Неточные совпадения
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о своем герое; ибо доселе, как читатель
видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в книгу, а покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела.
Протестуя против этого желания и недоумевая, он пошел прочь, но тотчас вернулся, чтоб узнать имя
автора. «Иероним Босх» — прочитал он на тусклой, медной пластинке и
увидел еще две маленьких, но столь же странных.
— Ну, это — хорошо, что «На горах» не читают; там
автор писал о том, чего не
видел, и наплел чепухи. Все-таки — прочитай.
Стародум. Фенелона?
Автора Телемака? Хорошо. Я не знаю твоей книжки, однако читай ее, читай. Кто написал Телемака, тот пером своим нравов развращать не станет. Я боюсь для вас нынешних мудрецов. Мне случилось читать из них все то, что переведено по-русски. Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель. Сядем. (Оба сели.) Мое сердечное желание
видеть тебя столько счастливу, сколько в свете быть возможно.
— Вот
видите, один мальчишка, стряпчего сын, не понял чего-то по-французски в одной книге и показал матери, та отцу, а отец к прокурору. Тот слыхал имя
автора и поднял бунт — донес губернатору. Мальчишка было заперся, его выпороли: он под розгой и сказал, что книгу взял у меня. Ну, меня сегодня к допросу…
—
Видите, Иван Андреевич, ведь у всех ваших конкурентов есть и «Ледяной дом», и «Басурман», и «Граф Монтекристо», и «Три мушкетера», и «Юрий Милославский». Но ведь это вовсе не то, что писали Дюма, Загоскин, Лажечников. Ведь там черт знает какая отсебятина нагорожена… У
авторов косточки в гробу перевернулись бы, если бы они узнали.
— А я не хотел вас пропустить через Берн, не увидавшись с вами. Услышав, что вы были у нас два раза и что вы пригласили Густава, я пригласил сам себя. Очень, очень рад, что
вижу вас, то, что Карл о вас пишет, да и без комплиментов, я хотел познакомиться с
автором «С того берега».
Некоторые
авторы видели в Рыковском хороводы и слышали здесь гармонику и разудалые песни; я же ничего подобного не
видел и не слышал и не могу себе представить девушек, ведущих хороводы около тюрьмы.
Еще южнее, по линии проектированного почтового тракта, есть селение Вальзы, основанное в 1889 г. Тут 40 мужчин и ни одной женщины. За неделю до моего приезда, из Рыковского были посланы три семьи еще южнее, для основания селения Лонгари, на одном из притоков реки Пороная. Эти два селения, в которых жизнь едва только начинается, я оставлю на долю того
автора, который будет иметь возможность проехать к ним по хорошей дороге и
видеть их близко.
[Один
автор, бывший на Сахалине года два спустя после меня,
видел уже около Ускова целый табун лошадей.]
[Один из
авторов видел японскую сеть, которая «занимала в море окружность в три версты и, прикрепленная к берегу, образовывала род мешка, откуда постепенно вычерпывали сельдей».
В одном из таких кабинетов сидело четверо — две дамы и двое мужчин: известная всей России артистка певица Ровинская, большая красивая женщина с длинными зелеными египетскими глазами и длинным, красным, чувственным ртом, на котором углы губ хищно опускались книзу; баронесса Тефтинг, маленькая, изящная, бледная,ее повсюду
видели вместе с артисткой; знаменитый адвокат Рязанов и Володя Чаплинский, богатый светский молодой человек, композитор-дилетант,
автор нескольких маленьких романсов и многих злободневных острот, ходивших по городу.
Как я сказал выше, в казанском обществе я не встречал ни одного известного писателя и был весьма огорчен, когда кто-то из товарищей, вернувшись из театра, рассказывал, что
видел ИА.Гончарова в креслах. Тогда
автор „Обломова“ (еще не появившегося в свет) возвращался из своего кругосветного путешествия через Сибирь, побывал на своей родине в Симбирске и останавливался на несколько дней в Казани.
