Неточные совпадения
До первых чисел июля все шло самым лучшим образом. Перепадали дожди, и притом такие
тихие, теплые и благовременные, что все растущее с неимоверною быстротой поднималось в росте, наливалось и зрело, словно волшебством двинутое из недр
земли. Но потом началась жара и сухмень, что также было весьма благоприятно, потому что наступала рабочая пора. Граждане радовались, надеялись на обильный урожай и спешили с работами.
Тут втягивает; тут конец свету, якорь,
тихое пристанище, пуп
земли, трехрыбное основание мира, эссенция блинов, жирных кулебяк, вечернего самовара,
тихих воздыханий и теплых кацавеек, натопленных лежанок, — ну, вот точно ты умер, а в то же время и жив, обе выгоды разом!
На площади становилось все
тише, напряженней. Все головы поднялись вверх, глаза ожидающе смотрели в полукруглое ухо колокольни, откуда были наклонно высунуты три толстые балки с блоками в них и, проходя через блоки, спускались к
земле веревки, привязанные к ушам колокола.
Все
тише, напряженней становилось вокруг, даже ребятишки перестали суетиться и, задрав головы, вросли в
землю.
И становилось все
тише, точно погружаясь в ненарушимое молчание холодной ночи и не оттаявшей
земли.
С детства слышал Клим эту песню, и была она знакома, как унылый, великопостный звон, как панихидное пение на кладбище, над могилами.
Тихое уныние овладевало им, но было в этом унынии нечто утешительное, думалось, что сотни людей, ковырявших
землю короткими, должно быть, неудобными лопатами, и усталая песня их, и грязноватые облака, развешанные на проводах телеграфа, за рекою, — все это дано надолго, может быть, навсегда, и во всем этом скрыта какая-то несокрушимость, обреченность.
— А теперь вот, зачатый великими трудами тех людей, от коих даже праха не осталось, разросся значительный город, которому и в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских людей и все растет, растет тихонько. В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем в бойких наскоках. Поверьте слову:
землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
В пронзительно холодном сиянии луны, в хрустящей тишине потрескивало дерево заборов и стен, точно маленькие,
тихие домики крепче устанавливались на
земле, плотнее прижимались к ней. Мороз щипал лицо, затруднял дыхание, заставлял тело съеживаться, сокращаться. Шагая быстро, Самгин подсчитывал...
— Сей братолюбивый делатель на ниве жизни, господом благословенной, не зарыл в
землю талантов, от бога данных ему, а обильно украсил ими
тихий град наш на пользу и в поучение нам.
— Слыхали, какое ужасное событие? Что же это делается на
земле? Город у нас был такой
тихий, жили мы, никого не обижая…
Свежая и
тихая до неподвижности ночь облегла
землю.
Потом я показывал им созвездия на небе. Днем, при солнечном свете, мы видим только
Землю, ночью мы видим весь мир. Словно блестящая световая пыль была рассыпана по всему небосклону. От
тихих сияющих звезд, казалось, нисходит на
землю покой, и потому в природе было все так торжественно и тихо.
Не успели мы отойти от бивака на такое расстояние, с которого в
тихую погоду слышен ружейный выстрел, как дождь сразу прекратился, выглянуло солнце, и тогда все кругом приняло ликующий вид, только мутная вода в реке, прибитая к
земле трава и клочья тумана в горах указывали на недавнее ненастье.
Дойдя до реки Кулумбе, я сел на камень и стал вслушиваться в
тихие, как шепот, звуки, которыми всегда наполняется тайга в часы сумерек. Безбрежный океан, сонная
земля и глубокое темное небо с миллионами неведомых светил одинаково казались величественными.
В 12 часов я проснулся. У огня сидел китаец-проводник и караулил бивак. Ночь была
тихая, лунная. Я посмотрел на небо, которое показалось мне каким-то странным, приплюснутым, точно оно спустилось на
землю. Вокруг луны было матовое пятно и большой радужный венец. В таких же пятнах были и звезды. «Наверно, к утру будет крепкий мороз», — подумал я, затем завернулся в свое одеяло, прижался к спящему рядом со мной казаку и опять погрузился в сон.
