Неточные совпадения
По правую сторону его жена и дочь с устремившимся к нему движеньем всего тела; за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям; за ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом; за ним, у самого края сцены,
три дамы, гостьи, прислонившиеся одна к другой с самым сатирическим выраженьем
лица, относящимся прямо к семейству городничего.
Бурмистр потупил голову,
— Как приказать изволите!
Два-три денька хорошие,
И сено вашей милости
Все уберем, Бог даст!
Не правда ли, ребятушки?.. —
(Бурмистр воротит к барщине
Широкое
лицо.)
За барщину ответила
Проворная Орефьевна,
Бурмистрова кума:
— Вестимо так, Клим Яковлич.
Покуда вёдро держится,
Убрать бы сено барское,
А наше — подождет!
Во время его управления городом тридцать
три философа были рассеяны по
лицу земли за то, что"нелепым обычаем говорили: трудящийся да яст; нетрудящийся же да вкусит от плодов безделия своего".
— Я спрашивала доктора: он сказал, что он не может жить больше
трех дней. Но разве они могут знать? Я всё-таки очень рада, что уговорила его, — сказала она, косясь на мужа из-за волос. — Всё может быть, — прибавила она с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее
лице всегда бывало, когда она говорила о религии.
Вронский в эти
три месяца, которые он провел с Анной за границей, сходясь с новыми людьми, всегда задавал себе вопрос о том, как это новое
лицо посмотрит на его отношения к Анне, и большею частью встречал в мужчинах какое должно понимание. Но если б его спросили и спросили тех, которые понимали «как должно», в чем состояло это понимание, и он и они были бы в большом затруднении.
Вронский
три года не видал Серпуховского. Он возмужал, отпустив бакенбарды, но он был такой же стройный, не столько поражавший красотой, сколько нежностью и благородством
лица и сложения. Одна перемена, которую заметил в нем Вронский, было то тихое, постоянное сияние, которое устанавливается на
лицах людей, имеющих успех и уверенных в признании этого успеха всеми. Вронский знал это сияние и тотчас же заметил его на Серпуховском.
С первого взгляда на
лицо его я бы не дал ему более двадцати
трех лет, хотя после я готов был дать ему тридцать.
Но, увы! комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда, стоящие в пристани, были все — или сторожевые, или купеческие, которые еще даже не начинали нагружаться. «Может быть, дня через
три, четыре придет почтовое судно, — сказал комендант, — и тогда — мы увидим». Я вернулся домой угрюм и сердит. Меня в дверях встретил казак мой с испуганным
лицом.
После небольшого послеобеденного сна он приказал подать умыться и чрезвычайно долго
тер мылом обе щеки, подперши их извнутри языком; потом, взявши с плеча трактирного слуги полотенце, вытер им со всех сторон полное свое
лицо, начав из-за ушей и фыркнув прежде раза два в самое
лицо трактирного слуги.
— Нет, матушка не обижу, — говорил он, а между тем отирал рукою пот, который в
три ручья катился по
лицу его. Он расспросил ее, не имеет ли она в городе какого-нибудь поверенного или знакомого, которого бы могла уполномочить на совершение крепости и всего, что следует.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с
лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
Открытый взгляд,
лицо мужественное, бакенбарды и большие усы с проседью, стрижка низкая, а на затылке даже под гребенку, шея толстая, широкая, так называемая в
три этажа или в
три складки с трещиной поперек, голос — бас с некоторою охрипью, движения генеральские.
Сережа был удивительно мил; он снял курточку —
лицо и глаза его разгорелись, — он беспрестанно хохотал и затеивал новые шалости: перепрыгивал через
три стула, поставленные рядом, через всю комнату перекатывался колесом, становился кверху ногами на лексиконы Татищева, положенные им в виде пьедестала на середину комнаты, и при этом выделывал ногами такие уморительные штуки, что невозможно было удержаться от смеха.
После обеда я в самом веселом расположении духа, припрыгивая, отправился в залу, как вдруг из-за двери выскочила Наталья Савишна с скатертью в руке, поймала меня и, несмотря на отчаянное сопротивление с моей стороны, начала
тереть меня мокрым по
лицу, приговаривая: «Не пачкай скатертей, не пачкай скатертей!» Меня так это обидело, что я разревелся от злости.