Какой контраст с тем, что мы
видим (в последние 20 лет в особенности) в карьере наших беллетристов. Все они начинают с рассказов и одними рассказами создают себе громкое имя. Так было с Глебом Успенским, а в особенности с Чеховым, с Горьким и с
авторами следующих поколений: Андреевым, Куприным, Арцыбашевым.
Как он переделывал пьесы, которые ему приносили начинающие или малоизвестные
авторы, он рассказывал в печати. Из-за такого сотрудничества у него вышла история с Эмилем Жирарденом — из-за пьесы"Мученье женщины". Жирарден уличил его в слишком широком присвоении себе его добра. Он не пренебрегал — как и его соперник Сарду — ничьим чужим добром, когда
видел, что из идеи или сильных положений можно что-нибудь создать ценное. Но его театр все-таки состоял из вещей, им самим задуманных и написанных целиком.
Вся эта компания была настроена очень радикально, прямо бунтарски. И, кажется, тогда же я и
видел листок той прокламации, которая погубила Михайлова. Получил ли я этот листок от самого
автора или от его приятеля Михаэлиса, не припомню. Но я больше с Михайловым уже не встречался.
Я слышал рассказ человека, который часто
видел Гюисманса в церкви молящимся: он необыкновенно молился, этот декадент,
автор ультраупадочнического романа «A rebours» и сатанистского романа «La bas».
Итак, прививка была произведена двадцати трем лицам, семнадцать из них получили сифилис, — и все это оказалось возможным совершить «без нарушения законов гуманности»! Вот поистине удивительное «стечение обстоятельств»! Ниже мы
увидим, что подобные «стечения обстоятельств» нередки в сифилидологии. Кто был
автор приведенных опытов, так и осталось неизвестным; он счел за лучшее навсегда скрыть от света свое позорное имя, и в науке он до сих пор известен под названием «Пфальцского Анонима».
Я просто
видел все, что описывал
автор: и маленького пастуха в поле, и домик ксендза среди кустов сирени, и длинные коридоры в школьном здании, где Фомка из Сандомира торопливо несет вычищенные сапога учителя, чтобы затем бежать в класс, и взрослую уже девушку, застенчиво встречающую тоже взрослого и «ученого» Фому, бывшего своего ученика.
Не знаю, имел ли
автор в виду каламбур, которым звучало последнее восклицание, но только оно накинуло на всю пьесу дымку какой-то особой печали, сквозь которую я
вижу ее и теперь… Прошлое родины моей матери, когда-то блестящее, шумное, обаятельное, уходит навсегда, гремя и сверкая последними отблесками славы.
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим криком девушки, и вспышкой гнева и отчаяния самого
автора… Зачем же, зачем он написал это?.. Такое ужасное и такое жестокое. Ведь он мог написать иначе… Но нет. Я почувствовал, что он не мог, что было именно так, и он только
видит этот ужас, и сам так же потрясен, как и я… И вот, к замирающему крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние, боль и гнев его собственного сердца…
(Примеч.
автора.)] и
видели в ней такое движение и возню, что наши дамы, а вместе с ними я, испускали радостные крики; многие огромные рыбы прыгали через верх или бросались в узкие промежутки между клячами и берегом; это были щуки и жерехи.
— С пржиемносцион видзен, же пани полька! [С удовольствием
вижу, что вы, сударыня, полька! (Прим.
автора.).]
— Меня отличили, вызвали из ничтожества! — говаривал граф Аракчеев и был совершенно прав, как
видим мы из вышеприведенного краткого очерка детства и юности этого замечательного русского государственного деятеля, за который читатель, надеюсь, не посетует на
автора.
— То есть когда летом, — заторопился капитан, ужасно махая руками, с раздражительным нетерпением
автора, которому мешают читать, — когда летом в стакан налезут мухи, то происходит мухоедство, всякий дурак поймет, не перебивайте, не перебивайте, вы
увидите, вы
увидите… (Он всё махал руками.)
