Неточные совпадения
Настал полдень. Солнце жгло из-за тонкой завесы сплошных беловатых облаков. Все молчало, одни петухи задорно перекликались на деревне, возбуждая в каждом,
кто их слышал, странное ощущение дремоты и скуки; да где-то высоко в верхушке деревьев звенел плаксивым призывом немолчный писк молодого ястребка. Аркадий и Базаров лежали в тени небольшого стога сена, подостлавши под себя охапки две шумливо-сухой, но еще зеленой и душистой травы.
«Да, вот и меня так же», — неотвязно вертелась одна и та же мысль, в одних и тех же словах, холодных, как
сухой и звонкий морозный воздух кладбища. Потом Ногайцев долго и охотно бросал в могилу мерзлые
комья земли, а Орехова бросила один, — но большой. Дронов стоял, сунув шапку под мышку, руки в карманы пальто, и красными глазами смотрел под ноги себе.
— А
кто это у вас кашляет? Чей это такой
сухой кашель? — спросил Обломов.
Этот вызов человека,
сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и бросив в люди, не только не знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (
кто знает, может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так как оказалось потом, что и деньги не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
Кто же, спросят, этот титан, который ворочает и
сушей и водой?
кто меняет почву и климат?
Один только отец Аввакум, наш добрый и почтенный архимандрит, относился ко всем этим ожиданиям, как почти и ко всему, невозмутимо-покойно и даже скептически. Как он сам лично не имел врагов, всеми любимый и сам всех любивший, то и не предполагал их нигде и ни в
ком: ни на море, ни на
суше, ни в людях, ни в кораблях. У него была вражда только к одной большой пушке, как совершенно ненужному в его глазах предмету, которая стояла в его каюте и отнимала у него много простора и свету.
Этому чиновнику посылают еще сто рублей деньгами к Пасхе, столько-то раздать у себя в деревне старым слугам, живущим на пенсии, а их много, да мужичкам, которые то ноги отморозили, ездивши по дрова, то обгорели,
суша хлеб в овине,
кого в дугу согнуло от какой-то лихой болести, так что спины не разогнет, у другого темная вода закрыла глаза.
Кому приходилось странствовать по тайге, тот знает, что значит во время непогоды найти зверовую фанзу. Во-первых, не надо заготовлять много дров, а во-вторых, фанза все же теплее,
суше и надежнее, чем палатка. Пока стрелки возились около фанзы, я вместе с Чжан Бао поднялся на ближайшую сопку. Оттуда, сверху, можно было видеть, что делалось в долине реки Билимбе.
Авигдора, этого О'Коннеля Пальоне (так называется
сухая река, текущая в Ницце), посадили в тюрьму, ночью ходили патрули, и народ ходил, те и другие пели песни, и притом одни и те же, — вот и все. Нужно ли говорить, что ни я, ни
кто другой из иностранцев не участвовал в этом семейном деле тарифов и таможен. Тем не менее интендант указал на несколько человек из рефюжье как на зачинщиков, и в том числе на меня. Министерство, желая показать пример целебной строгости, велело меня прогнать вместе с другими.
— Вот уж подлинно наказанье! — ропщет она, — ишь ведь, и погода, как нарочно,
сухая да светлая — жать бы да жать! И
кому это вздумалось на спас-преображенье престольный праздник назначить! Ну что бы на Рождество Богородицы или на Покров! Любехонько бы.
Тот, о
ком я говорю, был человек смелости испытанной, не побоявшийся ни «Утюга», ни «волков
Сухого оврага», ни трактира «Каторга», тем более, что он знал и настоящую сибирскую каторгу.
Он хватался рукою за карман, потом, быстро наклонясь, поднимал с земли камень, чурку,
ком сухой грязи и, неуклюже размахивая длинной рукою, бормотал ругательство.
Илюшка поднял
ком сухой грязи и ловко запустил им в старуху.
— Я и не на смех это говорю. Есть всякие травы. Например, теперь,
кто хорошо знается, опять находят лепестан-траву. Такая мокрая трава называется. Что ты ее больше
сушишь, то она больше мокнет.
— Это не вздор!.. — повторил вице-губернатор, выпивая вино и каким-то задыхающимся голосом. — Про меня тысячи языков говорят, что я человек
сухой, тиран, злодей; но отчего же никто не хочет во мне заметить хоть одной хорошей человеческой черты, что я никогда не был подлецом и никогда ни пред
кем не сгибал головы?
Зашли в лес — и долго там проплутали; потом очень плотно позавтракали в деревенском трактире; потом лазали на горы, любовались видами, пускали сверху камни и хлопали в ладоши, глядя, как эти камни забавно и странно сигают, наподобие кроликов, пока проходивший внизу, невидимый для них, человек не выбранил их звонким и сильным голосом; потом лежали, раскинувшись, на коротком
сухом мохе желто-фиолетового цвета; потом пили пиво в другом трактире, потом бегали взапуски, прыгали на пари:
кто дальше?
Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир, Максим пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о матери сырой дуброве. Он приказывал коню нести себя в чужедальнюю сторону, что без ветру
сушит, без морозу знобит. Он поручал ветру отдать поклон матери. Он начинал с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум; но голос говорил более слов, а если бы
кто услышал эту песню, запала б она тому в душу и часто, в минуту грусти, приходила бы на память…
Сад кутался пеленою душного сумрака; тяжёлая, оклеенная пылью листва не шелестела, в
сухой траве, истощённой жаждою, что-то настойчиво шуршало, а в тёмном небе, устало и не сверкая, появились жёлтенькие крапинки звёзд. Кто-то негромко стучал в монастырские ворота, в устоявшейся тишине неприютно плавал всхлипывающий тонкий голос...
Басов. Разве? Ну, ничего, ведь мы с тобой одни… Да, люблю я поболтать… (За портьерой слышен
сухой кашель.)
Кто это?
Такие складные удилища, хорошо отделанные, с набалдашником и наконечником, имеют наружность толстой красивой палки;
кто увидит их в первый раз, тот и не узнает, что это целая удочка; но, во-первых, оно стоит очень недешево; во-вторых, для большой рыбы оно не удобно и не благонадежно: ибо у него гнется только верхушка, то есть первое коленце, состоящее из китового уса или камышинки, а для вытаскивания крупной рыбы необходимо, чтобы гибь постепенно проходила сквозь удилище по крайней мере до половины его; в-третьих, его надобно держать всегда в руках или класть на что-нибудь
сухое, а если станешь класть на воду, что иногда неизбежно, то оно намокнет, разбухнет и даже со временем треснет; к тому же размокшие коленца, покуда не высохнут, не будут свободно вкладываться одно в другое; в-четвертых, все это надо делать неторопливо и аккуратно — качества, противоположные натуре русского человека: всякий раз вынимать, вытирать, вкладывать, свинчивать, развинчивать, привязывать и отвязывать лесу с наплавком, грузилом и крючком, которую опять надобно на что-нибудь намотать, положить в футляр или ящичек и куда-нибудь спрятать…
Наступило молчание. Кирюха затрещал
сухой травой, смял ее в
ком и сунул под котел. Огонь ярче вспыхнул; Степку обдало черным дымом, и в потемках по дороге около возов пробежала тень от креста.
Кирюха хохотал и наслаждался, но выражение лица у него было такое же, как и на
суше: глупое, ошеломленное, как будто
кто незаметно подкрался к нему сзади и хватил его обухом по голове.
— А! — Дверь отворилась; маленькая,
сухая старушка, с огромным носом на дряблом лице, освещая Павла огнём свечи, ласково сказала. — Здравствуй… А Верунька-то давно мечется, ждёт тебя. Это
кто с тобой?
Сухой, жилистый, черноглазый, ростом почти с отца и похожий на него во всем, оставшись круглым сиротой, Данилка — другого имени ни от
кого ему и впоследствии не было — ошалел от богатства.
Обижала ее и
сухая, жесткая тузиха, и надменные тузенята, и лакеи, и большая меделянская собака Выдра, имевшая привычку поднимать лапу на каждого,
кто боялся прогнать ее пред очами самого туза.
Друг твоего отца отрыл старинную тяжбу о землях и выиграл ее и отнял у него всё имение; я видал отца твоего перед кончиной; его седая голова неподвижная,
сухая, подобная белому камню, остановила на мне пронзительный взор, где горела последняя искра жизни и ненависти… и мне она осталась в наследство; а его проклятие живо, живо и каждый год пускает новые отрасли, и каждый год всё более окружает своею тенью семейство злодея… я не знаю, каким образом всё это сделалось… но
кто, ты думаешь,
кто этот нежный друг? — как, небо!.. в продолжении 17-ти лет ни один язык не шепнул ей: этот хлеб куплен ценою крови — твоей — его крови! и без меня, существа бедного, у которого вместо души есть одно только ненасытимое чувство мщения, без уродливого нищего, это невинное сердце билось бы для него одною благодарностью.
Вадим, сказал я, почувствовал сострадание к нищим, и становился, чтобы дать им что-нибудь; вынув несколько грошей, он каждому бросал по одному; они благодарили нараспев, давно затверженными словами и даже не подняв глаз, чтобы рассмотреть подателя милостыни… это равнодушие напомнило Вадиму, где он и с
кем; он хотел идти далее; но костистая рука вдруг остановила его за плечо; — «постой, постой, кормилец!» пропищал хриплый женский голос сзади его, и рука нищенки всё крепче сжимала свою добычу; он обернулся — и отвратительное зрелище представилось его глазам: старушка, низенькая,
сухая, с большим брюхом, так сказать, повисла на нем: ее засученные рукава обнажали две руки, похожие на грабли, и полусиний сарафан, составленный из тысячи гадких лохмотьев, висел криво и косо на этом подвижном скелете; выражение ее лица поражало ум какой-то неизъяснимой низостью, какой-то гнилостью, свойственной мертвецам, долго стоявшим на воздухе; вздернутый нос, огромный рот, из которого вырывался голос резкий и странный, еще ничего не значили в сравнении с глазами нищенки! вообразите два серые кружка, прыгающие в узких щелях, обведенных красными каймами; ни ресниц, ни бровей!.. и при всем этом взгляд, тяготеющий на поверхности души; производящий во всех чувствах болезненное сжимание!..
