Неточные совпадения
В первом письме Марья Николаевна писала, что
брат прогнал ее от себя без вины, и с трогательною наивностью прибавляла, что хотя она опять в нищете, но ничего не просит, не желает, а что только
убивает ее мысль о том, что Николай Дмитриевич пропадет без нее по слабости своего здоровья, и просила
брата следить за ним.
— Что-то неладно,
брат,
убили какого-то эсдека, шишку какую-то, Марата, что ли… Впрочем — Марат арестован. На улице — орут, постреливают.
Первая заповедь (Мф. V, 21 — 26) состояла в том, что человек не только не должен
убивать, но не должен гневаться на
брата, не должен никого считать ничтожным, «рака», а если поссорится с кем-либо, должен мириться, прежде чем приносить дар Богу, т. е. молиться.
— Нет, не знал. Я все на Дмитрия думал.
Брат!
Брат! Ах! — Он вдруг схватил себя за голову обеими руками. — Слушай: ты один
убил? Без
брата или с
братом?
—
Брат прямо тебя обвиняет, что ты
убил и что ты украл.
—
Убил лакей, а
брат невинен, — ответил Алеша.
— Ничего,
брат… я так с испугу. Ах, Дмитрий! Давеча эта кровь отца… — Алеша заплакал, ему давно хотелось заплакать, теперь у него вдруг как бы что-то порвалось в душе. — Ты чуть не
убил его… проклял его… и вот теперь… сейчас… ты шутишь шутки… «кошелек или жизнь»!
— Э, черт! — вскинулся вдруг Иван Федорович с перекосившимся от злобы лицом. — Что ты все об своей жизни трусишь! Все эти угрозы
брата Дмитрия только азартные слова и больше ничего. Не
убьет он тебя;
убьет, да не тебя!
Однажды он пришел ко мне и говорит: если
убил не
брат, а Смердяков (потому что эту басню пустили здесь все, что
убил Смердяков), то, может быть, виновен и я, потому что Смердяков знал, что я не люблю отца, и, может быть, думал, что я желаю смерти отца.
Она пожертвовала собою в испуге за него, вдруг вообразив, что он погубил себя своим показанием, что это он
убил, а не
брат, пожертвовала, чтобы спасти его, его славу, его репутацию!
— Говорил ли вам по крайней мере
брат ваш, что намерен
убить своего отца? — спросил прокурор. — Вы можете не отвечать, если найдете это нужным, — прибавил он.
— Получил от Смердякова, от убийцы, вчера. Был у него пред тем, как он повесился.
Убил отца он, а не
брат. Он
убил, а я его научил
убить… Кто не желает смерти отца?..
— Я хочу себя разрушать. Тут есть один мальчик, он под рельсами пролежал, когда над ним вагоны ехали. Счастливец! Послушайте, теперь вашего
брата судят за то, что он отца
убил, и все любят, что он отца
убил.
— Хорошо, — проговорил он наконец, — ты видишь, я не вскочил, не избил тебя, не
убил тебя. Говори дальше: стало быть, я, по-твоему,
брата Дмитрия к тому и предназначал, на него и рассчитывал?
Но он с негодованием отверг даже предположение о том, что
брат мог
убить с целью грабежа, хотя и сознался, что эти три тысячи обратились в уме Мити в какую-то почти манию, что он считал их за недоданное ему, обманом отца, наследство и что, будучи вовсе некорыстолюбивым, даже не мог заговорить об этих трех тысячах без исступления и бешенства.
— Я указал со слов
брата Дмитрия. Мне еще до допроса рассказали о том, что произошло при аресте его и как он сам показал тогда на Смердякова. Я верю вполне, что
брат невиновен. А если
убил не он, то…
—
Брат, — прервал Алеша, — удержись: не ты
убил. Это неправда!
Эта бумажка была тот самый документ, о котором Иван Федорович потом объявил Алеше как о «математическом доказательстве», что
убил отца
брат Дмитрий.
— Невинен ваш
брат или виновен? Он отца
убил или лакей? Как скажете, так и будет. Я четыре ночи не спал от этой идеи.
— Как эксперта. Хотят вывести, что
брат сумасшедший и
убил в помешательстве, себя не помня, — тихо улыбнулся Алеша, — только
брат не согласится на это.