Генерал отпустил Ф.Б. Миллера, узнав, что он не
видел рукописи, и напустился на
автора. Показал ему читанные им на вечеринке стихи, а главное, набросился на подпись...
Прежде молодая девушка готова была бежать с бедным, но благородным Вольдемаром; нынче побегов нет уж больше, но зато
автор с растерзанным сердцем
видел десятки примеров, как семнадцатилетняя девушка употребляла все кокетство, чтоб поймать богатого старика.
Автор сам
видел после этого несчастного случая исправницу, прискакавшую было в губернский город, и не слезами она плакала — нет, — каменьями!
Одно из двух: если Ананий, точно, сильная натура, как его и хочет представить
автор, — тогда он гнев свой должен обратить прямо на причину своего несчастия, либо совсем преодолеть себя, по соображению, что тут никто не виноват; такие развязки постоянно мы и
видим в русской жизни, когда сильные характеры сталкиваются с враждебными обстоятельствами.
Кроме того, в пьесе Островского замечаем ошибку против первых и основных правил всякого поэтического произведения, непростительную даже начинающему
автору. Эта ошибка специально называется в драме — «двойственностью интриги»: здесь мы
видим не одну любовь, а две — любовь Катерины к Борису и любовь Варвары к Кудряшу. Это хорошо только в легких французских водевилях, а не в серьезной драме, где внимание зрителей никак не должно быть развлекаемо по сторонам.
Из критики, исполненной таким образом, может произойти вот какой результат: теоретики, справясь с своими учебниками, могут все-таки
увидеть, согласуется ли разобранное произведение с их неподвижными законами, и, исполняя роль судей, порешат, прав или виноват
автор.
Некоторые критики хотели даже в Островском
видеть певца широких русских натур; оттого-то и поднято было однажды такое беснование из-за Любима Торцова, выше которого ничего не находили у нашего
автора.
Некоторые из ученых яицких казаков почитают себя потомками стрельцов. Мнение сие не без основания, как
увидим ниже. Самые удовлетворительные исследования о первоначальном поселении яицких казаков находим мы в «Историческом и статистическом обозрении уральских казаков», сочинения А. И. Левшина, отличающемся, как и прочие произведения
автора, истинной ученостию и здравой критикою.
Я стал усердно искать книг, находил их и почти каждый вечер читал. Это были хорошие вечера; в мастерской тихо, как ночью, над столами висят стеклянные шары — белые, холодные звезды, их лучи освещают лохматые и лысые головы, приникшие к столам; я
вижу спокойные, задумчивые лица, иногда раздается возглас похвалы
автору книги или герою. Люди внимательны и кротки не похоже на себя; я очень люблю их в эти часы, и они тоже относятся ко мне хорошо; я чувствовал себя на месте.
— Если бы… Я вам скажу откровенно: я не могу думать, чтоб это сталось, потому что я… стара и трусиха; но если бы со мною случилось такое несчастие, то, смею вас уверить, я не захотела бы искать спасения в повороте назад. Это проводится в иных романах, но и там это в честных людях производит отвращение и от героинь, и от
автора, и в жизни… не дай бог мне
видеть женщины, которую, как Катя Шорова говорила: «повозят, повозят, назад привезут».
В этом сходстве, которое находят между Ларой и знакомыми читателям с известной стороны лицами,
автор видит для себя достаточное успокоение.
— Буде, батя, дурака ломать; ты меня простишь, а они меня повесят. Ступай, откудова пришел [Цыганок сказал: «Буде, батя, дурака ломать; ты меня простишь, а они меня повесят. Ступай, откудова пришел». — Эти слова были вычеркнуты
автором по цензурным соображениям. В настоящем издании восстановлены согласно желанию Л. Андреева
видеть их в бесцензурном издании, выраженному им в письме к переводчику Герману Бернштейну.].
