Неточные совпадения
— Нет, Платон Михайлович, — сказал Хлобуев, вздохнувши и сжавши крепко его руку, — не гожусь я теперь никуды. Одряхлел прежде старости своей, и поясница
болит от прежних грехов, и ревматизм в плече. Куды мне! Что разорять казну! И без того теперь завелось много служащих ради доходных мест. Храни бог, чтобы из-за меня, из-за доставки мне жалованья прибавлены были подати на бедное сословие: и без того ему трудно при этом множестве сосущих. Нет, Платон Михайлович, бог
с ним.
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя начинать
с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница
болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться
с Красноносовым да Самосвистовым.
Поцелуи
с обеих сторон так были сильны, что у обоих весь день почти
болели передние зубы.
Он приподнялся
с усилием. Голова его
болела; он встал было на ноги, повернулся в своей каморке и упал опять на диван.
Ну, а чуть
заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений
с другим миром больше, так что, когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир».
Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось, сильный эффект на публику. Тут было столько жалкого, столько страдающего в этом искривленном
болью, высохшем чахоточном лице, в этих иссохших, запекшихся кровью губах, в этом хрипло кричащем голосе, в этом плаче навзрыд, подобном детскому плачу, в этой доверчивой, детской и вместе
с тем отчаянной мольбе защитить, что, казалось, все пожалели несчастную. По крайней мере Петр Петрович тотчас же пожалел.
Он стоял
с обеими дамами, схватив их обеих за руки, уговаривая их и представляя им резоны
с изумительною откровенностью и, вероятно, для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко, как в тисках, сжимал им обеим руки до
боли и, казалось, пожирал глазами Авдотью Романовну, нисколько этим не стесняясь.
— Да ведь и я знаю, что не вошь, — ответил он, странно смотря на нее. — А впрочем, я вру, Соня, — прибавил он, — давно уже вру… Это все не то; ты справедливо говоришь. Совсем, совсем, совсем тут другие причины!.. Я давно ни
с кем не говорил, Соня… Голова у меня теперь очень
болит.
— Нет, это вы-с, Родион Романыч, вы-с, и некому боль-ше-с, — строго и убежденно прошептал Порфирий.
«Куски рваной холстины ни в каком случае не возбудят подозрения; кажется, так, кажется, так!» — повторял он, стоя среди комнаты, и
с напряженным до
боли вниманием стал опять высматривать кругом, на полу и везде, не забыл ли еще чего-нибудь?
Что
с ней? Он не знал безделицы, что она любила однажды, что уже перенесла, насколько была способна, девический период неуменья владеть собой, внезапной краски, худо скрытой
боли в сердце, лихорадочных признаков любви, первой ее горячки.
В этом свидетельстве сказано было: «Я, нижеподписавшийся, свидетельствую,
с приложением своей печати, что коллежский секретарь Илья Обломов одержим отолщением сердца
с расширением левого желудочка оного (Hypertrophia cordis cum dilatatione ejus ventriculi sinistri), а равно хроническою
болью в печени (hepatis), угрожающею опасным развитием здоровью и жизни больного, каковые припадки происходят, как надо полагать, от ежедневного хождения в должность.
Тетка тоже глядит на него своими томными большими глазами и задумчиво нюхает свой спирт, как будто у нее от него
болит голова. А ездить ему какая даль! Едешь, едешь
с Выборгской стороны да вечером назад — три часа!
Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную
боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству — не самим же мыкаться!
— А счастье, от которого вы
с ума сходите? — продолжала она. — А эти утра и вечера, этот парк, а мое люблю — все это ничего не стоит, никакой цены, никакой жертвы, никакой
боли?
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось
болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать
с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Он в самом деле все глядел и не слыхал ее слов и молча поверял, что в нем делается; дотронулся до головы — там тоже что-то волнуется, несется
с быстротой. Он не успевает ловить мыслей: точно стая птиц, порхнули они, а у сердца, в левом боку, как будто
болит.
Возвращаяся чрез Клин, я уже не нашел слепого певца. Он за три дни моего приезда умер. Но платок мой, сказывала мне та, которая ему приносила пирог по праздникам, надел,
заболев перед смертию, на шею, и
с ним положили его во гроб. О! если кто чувствует цену сего платка, тот чувствует и то, что во мне происходило, слушав сие.
