обшитые кожей. По этим сапогам Клим и вспомнил, войдя вечером к Спивак, что уже
видел Кутузова у ворот земской управы.
Клим стоял сзади и выше всех, он хорошо
видел, что хромой ударил в пустое место. А когда мужик, неуклюже покачнувшись, перекинулся за борт, плашмя
грудью, Клим уверенно подумал...
Плотное, серое кольцо людей, вращаясь, как бы расталкивало, расширяло сумрак. Самгин яснее
видел Марину, — она сидела, сложив руки на
груди, высоко подняв голову. Самгину казалось, что он
видит ее лицо — строгое, неподвижное.
Стоило на минуту закрыть глаза, и он
видел стройные ноги Алины Телепневой, неловко упавшей на катке,
видел голые, похожие на дыни,
груди сонной горничной, мать на коленях Варавки, писателя Катина, который целовал толстенькие колени полуодетой жены его, сидевшей на столе.
При свете стенной лампы, скудно освещавшей голову девушки, Клим
видел, что подбородок ее дрожит, руки судорожно кутают
грудь платком и, наклоняясь вперед, она готова упасть.
Закурив папиросу, сердито барабаня пальцами по толстому «Делу», Клим Иванович закрыл глаза, чтобы лучше
видеть стройную фигуру Таисьи, ее высокую
грудь, ее спокойные, уверенные движения и хотя мало подвижное, но — красивое лицо, внимательные, вопрошающие глаза.
Сегодня припадок был невыносимо длителен. Варавка даже расстегнул нижние пуговицы жилета, как иногда он делал за обедом. В бороде его сверкала красная улыбка, стул под ним потрескивал. Мать слушала, наклонясь над столом и так неловко, что девичьи
груди ее лежали на краю стола. Климу было неприятно
видеть это.
Но Самгин уже знал: начинается пожар, — ленты огней с фокусной быстротою охватили полку и побежали по коньку крыши, увеличиваясь числом, вырастая; желтые, алые, остроголовые, они, пронзая крышу, убегали все дальше по хребту ее и весело кланялись в обе стороны. Самгин
видел, что лицо в зеркале нахмурилось, рука поднялась к телефону над головой, но, не поймав трубку, опустилась на
грудь.
— Уйди, — повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками. Уйти не хватало силы, и нельзя было оторвать глаз от круглого плеча, напряженно высокой
груди, от спины, окутанной массой каштановых волос, и от плоской серенькой фигурки человека с глазами из стекла. Он
видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, — руки ее поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула головою, бросилась на тахту и крикнула пьяным голосом, топая голыми ногами...
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это
видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут
груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— Ага. Ну, что же? Красивую вещь — приятно испортить. Красивых убивают более часто, чем уродов. Но убивают мужья, любовники и, как правило, всегда с фасада: в голову, в
грудь, живот, а тут убили с фасада на двор — в затылок. Это тоже принято, но в целях грабежа, а в данном случае — наличие грабежа не установлено. В этом
видят — тайну. А на мой взгляд — тайны нет, а есть трус!
Самгин
видел, как за санями взорвался пучок огня, похожий на метлу, разодрал воздух коротким ударом грома, взметнул облако снега и зеленоватого дыма; все вокруг дрогнуло, зазвенели стекла, — Самгин пошатнулся от толчка воздухом в
грудь, в лицо и крепко прилепился к стене, на углу.
Самгин
видел, как Марина, остановясь у чана, распахнула рубаху на
груди и, зачерпнув воды горстями, облила сначала одну, потом другую
грудь.
Самгин боком, тихонько отодвигался в сторону от людей, он встряхивал головою, не отрывая глаз от всего, что мелькало в ожившем поле;
видел, как Иноков несет человека, перекинув его через плечо свое, человек изогнулся, точно тряпичная кукла, мягкие руки его шарят по
груди Инокова, как бы расстегивая пуговицы парусиновой блузы.
Клим приподнял голову ее, положил себе на
грудь и крепко прижал рукою. Ему не хотелось
видеть ее глаза, было неловко, стесняло сознание вины пред этим странно горячим телом. Она лежала на боку, маленькие, жидкие
груди ее некрасиво свешивались обе в одну сторону.
Тогда Самгин, пятясь, не сводя глаз с нее, с ее топающих ног, вышел за дверь, притворил ее, прижался к ней спиною и долго стоял в темноте, закрыв глаза, но четко и ярко
видя мощное тело женщины, напряженные, точно раненые,
груди, широкие, розоватые бедра, а рядом с нею — себя с растрепанной прической, с открытым ртом на сером потном лице.
Бог
видит, бежал я заслонить тебя своею
грудью от шпаги Алексея Иваныча!
Катерина (подбегает к нему и падает на шею). Увидела-таки я тебя! (Плачет на
груди у него).
Лодки, с семействами, стоят рядами на одном месте или разъезжают по рейду, занимаясь рыбной ловлей, торгуют, не то так перевозят людей с судов на берег и обратно. Все они с навесом, вроде кают. Везде
увидишь семейные сцены: обедают, занимаются рукодельем, или мать кормит
грудью ребенка.