Ночь была такая
тихая, что даже осины замерли и не трепетали листьями. В сонном воздухе слышались какие-то неясные звуки, точно кто-то вздыхал, шептался, где-то капала вода, чуть слышно трещали кузнечики. По темному небу, усеянному тысячами звезд, вспыхивали едва уловимые зарницы. Красные блики от костра неровно ложились по
земле, и за границей их ночная тьма казалась еще чернее.
В усадьбе и около нее с каждым днем становится
тише; домашняя припасуха уж кончилась, только молотьба еще в полном ходу и будет продолжаться до самых святок. В доме зимние рамы вставили, печки топить начали; после обеда, часов до шести, сумерничают, а потом и свечи зажигают; сенные девушки уж больше недели как уселись за пряжу и работают до петухов, а утром, чуть свет забрезжит, и опять на ногах. Наконец в половине октября выпадает первый снег прямо на мерзлую
землю.
Порой среди
тихого бреда ночной природы срывалось отяжелевшее яблоко и, громко хлопая по листьям, падало на
землю…
Вечер был
тихий, кроткий, один из тех грустных вечеров бабьего лета, когда всё вокруг так цветисто и так заметно линяет, беднеет с каждым часом, а
земля уже истощила все свои сытные, летние запахи, пахнет только холодной сыростью, воздух же странно прозрачен, и в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли.
При
тихой погоде, особенно при мелком дожде, только в полдень слетают тетеревиные стаи на
землю, на поляны и чистые места, где бы не беспокоили их дождевые капли, падающие беспрестанно с мокрых древесных ветвей.
У куропаток есть три рода крика, или голоса: первый, когда они целою станицей найдут корм и начнут его клевать, разгребая снег или
землю своими лапками: тут они кудахчут, как куры, только гораздо
тише и приятнее для уха; второй, когда, увидя или услыша какую-нибудь опасность, собираются улететь или окликаются между собою, этот крик тоже похож несколько на куриный, когда куры завидят ястреба или коршуна; и, наконец, третий, собственно им принадлежащий, когда вспуганная стая летит со всею силою своего быстрого полета.
Я убеждаюсь в справедливости этого предположения тем, что почти всегда, объезжая весною разливы рек по долинам и болотам, встречал там кроншнепов, которые кричали еще пролетным криком или голосом, не столь протяжным и одноколенным, а поднявшись на гору и подавшись в степь, на версту или менее, сейчас находил степных куликов, которые, очевидно, уже начали там хозяйничать: бились около одних и тех же мест и кричали по-летнему: звонко заливались, когда летели кверху, и брали другое трелевое колено, звуки которого гуще и
тише, когда опускались и садились на
землю.
Он лежал в полудремоте. С некоторых пор у него с этим
тихим часом стало связываться странное воспоминание. Он, конечно, не видел, как темнело синее небо, как черные верхушки деревьев качались, рисуясь на звездной лазури, как хмурились лохматые «стрехи» стоявших кругом двора строений, как синяя мгла разливалась по
земле вместе с тонким золотом лунного и звездного света. Но вот уже несколько дней он засыпал под каким-то особенным, чарующим впечатлением, в котором на другой день не мог дать себе отчета.
Все притихли. Высокий ветер, чистый и свободный от испарений
земли, тянулся в пролеты, шевеля веревки, и, заходя в самые колокола, вызывал по временам протяжные отголоски. Они тихо шумели глубоким металлическим шумом, за которым ухо ловило что-то еще, точно отдаленную невнятную музыку или глубокие вздохи меди. От всей расстилавшейся внизу картины веяло
тихим спокойствием и глубоким миром.
С закатом солнца, в
тихий летний вечер, улетает и моя старуха, — конечно, тут не без нравоучительной мысли; и вот в это-то самое мгновение, вместо напутственной, так сказать, слезы, молодой, отчаянный прапорщик, избоченясь и фертом, провожает ее с поверхности
земли русским элементом забубенных ругательств за погибшую миску!
Слезая с коня, он в последний раз оглянулся с невольной благодарной улыбкой. Ночь, безмолвная, ласковая ночь, лежала на холмах и на долинах; издали, из ее благовонной глубины, бог знает откуда — с неба ли, с
земли, — тянуло
тихим и мягким теплом. Лаврецкий послал последний поклон Лизе и взбежал на крыльцо.