— Не только говорил, но это, может быть, всего сильнее
убивало его. Он говорил, что лишен теперь чести и что теперь уже все равно, — с жаром ответил Алеша, чувствуя всем сердцем своим, как надежда вливается в его сердце и что в самом деле, может быть, есть выход и спасение для его
брата. — Но разве вы… про эти деньги знаете? — прибавил он и вдруг осекся.
Тогда же, в ту ночь, расставшись с
братом, почувствовал он в исступлении своем, что лучше даже «
убить и ограбить кого-нибудь, но долг Кате возвратить».
Некрасов воспел крестьянина, который
убил 40 медведей, а здесь были
братья Пятышкины и Мякишевы, из которых каждый в одиночку
убил более 70 медведей.
Наконец представлено возвращение его к отцу; добрый старик в том же колпаке и шлафорке выбегает к нему навстречу: блудный сын стоит на коленах, в перспективе повар
убивает упитанного тельца, и старший
брат вопрошает слуг о причине таковой радости.
— Ну,
брат,
убил бобра! — молвил Бурмакину шепотом Быстрицын, закоренелый студент-медик, который уж шесть лет посещал университет, словно намереваясь окаменеть в звании студента.
— Ну, хоть
убей, сам никакого порока не видел! Не укажи Александр Михайлыч чутошную поволоку в прутике… Ну и как это так? Ведь же от Дианки… Родной
брат тому кобелю…
— Моего сына
убил… Того, первого… — шептала Авгарь, с яростью глядя на духовного
брата. — И отца Гурия
убил и моего сына… Ты его тогда увозил в Мурмос и где-нибудь бросил по дороге в болото, как Гурия.
Особенно сильно стала задумываться Авгарь, когда узнала, как ее духовный
брат Конон
убил о. Гурия.
—
Брат, знать, что
убивают, и не помешать…
Если верить собственным словам Лавровского, он
убил родного отца, вогнал в могилу мать, заморил сестер и
братьев.
Рыбушкин (почти засыпает). Ну да… дда! и
убью! ну что ж, и
убью! У меня,
брат Сашка, в желудке жаба, а в сердце рана… и все от него… от этого титулярного советника… так вот и сосет, так и сосет… А ты на нее не смотри… чаще бей… чтоб помнила, каков муж есть… а мне… из службы меня выгнали… а я, ваше высоко… ваше высокопревосходительство… ишь длинный какой — ей-богу, не виноват… это она все… все Палашка!.. ведьма ты! ч-ч-ч-е-орт! (Засыпает; Дернов уводит его.)
— Ну, так послушай же, — говорит, — теперь же стань поскорее душе моей за спасителя; моих, — говорит, — больше сил нет так жить да мучиться, видючи его измену и надо мной надругательство. Если я еще день проживу, я и его и ее порешу, а если их пожалею, себя решу, то навек
убью свою душеньку… Пожалей меня, родной мой, мой миленый
брат; ударь меня раз ножом против сердца.
— Что ж! когда нужно, совсем другая статья! — сказал медленный голос Васина, который, когда говорил, то все другие замолкали. — 24-го числа так палили по крайности; а то что ж дурно-то на говне
убьет, и начальство за это нашему
брату спасибо не говорит.
Меня ранят в одну руку, я схвачу ружье в другую и всё-таки бегу; только
брата убьют пулей подле меня.
Я подбегу,
убью одного француза, другого и спасаю
брата.
— Да как
убили опричники матушку да батюшку, сестер да
братьев, скучно стало одному на свете; думаю себе: пойду к добрым людям; они меня накормят, напоят, будут мне
братьями да отцами! Встретил в кружале вот этого молодца, догадался, что он ваш, да и попросил взять с собою.
— Не помню. Кажется, что-то было. Я,
брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть
убей — ничего не помню. Помню только, что и деревнями шли, и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только Бог спас!
„Ну, — говорю, — а если бы двадцать?“ — „Ну, а с двадцатью, — говорит, — уж нечего делать — двадцать одолеют“ — и при сем рассказал, что однажды он, еще будучи в училище, шел с своим родным
братом домой и одновременно с проходившею партией солдат увидели куст калины с немногими ветками сих никуда почти не годных ягод и устремились овладеть ими, и Ахилла с
братом и солдаты человек до сорока, „и произошла, — говорит, — тут между нами великая свалка, и братца Финогешу
убили“.