Как ни приятно любоваться на страстную улыбку красавицы с влажными глазами, с полуоткрытым, жарко дышащим ртом, с волнующейся
грудью; но
видеть перед собой только это лицо, и никогда не
видеть на нем ни заботы, ни мысли, ни стыдливого румянца, ни печали — устанешь и любоваться.
В нем, кажется мне, как бы бессознательно, и так рано, выразилось то робкое отчаяние, с которым столь многие теперь в нашем бедном обществе, убоясь цинизма и разврата его и ошибочно приписывая все зло европейскому просвещению, бросаются, как говорят они, к «родной почве», так сказать, в материнские объятия родной земли, как дети, напуганные призраками, и у иссохшей
груди расслабленной матери жаждут хотя бы только спокойно заснуть и даже всю жизнь проспать, лишь бы не
видеть их пугающих ужасов.
Он расписался, я эту подпись в книге потом
видел, — встал, сказал, что одеваться в мундир идет, прибежал в свою спальню, взял двухствольное охотничье свое ружье, зарядил, вкатил солдатскую пулю, снял с правой ноги сапог, ружье упер в
грудь, а ногой стал курок искать.
Обнаженность
груди на портрете напомнила ему другую молодую женщину, которую он
видел на-днях также обнаженной.
А портрет похож как две капли воды. Софья такая, какою все
видят и знают ее: невозмутимая, сияющая. Та же гармония в чертах; ее возвышенный белый лоб, открытый, невинный, как у девушки, взгляд, гордая шея и спящая сном покоя высокая, пышная
грудь.
— А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем — я хочу
видеть вас одного: хоть на час будьте мой — весь мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему на
грудь. — Я ждала этого,
видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
За ширмами, на постели, среди подушек, лежала, освещаемая темным светом маленького ночника, как восковая, молодая белокурая женщина. Взгляд был горяч, но сух, губы тоже жаркие и сухие. Она хотела повернуться,
увидев его, сделала живое движение и схватилась рукой за
грудь.
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня,
видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от
груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
— Прости, что потревожила и теперь, — старалась она выговорить, — мне хотелось
увидеть тебя. Я всего неделю, как слегла:
грудь заболела… — Она вздохнула.
Мне неоднократно приходилось
видеть детей, едва умеющих ходить, сосущих
грудь матери и курящих трубку.
Вот он и говорит: «А знаете, что я по вашему сложению
вижу: что вам вредно пить; у вас от этого чуть ли грудь-то уж не расстроена.
Иона чувствует за своей спиной вертящееся тело и голосовую дрожь горбача. Он слышит обращенную к нему ругань,
видит людей, и чувство одиночества начинает мало-помалу отлегать от
груди. Горбач бранится до тех пор, пока не давится вычурным, шестиэтажным ругательством и не разражается кашлем. Длинные начинают говорить о какой-то Надежде Петровне. Иона оглядывается на них. Дождавшись короткой паузы, он оглядывается еще раз и бормочет...
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли Толочанова; тело лежало на столе в том виде, как он умер: во фраке, без галстука, с раскрытой
грудью; черты его были страшно искажены и уже почернели. Это было первое мертвое тело, которое я
видел; близкий к обмороку, я вышел вон. И игрушки, и картинки, подаренные мне на Новый год, не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами, и я слышал его «жжет — огонь!».
Но в этом одиночестве
грудь наша не была замкнута счастием, а, напротив, была больше, чем когда-либо, раскрыта всем интересам; мы много жили тогда и во все стороны, думали и читали, отдавались всему и снова сосредоточивались на нашей любви; мы сверяли наши думы и мечты и с удивлением
видели, как бесконечно шло наше сочувствие, как во всех тончайших, пропадающих изгибах и разветвлениях чувств и мыслей, вкусов и антипатий все было родное, созвучное.
Я сидел на лежанке ни жив ни мертв, не веря тому, что
видел: впервые при мне он ударил бабушку, и это было угнетающе гадко, открывало что-то новое в нем, — такое, с чем нельзя было примириться и что как будто раздавило меня. А он всё стоял, вцепившись в косяк, и, точно пеплом покрываясь, серел, съеживался. Вдруг вышел на середину комнаты, встал на колени и, не устояв, ткнулся вперед, коснувшись рукою пола, но тотчас выпрямился, ударил себя руками в
грудь...
Когда я
увидел его впервые, мне вдруг вспомнилось, как однажды, давно, еще во время жизни на Новой улице, за воротами гулко и тревожно били барабаны, по улице, от острога на площадь, ехала, окруженная солдатами и народом, черная высокая телега, и на ней — на скамье — сидел небольшой человек в суконной круглой шапке, в цепях; на
грудь ему повешена черная доска с крупной надписью белыми словами, — человек свесил голову, словно читая надпись, и качался весь, позванивая цепями.