— Я сама, — говорила Наталья Савишна, — признаюсь, задремала на кресле, и чулок вывалился у меня из рук. Только слышу я сквозь сон — часу этак в первом, — что она как будто разговаривает; я открыла глаза, смотрю: она, моя голубушка, сидит на постели, сложила вот этак ручки, а слезы в
три ручья так и текут. «Так все кончено?» — только она и сказала и закрыла
лицо руками. Я вскочила, стала спрашивать: «Что с вами?»
Хотя час был ранний, в общем зале трактирчика расположились
три человека. У окна сидел угольщик, обладатель пьяных усов, уже замеченных нами; между буфетом и внутренней дверью зала, за яичницей и пивом помещались два рыбака. Меннерс, длинный молодой парень, с веснушчатым, скучным
лицом и тем особенным выражением хитрой бойкости в подслеповатых глазах, какое присуще торгашам вообще, перетирал за стойкой посуду. На грязном полу лежал солнечный переплет окна.
Дуня улыбнулась и протянула ему руку, но забота не сходила с ее
лица. Пульхерия Александровна робко на нее поглядывала; впрочем,
три тысячи ее, видимо, успокоивали.
Несмотря на то, что Пульхерии Александровне было уже сорок
три года,
лицо ее все еще сохраняло в себе остатки прежней красоты, и к тому же она казалась гораздо моложе своих лет, что бывает почти всегда с женщинами, сохранившими ясность духа, свежесть впечатлений и честный, чистый жар сердца до старости.
Карандышев. Лариса Дмитриевна,
три года я терпел унижения,
три года я сносил насмешки прямо в
лицо от ваших знакомых, надо же и мне, в свою очередь, посмеяться над ними!
«Уши надрать мальчишке», — решил он. Ему, кстати, пора было идти в суд, он оделся, взял портфель и через две-три минуты стоял перед мальчиком, удивленный и уже несколько охлажденный, — на смуглом
лице брюнета весело блестели странно знакомые голубые глаза. Мальчик стоял, опустив балалайку, держа ее за конец грифа и раскачивая, вблизи он оказался еще меньше ростом и тоньше. Так же, как солдаты, он смотрел на Самгина вопросительно, ожидающе.
Его слушали, сидя за двумя сдвинутыми столами,
три девицы, два студента, юнкер, и широкоплечий атлет в форме ученика морского училища, и толстый, светловолосый юноша с румяным
лицом и счастливой улыбкой в серых глазах.
— В сумасшедший дом и попал, на
три месяца, — добавила его супруга, ласково вложив в протянутую ладонь еще конфету, а оратор продолжал с великим жаром, все чаще отирая шапкой потное, но не краснеющее
лицо...
В пустоватой комнате голоса звучали неестественно громко и сердито, люди сидели вокруг стола, но разобщенно, разбитые на группки по два, по
три человека. На столе в облаке пара большой самовар, слышен запах углей, чай порывисто, угловато разливает черноволосая женщина с большим жестким
лицом, и кажется, что это от нее исходит запах углекислого газа.
Клим Самгин, бросив на стол деньги, поспешно вышел из зала и через минуту, застегивая пальто, стоял у подъезда ресторана.
Три офицера, все с праздничными
лицами, шли в ногу, один из них задел Самгина и весело сказал...
На черных и желтых венских стульях неподвижно и безмолвно сидят люди, десятка три-четыре мужчин и женщин,
лица их стерты сумраком.
Раза два-три Иноков, вместе с Любовью Сомовой, заходил к Лидии, и Клим видел, что этот клинообразный парень чувствует себя у Лидии незваным гостем. Он бестолково, как засыпающий окунь в ушате воды, совался из угла в угол, встряхивая длинноволосой головой, пестрое
лицо его морщилось, глаза смотрели на вещи в комнате спрашивающим взглядом. Было ясно, что Лидия не симпатична ему и что он ее обдумывает. Он внезапно подходил и, подняв брови, широко открыв глаза, спрашивал...
Но вот из-за кулис, под яростный грохот и вой оркестра, выскочило десятка
три искусно раздетых девиц, в такт задорной музыки они начали выбрасывать из ворохов кружев и разноцветных лент голые ноги; каждая из них была похожа на огромный махровый цветок, ноги их трепетали, как пестики в лепестках, девицы носились по сцене с такой быстротой, что, казалось, у всех одно и то же ярко накрашенное, соблазнительно улыбающееся
лицо и что их гоняет по сцене бешеный ветер.