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина
заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет
с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
Все находили, что эта привычка очень портит его, но я находил ее до того милою, что невольно привык делать то же самое, и чрез несколько дней после моего
с ним знакомства бабушка спросила: не
болят ли у меня глаза, что я ими хлопаю, как филин.
Проходя через первую гостиную, Левин встретил в дверях графиню
Боль,
с озабоченным и строгим лицом что-то приказывавшую слуге. Увидав Левина, она улыбнулась и попросила его в следующую маленькую гостиную, из которой слышались голоса. В этой гостиной сидели на креслах две дочери графини и знакомый Левину московский полковник. Левин подошел к ним, поздоровался и сел подле дивана, держа шляпу на колене.
Дарья Александровна вздрогнула от одного воспоминания о
боли треснувших сосков, которую она испытывала почти
с каждым ребенком.
— Я, как человек, — сказал Вронский, — тем хорош, что жизнь для меня ничего не стоит. А что физической энергии во мне довольно, чтобы врубиться в каре и смять или лечь, — это я знаю. Я рад тому, что есть за что отдать мою жизнь, которая мне не то что не нужна, но постыла. Кому-нибудь пригодится. — И он сделал нетерпеливое движение скулой от неперестающей, ноющей
боли зуба, мешавшей ему даже говорить
с тем выражением,
с которым он хотел.
И он старался вспомнить ее такою, какою она была тогда, когда он в первый раз встретил ее тоже на станции, таинственною, прелестной, любящею, ищущею и дающею счастье, а не жестоко-мстительною, какою она вспоминалась ему в последнюю минуту. Он старался вспоминать лучшие минуты
с нею; но эти минуты были навсегда отравлены. Он помнил ее только торжествующую, свершившуюся угрозу никому ненужного, но неизгладимого раскаяния. Он перестал чувствовать
боль зуба, и рыдания искривили его лицо.
Туман, застилавший всё в ее душе, вдруг рассеялся. Вчерашние чувства
с новой
болью защемили больное сердце. Она не могла понять теперь, как она могла унизиться до того, чтобы пробыть целый день
с ним в его доме. Она вошла к нему в кабинет, чтоб объявить ему свое решение.
На десятый день после приезда в город Кити
заболела. У нее сделалась головная
боль, рвота, и она всё утро не могла встать
с постели.
Но что там он поссорился
с начальником и поехал назад в Москву, но дорогой так
заболел, что едва ли встанет, — писала она.
Профессор
с досадой и как будто умственною
болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не
с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения,
с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Возвращаясь
с мужем со скачек, в минуту волнения она высказала ему всё; несмотря на
боль, испытанную ею при этом, она была рада этому.
Он испытывал в первую минуту чувство подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив вдруг сильный удар сзади,
с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя, что сердиться не на кого и надо перенести и утишить
боль.
И опять в воображении ее возникло вечно гнетущее ее материнское сердце жестокое воспоминание смерти последнего, грудного мальчика, умершего крупом, его похороны, всеобщее равнодушие пред этим маленьким розовым гробиком и своя разрывающая сердце одинокая
боль пред бледным лобиком
с вьющимися височками, пред раскрытым и удивленным ротиком, видневшимся из гроба в ту минуту, как его закрывали розовою крышечкой
с галунным крестом.
Второй нумер концерта Левин уже не мог слушать. Песцов, остановившись подле него, почти всё время говорил
с ним, осуждая эту пиесу за ее излишнюю, приторную, напущенную простоту и сравнивая ее
с простотой прерафаелитов в живописи. При выходе Левин встретил еще много знакомых,
с которыми он поговорил и о политике, и о музыке, и об общих знакомых; между прочим встретил графа
Боля, про визит к которому он совсем забыл.
Но главное общество Щербацких невольно составилось из московской дамы, Марьи Евгениевны Ртищевой
с дочерью, которая была неприятна Кити потому, что
заболела так же, как и она, от любви, и московского полковника, которого Кити
с детства видела и знала в мундире и эполетах и который тут, со своими маленькими глазками и
с открытою шеей в цветном галстучке, был необыкновенно смешон и скучен тем, что нельзя было от него отделаться.