Следы человеческой жизни глохнут очень скоро: усадьба Глафиры Петровны не успела одичать, но уже казалась погруженной в ту
тихую дрему, которой дремлет все на
земле, где только нет людской, беспокойной заразы.
Шли
тихим, солидным шагом пожилые монахини в таких шапках и таких же вуалях, как носила мать Агния и мать Манефа; прошли три еще более суровые фигуры в длинных мантиях, далеко волокшихся сзади длинными шлейфами; шли так же чинно и потупив глаза в
землю молодые послушницы в черных остроконечных шапочках.
Земля, которую некогда попирали стопы благочестивых царей и благоверных цариц русских, притекавших сюда, под
тихую сень святых обителей, отдохнуть от царственных забот и трудов и излить воздыхания сокрушенных сердец своих!
— Вообще — чудесно! — потирая руки, говорил он и смеялся
тихим, ласковым смехом. — Я, знаете, последние дни страшно хорошо жил — все время с рабочими, читал, говорил, смотрел. И в душе накопилось такое — удивительно здоровое, чистое. Какие хорошие люди, Ниловна! Я говорю о молодых рабочих — крепкие, чуткие, полные жажды все понять. Смотришь на них и видишь — Россия будет самой яркой демократией
земли!
И горе этого дня было, как весь он, особенное, — оно не сгибало голову к
земле, как тупой, оглушающий удар кулака, оно кололо сердце многими уколами и вызывало в нем
тихий гнев, выпрямляя согнутую спину.
Николай вел с ними долгие и
тихие беседы, всегда об одном — о рабочих людях
земли.
Ночь была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе
земли. Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в лицо жарким дыханием. И бы-ла у него в душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым вёснам,
тихая беззлобная зависть к своему чистому, нежному прошлому…
И другая линия штыков, уходя, заколебалась. Звук барабанов становился все тупее и
тише, точно он опускался вниз, под
землю, и вдруг на него налетела, смяв и повалив его, веселая, сияющая, резко красивая волна оркестра. Это подхватила темп полковая музыка, и весь полк сразу ожил и подтянулся: головы поднялись выше, выпрямились стройнее тела, прояснились серые, усталые лица.
И рассказывала мне она, как однова стояла она в церкви божией, в великом сокрушении о грехах своих, а очи, будто по недостоинству своему, к
земле опустила… и вдруг слышит она вблизи себя некий
тихий глас, вещающий: «Мавро!
— Молебен! — сказал он стоявшим на клиросе монахам, и все пошли в небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В то время как монахи, после довольно
тихого пения, запели вдруг громко: «Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!» — Настенька поклонилась в
землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.
Эта нанковая пожелтевшая ряса с протертой подкладкой, эти истертые кожаные черные переплеты книг с медными застежками, эти мутно-зеленые цветы с тщательно политой
землей и обмытыми листьями, а особенно этот однообразно прерывистый звук маятника — говорили мне внятно про какую-то новую, доселе бывшую мне неизвестной, жизнь, про жизнь уединения, молитвы,
тихого, спокойного счастия…
Вот и мы трое идем на рассвете по зелено-серебряному росному полю; слева от нас, за Окою, над рыжими боками Дятловых гор, над белым Нижним Новгородом, в холмах зеленых садов, в золотых главах церквей, встает не торопясь русское ленивенькое солнце.
Тихий ветер сонно веет с
тихой, мутной Оки, качаются золотые лютики, отягченные росою, лиловые колокольчики немотно опустились к
земле, разноцветные бессмертники сухо торчат на малоплодном дерне, раскрывает алые звезды «ночная красавица» — гвоздика…
Хозяин послал меня на чердак посмотреть, нет ли зарева, я побежал, вылез через слуховое окно на крышу — зарева не было видно; в
тихом морозном воздухе бухал, не спеша, колокол; город сонно прилег к
земле; во тьме бежали, поскрипывая снегом, невидимые люди, взвизгивали полозья саней, и все зловещее охал колокол. Я воротился в комнаты.