Владимирские пастухи-рожечники, с аскетическими
лицами святых и глазами хищных птиц, превосходно играли на рожках русские песни, а на другой эстраде, против военно-морского павильона, чернобородый красавец Главач дирижировал струнным инструментам своего оркестра странную пьесу, которая называлась в программе «Музыкой небесных сфер». Эту пьесу Главач играл раза по
три в день, публика очень любила ее, а люди пытливого ума бегали в павильон слушать, как тихая музыка звучит в стальном жерле длинной пушки.
Вдоль решетки Таврического сада шла группа людей, десятка два, в центре, под конвоем
трех солдат, шагали двое: один без шапки, высокий, высоколобый, лысый, с широкой бородой медного блеска, борода встрепана, широкое
лицо измазано кровью, глаза полуприкрыты, шел он, согнув шею, а рядом с ним прихрамывал, качался тоже очень рослый, в шапке, надвинутой на брови, в черном полушубке и валенках.
Драка пред магазином продолжалась не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили, улица быстро пустела; у фонаря, обняв его одной рукой, стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух на
лицо свое; на
лице его были видны только зубы; среди улицы столбом стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои, грудь, живот и тряс бородой; напротив, у ворот дома, лежал гимназист, против магазина, головою на панель, растянулся человек в розовой рубахе.
Встретили группу английских офицеров, впереди их автоматически шагал неестественно высокий человек с
лицом из
трех костей, в белой чалме на длинной голове, со множеством орденов на груди, узкой и плоской.
Он закрыл глаза, и, утонув в темных ямах, они сделали
лицо его более жутко слепым, чем оно бывает у слепых от рождения. На заросшем травою маленьком дворике игрушечного дома, кокетливо спрятавшего свои
три окна за палисадником, Макарова встретил уродливо высокий, тощий человек с
лицом клоуна, с метлой в руках. Он бросил метлу, подбежал к носилкам, переломился над ними и смешным голосом заговорил, толкая санитаров, Клима...
Он зорко присматривался к
лицам людей, —
лица такие же, как у тех, что
три года тому назад шагали не торопясь в Кремль к памятнику Александра Второго, да,
лица те же, но люди — другие.
Открыл форточку в окне и, шагая по комнате, с папиросой в зубах, заметил на подзеркальнике золотые часы Варвары, взял их, взвесил на ладони. Эти часы подарил ей он. Когда будут прибирать комнату, их могут украсть. Он положил часы в карман своих брюк. Затем, взглянув на отраженное в зеркале озабоченное
лицо свое, открыл сумку. В ней оказалась пудреница, перчатки, записная книжка, флакон английской соли, карандаш от мигрени, золотой браслет, семьдесят
три рубля бумажками, целая горсть серебра.
Он сильно поседел, снова отрастил
три бороды и длинные волосы; похудевшее
лицо его снова стало
лицом множества русских, суздальских людей.
В быстрой смене шумных дней явился на два-три часа Кутузов. Самгин столкнулся с ним на улице, но не узнал его в человеке, похожем на деревенского лавочника.
Лицо Кутузова было стиснуто меховой шапкой с наушниками, полушубок на груди покрыт мучной и масляной коркой грязи, на ногах — серые валяные сапоги, обшитые кожей. По этим сапогам Клим и вспомнил, войдя вечером к Спивак, что уже видел Кутузова у ворот земской управы.
Три пары танцевали неприятно манерный танец, близко к Марине вышагивал, как петух, косоглазый, кривоногий человечек, украшенный множеством орденов и мертвенно неподвижной улыбкой на желтом
лице, — каждый раз, когда он приближался к стулу Марины, она брезгливо отклонялась и подбирала подол платья.
Озябшими руками Самгин снял очки, протер стекла, оглянулся: маленькая комната, овальный стол, диван,
три кресла и полдюжины мягких стульев малинового цвета у стен, шкаф с книгами, фисгармония, на стене большая репродукция с картины Франца Штука «Грех» — голая женщина, с грубым
лицом, в объятиях змеи, толстой, как водосточная труба, голова змеи — на плече женщины.
Самгин искоса посматривал на окно. Солдат на перроне меньше, но человека
три стояло вплоть к стеклам, теперь их неясные, расплывшиеся
лица неподвижны, но все-таки сохраняют что-то жуткое от безмолвного смеха, только что искажавшего их.