«А ничего, так tant pis», подумал он, опять похолодев, повернулся и пошел. Выходя, он в зеркало увидал ее лицо, бледное,
с дрожащими губами. Он и хотел остановиться и сказать ей утешительное слово, но ноги вынесли его из комнаты, прежде чем он придумал, что сказать. Целый этот день он провел вне дома, и, когда приехал поздно вечером, девушка сказала ему, что у Анны Аркадьевны
болит голова, и она просила не входить к ней.
Эту глупую улыбку он не мог простить себе. Увидав эту улыбку, Долли вздрогнула, как от физической
боли, разразилась, со свойственною ей горячностью, потоком жестоких слов и выбежала из комнаты.
С тех пор она не хотела видеть мужа.
Всё это она говорила весело, быстро и
с особенным блеском в глазах; но Алексей Александрович теперь не приписывал этому тону ее никакого значения. Он слышал только ее слова и придавал им только тот прямой смысл, который они имели. И он отвечал ей просто, хотя и шутливо. Во всем разговоре этом не было ничего особенного, но никогда после без мучительной
боли стыда Анна не могла вспомнить всей этой короткой сцены.
— Я ни на что не намекаю, я прямо говорю, что мы оба
с тобою очень глупо себя вели. Что тут толковать! Но я уже в клинике заметил: кто злится на свою
боль — тот непременно ее победит.
(Библ.)] а об устрицах говорила не иначе, как
с содроганием; любила покушать — и строго постилась; спала десять часов в сутки — и не ложилась вовсе, если у Василия Ивановича
заболевала голова; не прочла ни одной книги, кроме «Алексиса, или Хижины в лесу», [«Алексис, или Хижина в лесу» — сентиментально-нравоучительный роман французского писателя Дюкре-Дюминиля (1761–1819).
К ночи
с ним, однако, сделался жар; голова у него
заболела.
Не стесняясь его присутствием, она возилась
с своим ребенком и однажды, когда у ней вдруг закружилась и
заболела голова, из его рук приняла ложку лекарства.
Одни требовали расчета или прибавки, другие уходили, забравши задаток; лошади
заболевали; сбруя горела как на огне; работы исполнялись небрежно; выписанная из Москвы молотильная машина оказалась негодною по своей тяжести; другую
с первого разу испортили; половина скотного двора сгорела, оттого что слепая старуха из дворовых в ветреную погоду пошла
с головешкой окуривать свою корову… правда, по уверению той же старухи, вся беда произошла оттого, что барину вздумалось заводить какие-то небывалые сыры и молочные скопы.
Принялся я было за неподслащенную наливку, но от нее
болела у меня голова; да признаюсь, побоялся я сделаться пьяницею
с горя, т. е. самым горьким пьяницею, чему примеров множество видел я в нашем уезде.
Наконец она встала, бледнее обыкновенного и
с непритворной головною
болью.
Они уехали, а мы остались одни
с няней Анной Трофимовной, и все жили внизу, в одной комнате. Помню я, сидим мы вечером, няня качает сестру и носит по комнате: у нее животик
болел, а я куклу одеваю. А Параша, девушка наша, и дьячиха сидят у стола, пьют чай и разговаривают; и всё про Пугачева. Я куклу одеваю, а сама все слушаю, какие страсти дьячиха рассказывает.
Няня забыла и думать, что у сестры животик
болит, бросила ее на постельку, побежала к сундуку, достала оттуда рубашку и сарафанчик маленький. Сняла
с меня все, разула и надела крестьянское платье. Голову мне повязала платком и говорит...
— Лютов был, — сказала она, проснувшись и морщась. — Просил тебя прийти в больницу. Там Алина
с ума сходит. Боже мой, — как у меня голова
болит! И какая все это… дрянь! — вдруг взвизгнула она, топнув ногою. — И еще — ты! Ходишь ночью… Бог знает где, когда тут… Ты уже не студент…
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался
с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и
заболел, отравившись чем-то или от голода.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу.
Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки
с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
Песня мешала уснуть, точно зубная
боль, еще не очень сильная, но грозившая разыграться до мучительной. Самгин спустил ноги
с нар, осторожно коснулся деревянного пола и зашагал по камере, ступая на пальцы, как ходят по тонкому слою льда или по непрочной, гибкой дощечке через грязь.
— Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал.
С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то
болит… Прошу…