— Пять лет, — отвечал Ханефи на вопрос Лорис-Меликова. — Я из одного аула с ним. Мой отец
убил его дядю, и они хотели
убить меня, — сказал он, спокойно из-под сросшихся бровей глядя в лицо Лорис-Меликова. — Тогда я попросил принять меня
братом.
Живет какой-нибудь судья, прокурор, правитель и знает, что по его приговору или решению сидят сейчас сотни, тысячи оторванных от семей несчастных в одиночных тюрьмах, на каторгах, сходя с ума и
убивая себя стеклом, голодом, знает, что у этих тысяч людей есть еще тысячи матерей, жен, детей, страдающих разлукой, лишенных свиданья, опозоренных, тщетно вымаливающих прощенья или хоть облегченья судьбы отцов, сыновей, мужей,
братьев, и судья и правитель этот так загрубел в своем лицемерии, что он сам и ему подобные и их жены и домочадцы вполне уверены, что он при этом может быть очень добрый и чувствительный человек.
Мы все
братья, а я получаю жалованье за то, что готовлюсь к убийству, учусь
убивать или делаю оружие, порох, крепости.
Он читает, а они повторяют: обещаюсь и клянусь всемогущим богом пред святым его Евангелием… и т. д. защищать, т. е.
убивать всех тех, кого мне велят, и делать всё то, что мне велят те люди, которых я не знаю и которым я нужен только на то, чтобы совершать те злодеяния, которыми они держатся в своем положении и которыми угнетают моих
братьев.
Все они знают, что они едут истязать, а может быть, и
убивать своих замученных голодом
братьев и что начнут делать это, может быть, через час.
И вот, с одной стороны, люди, христиане по имени, исповедующие свободу, равенство, братство, рядом с этим готовы во имя свободы к самой рабской, униженной покорности, во имя равенства к самым резким и бессмысленным, только по внешним признакам, разделениям людей на высших, низших, своих союзников и врагов, и во имя братства — готовы
убивать этих
братьев [То, что у некоторых народов, у англичан и американцев, нет еще общей воинской повинности (хотя у них уже раздаются голоса в пользу ее), а вербовка и наем солдат, то это нисколько не изменяет положения рабства граждан по отношению правительств.
Все молодые люди всей Европы год за год подвергаются этому испытанию и за самыми малыми исключениями все отрекаются от всего, что есть и может быть святого для человека, все выражают готовность
убить своих
братьев, даже отцов по приказанию первого заблудшего человека, наряженного в обшитую красным и золотом ливрею, и только спрашивают, кого и когда им велят
убивать.
Человек этот высказывает то, что знают, но старательно скрывают все умные правители. Он говорит прямо, что люди, служащие в войске, служат ему и его выгоде и должны быть готовы для его выгоды
убивать своих
братьев и отцов.
В худшем же случае будет то, что при всех тех же прежних условиях рабства меня еще пошлют на войну, где я вынужден буду
убивать ничего не сделавших мне людей чужих народов, где могу быть искалечен и убит и где могу попасть в такое место, как это бывало в Севастополе и как бывает во всякой войне, где люди посылаются на верную смерть, и, что мучительнее всего, могу быть послан против своих же соотечественников и должен буду
убивать своих
братьев для династических или совершенно чуждых мне правительственных интересов.
Спросите об этом и тех, которые, как помещик, затеяли дело, и тех, которые, как судьи, постановили, хотя и формально законное, но явно несправедливое решение, и тех, которые предписали исполнение решения, и тех, которые, как солдаты, городовые и крестьяне, своими руками будут исполнять эти дела: бить и
убивать своих
братьев, — все они, и подстрекатели, и пособники, и исполнители, и попустители этих преступлений, все скажут в сущности одно и то же.
Все эти люди находятся в получасе езды от того места, где они, для того чтобы доставить богатому малому ненужные ему 3000, отнятые им у целого общества голодных крестьян, могут быть вынуждены начать делать дела самые ужасные, какие только можно себе представить, могут начать
убивать или истязать так же, как в Орле, невинных людей, своих
братьев, и они спокойно приближаются к тому месту и времени, где и когда это может начаться.
Но ведь «пли!» будет значить теперь не то, что забавляться, стреляя в мишень, а значит
убивать своих измученных, обиженных отцов,
братьев, которые, вот они, стоят кучей с бабами, ребятами на улице и что-то кричат, махая руками.