Быстро темнело. В синеве, над рекою, повисли на тонких ниточках лучей
три звезды и отразились в темной воде масляными каплями. На даче Алины зажгли огни в двух окнах, из реки всплыло уродливо большое, квадратное
лицо с желтыми, расплывшимися глазами, накрытое островерхим колпаком. Через несколько минут с крыльца дачи сошли на берег девушки, и Алина жалобно вскрикнула...
Самгин привычно отметил, что зрители делятся на
три группы: одни возмущены и напуганы, другие чем-то довольны, злорадствуют, большинство осторожно молчит и уже многие поспешно отходят прочь, — приехала полиция: маленький пристав, остроносый, с черными усами на желтом нездоровом
лице, двое околоточных и штатский — толстый, в круглых очках, в котелке; скакали четверо конных полицейских, ехали еще два экипажа, и пристав уже покрикивал, расталкивая зрителей...
Обиделись еще двое и, не слушая объяснений, ловко и быстро маневрируя, вогнали Клима на двор, где сидели
три полицейских солдата, а на земле, у крыльца, громко храпел неказисто одетый и, должно быть, пьяный человек. Через несколько минут втолкнули еще одного, молодого, в светлом костюме, с рябым
лицом; втолкнувший сказал солдатам...
Марина не возвращалась недели
три, — в магазине торговал чернобородый Захарий, человек молчаливый, с неподвижным, матово-бледным
лицом, темные глаза его смотрели грустно, на вопросы он отвечал кратко и тихо; густые, тяжелые волосы простеганы нитями преждевременной седины. Самгин нашел, что этот Захарий очень похож на переодетого монаха и слишком вял, бескровен для того, чтоб служить любовником Марины.
Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка
три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в
лицо его черной полою поддевки, открывая мокрую рубаху, голые свои ноги. Он стал тоньше, длиннее, белое
лицо его вытянулось, обнажив пьяные, мутные глаза, — казалось, что и борода у него стала длиннее. Мокрое
лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, — он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя...
Клим Иванов, а что ты будешь делать, когда начнется война? — вдруг спросил он, и снова
лицо его на какие-то две-три секунды уродливо вздулось, остановились глаза, он весь напрягся, оцепенел.
Остаток вечера он провел в мыслях об этой женщине, а когда они прерывались, память показывала темное, острое
лицо Варвары, с плотно закрытыми глазами, с кривой улыбочкой на губах, — неплотно сомкнутые с правой стороны, они открывали
три неприятно белых зуба, с золотой коронкой на резце. Показывала пустынный кусок кладбища, одетый толстым слоем снега, кучи комьев рыжей земли, две неподвижные фигуры над могилой, только что зарытой.
— Так тебя, брат, опять жандармы прижимали? Эх ты… А впрочем, черт ее знает, может быть, нужна и революция! Потому что — действительно: необходимо представительное правление, то есть — три-четыре сотни деловых людей, которые драли бы уши губернаторам и прочим администраторам, в сущности — ар-рестантам, — с треском закончил он, и
лицо его вспухло, налилось кровью.
Она величественно отошла в угол комнаты, украшенный множеством икон и
тремя лампадами, села к столу, на нем буйно кипел самовар, исходя обильным паром, блестела посуда, комнату наполнял запах лампадного масла, сдобного теста и меда. Самгин с удовольствием присел к столу, обнял ладонями горячий стакан чая. Со стены, сквозь запотевшее стекло, на него смотрело
лицо бородатого царя Александра Третьего, а под ним картинка: овечье стадо пасет благообразный Христос, с длинной палкой в руке.
Пришла Марина и с нею — невысокий, но сутуловатый человек в белом костюме с широкой черной лентой на левом рукаве, с тросточкой под мышкой, в сероватых перчатках, в панаме, сдвинутой на затылок.
Лицо — смуглое, мелкие черты его — приятны; горбатый нос, светлая, остренькая бородка и закрученные усики напомнили Самгину одного из «
трех мушкетеров».
Климу показалось, что мать ухаживает за Варавкой с демонстративной покорностью, с обидой, которую она не может или не хочет скрыть. Пошумев полчаса, выпив
три стакана чая, Варавка исчез, как исчезает со сцены театра, оживив пьесу, эпизодическое
лицо.