— Мне пришлось выйти за вас и сказать публике, что
автор стихотворения на пожаре у Рогожской, и это было встречено шумным приветствием. А сообщил об этом гласный думы Шамин, который два часа назад ехал мимо и
видел вас рядом с брандмайором Потехиным: «Оба в саже, оба мокрые!»
Первые ряды кресел занимали знаменитости сцены и литературы, постоянные посетители Кружка, а по среднему проходу клубочком катился, торопясь на свое место, приземистый Иван Федорович Горбунов, улыбался своим лунообразным, чисто выбритым лицом. Когда он приезжал из Петербурга, из Александринки, всегда проводил вечера в Кружке, а теперь обрадовался
увидеть своего друга, с которым они не раз срывали лавры успеха в больших городах провинции — один как чтец, другой как рассказчик и
автор сцен из народного быта.
Автор видит весь ужас войны;
видит, что причина ее в том, что правительства, обманывая людей, заставляют их идти убивать и умирать без всякой для них нужды;
видит и то, что люди, которые составляют войска, могли бы обратить оружие против правительств и потребовать у них отчета.
Но
автор думает не так. Он
видит в этом трагизм жизни человеческой и, показав весь ужас положения, заключает тем, что в этом ужасе и должна происходить жизнь человеческая.
Я приду к нему и скажу: «Милостивый государь, я вас очень люблю, уважаю и ценю, и это мне дает право прийти к вам и сказать, что мне больно, — да, больно
видеть ваши отношения к начинающим
авторам»…
Это самое уменье
видим мы и в обработке характера Большова и находим, что результатом психических наблюдений
автора оказалось чрезвычайно гуманное воззрение на самые, по-видимому, мрачные явления жизни и глубокое чувство уважения к нравственному достоинству человеческой натуры, — чувство, которое сообщает он и своим читателям.
На это мы должны сказать, что не знаем, что именно имел в виду
автор, задумывая свою пьесу, но
видим в самой пьесе такие черты, которые никак не могут послужить в похвалу старому быту.
Да тут же еще, кстати, хотели
видеть со стороны
автора навязывание какого-то великодушия Торцову и как будто искусственное облагороживанье его личности.
Грушева познакомила Тасю с обоими мужчинами. Актера Тася
видела на сцене. Он был сухой высокий блондин, с большим носом и серыми глазами навыкате, в коротком пиджаке и пестром галстуке.
Автор — как-то набок перекосившаяся фигурка, также белокурая, взъерошенная, плохо одетая, с ухмыляющимся фальшивым лицом. Тася в другом месте приняла бы его за"человека".
Чего искал
автор в других историках и чего требовал от самого себя, — можно
видеть из двух мест его «Введения».
Всякий читатель совершенно ясно
видит, что
автор ничего другого не желает, кроме трех вещей: уничтожить, вычеркнуть, воспретить.
Какою бы эрудицией ни изумлял, например,
автор"Исследования о Чурилке", но ежели читатель возьмет на себя труд проникнуть в самые глубины собранного им драгоценного матерьяла, то на дне оных он, несомненно,
увидит отметчика-пенкоснимателя.
(Примеч.
автора.)] измученный пытками за веру в истину, которую любит, с которою свыкся еще от детства, оканчивает жизнь в смрадной темнице; иноки, вытащенные из келий и привезенные сюда, чтоб отречься от святого обета, данного богу, и солгать пред ним из угождения немецкому властолюбию; система доносов и шпионства, утонченная до того, что взгляд и движения имеют своих ученых толмачей, сделавшая из каждого дома Тайную канцелярию, из каждого человека — движущийся гроб, где заколочены его чувства, его помыслы; расторгнутые узы приязни, родства, до того, что брат
видит в брате подслушника, отец боится встретить в сыне оговорителя; народность, каждый день поруганная; Россия Петрова, широкая, державная, могучая — Россия, о боже мой! угнетенная ныне выходцем, — этого ли мало, чтоб стать ходатаем за нее пред престолом ее государыни и хотя бы самой судьбы?