Мы сидим на корме, теплая лунная ночь плывет навстречу нам, луговой берег едва виден за серебряной водою, с горного — мигают желтые огни, какие-то звезды, плененные
землею. Все вокруг движется, бессонно трепещет, живет
тихою, но настойчивой жизнью. В милую, грустную тишину падают сиповатые слова...
Тихое, робкое и грустно-покорное заметно в людях прежде всего, и так странно, страшно, когда сквозь эту кору покорности вдруг прорвется жестокое, бессмысленное и почти всегда невеселое озорство. Мне кажется, что люди не знают, куда их везут, им все равно, где их высадят с парохода. Где бы они ни сошли на берег, посидев на нем недолго, они снова придут на этот или другой пароход, снова куда-то поедут. Все они какие-то заплутавшиеся, безродные, вся
земля чужая для них. И все они до безумия трусливы.
Приятно слышать последние вздохи жизни, но после каждого удара колокола становится
тише, тишина разливается, как река по лугам, все топит, скрывает. Душа плавает в бескрайней, бездонной пустоте и гаснет, подобно огню спички во тьме, растворяясь бесследно среди океана этой пустоты, где живут, сверкая, только недосягаемые звезды, а все на
земле исчезло, ненужно и мертво.
Ночь продолжала
тихий бег над
землей. Поплыли в высоком небе белые облака, совсем похожие на наши. Луна закатилась за деревья: становилось свежее, и как будто светлело. От
земли чувствовалась сырость… Тут с Матвеем случилось небольшое происшествие, которого он не забыл во всю свою последующую жизнь, и хотя он не мог считать себя виноватым, но все же оно камнем лежало на его совести.
Потом хлопнула калитка, и — раз, два, три — всё
тише с каждым разом застучали по сухой
земле твёрдые тяжёлые шаги.
Слушая, он смотрел через крышу пристани на спокойную гладь
тихой реки; у того её берега, чётко отражаясь в сонной воде, стояли хороводы елей и берёз, далее они сходились в плотный синий лес, и, глядя на их отражения в реке, казалось, что все деревья выходят со дна её и незаметно, медленно подвигаются на край
земли.
Под звуками и движениями жизни явной чуть слышно, непрерывно трепетало
тихое дыхание мая — шёлковый шелест молодых трав, шорох свежей, клейкой листвы, щёлканье почек на деревьях, и всюду невидимо играло крепкое вино весны, насыщая воздух своим пряным запахом. Словно туго натянутые струны гудели в воздухе, повинуясь ласковым прикосновениям чьих-то лёгких рук, — плыла над
землёю певучая музыка, вызывая к жизни первые цветы на
земле, новые надежды в сердце.
— Это такие люди — неугомонные, много я их встречал. Говорят, будто щуров сон видели они: есть такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт, и песня у неё как бы сквозь дрёму:
тихая да сладкая, хоть сам-то щур — большой, не меньше дрозда. А гнездо он себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их. И когда увидит человек такой сои — шабаш! Начнёт по всей
земле ходить — наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если, то — помрёт на нём…
Кажется, что вся эта
тихая жизнь нарисована на
земле линючими, тающими красками и ещё недостаточно воодушевлена, не хочет двигаться решительно и быстро, не умеет смеяться, не знает никаких весёлых слов и не чувствует радости жить в прозрачном воздухе осени, под ясным небом, на
земле, богато вышитой шёлковыми травами.
Ночь росла и крепла, наполняясь странными
тихими звуками. В степи печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрекот кузнечиков, листва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от
земли, бледнел и всё обильнее лил на степь голубоватую мглу…
—
Тише! Бога ради,
тише! — прошептал Истома, поглядывая с робостию вокруг себя. — Вот что!.. Так ты из наших!.. Ну что, Юрий Дмитрич?.. Идет ли сюда из Москвы войско? Размечут ли по бревну этот крамольный городишко?.. Перевешают ли всех зачинщиков? Зароют ли живого в
землю этого разбойника, поджигу, Козьму Сухорукова?.. Давнуть, так давнуть порядком, — примолвил он шепотом. — Да, Юрий Дмитрич, так, чтоб и правнуки-то дрожкой дрожали!