Осенью, когда речка замерзла и твердая, как камень, земля покрылась
сухим снегом, Настя в одну ночь появилась в сенях кузнеца Савелья. Авдотья ввела ее в избу, обогрела, надела на нее чистую рубашку вместо ее лохмотьев и вымыла ей щелоком голову. Утром Настя опять исчезла и явилась на другой день к вечеру. Слова от нее никакого не могли добиться. Дали ей лапти и свиту и не мешали ей приходить и уходить молча, когда она захочет. Ни к
кому другим, кроме кузнеца, она не заходила.
Владимир. Прекрасные советы! (Ходит взад и вперед. С
сухим смехом) В каком романе… у какой героини вы переняли такие мудрые увещания… вы желали бы во мне найти Вертера!.. Прелестная мысль…
кто б мог ожидать?..
Тяжелые, частые шаги послышались в лозняке, с той стороны, откуда недавно пришли Бузыга с Акимом. Кто-то торопливо бежал через чащу, шлепая без разбора по воде и ломая на своем пути
сухие ветки. Конокрады насторожились. Аким Шпак стал на колени. Бузыга оперся руками о землю, готовый каждую секунду вскочить и броситься вперед.
С неожиданной яростью он схватил
ком сухой грязи и кинул в туман, лежавший над озером. Там, точно сквозь матовое стекло, виднелись неясные, увеличенные контуры птиц. Когда комок шлепнулся среди них, в туманной дымке слегка зашевелились грузные очертания…
Мужики неподвижны, точно
комья земли; головы подняты кверху, невесёлые глаза смотрят в лицо Егора, молча двигаются
сухие губы, как бы творя неслышно молитву, иные сжались, обняв ноги руками и выгнув спины, человека два-три устало раскинулись на дне иссохшего ручья и смотрят в небо, слушая Егорову речь. Неподвижность и молчание связывают человечьи тела в одну силу с немою землею, в одну груду родящего жизнь вещества.
И пришил ему зонтик большой. Идет волк по улице, зонтик распустил, и такой важный, ни на
кого смотреть не хочет. А в это время дождь был, и все мокрые, один только волк
сухой. Смотрят на него все и удивляются...
Лёньке не хотелось говорить, и он оставил слова деда без ответа, взяв в руки
ком сухой глины и разминая его пальцами в пыль с серьёзным и сосредоточенным выражением на лице.
Сосед. Эка благодать у хозяина твоего. И сыпать некуда. Мы и то дивимся все, какой у твоего хозяина второй год хлеб родится. Как будто ему
кто сказывает. То, летось,
сухой год — в болоте посеял; у людей не родилось, а вы полно гумно наставили. Нынче мочливое лето — догадался же он на горах посеять. У людей попрел, а у вас обломный хлеб. И зерно-то, зерно! (Трясет на руке и берет на зуб.)
—
Кто ж таков жених-от? — любопытствовал
Сушило.
Характер школьного преподавания —
сухое, тупоумное педантство. Это почти неизбежно так по самой сущности дела.
Кому не надоест 10—20 лет толковать год за год всё одно и то же? Учитель, профессор почти всегда занимается своим делом с отвращением и, для облегчения своей тоски, заменяет науку простой формалистикой. А вдобавок обыкновенно и глупеет от глупой скучности своего ремесла.
Большухи, возвратясь домой, творя шепотом молитву, завертывали в бумажку либо в чистый лоскуток выплюнутые Софронушкой скорлупы, а те,
кто сподобились урвать цельбоносных волосиков со главы или из бороды блаженного, тут же их полагали, а потом прятали в божницу за иконы вместе с хлопчатой бумагой от мощей, с
сухим артосом, с огарком страстной свечи и с громовой стрелкой.
С детства видела одну
сухую обрядность, ни от
кого не слыхала живого слова, никто не мог разрешить ей вопросов, возникавших в юной душе.
«Где он, и
кто он теперь? И опять все застилалось
сухим, жестким недоумением. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну»…
Многие мужики даже уже тронулись: нахлобучив шапки, они потянулись кучками через зады к Аленину Верху, а за ними, толкаясь и подпрыгивая, плелися подростки обоего пола. Из последних у каждого были в руках у
кого черенок, у
кого старая черная корчажка, — у двух или у трех из наиболее зажиточных дворов висели на кушаках фонари с сальными огарками, а, кроме того, они волокли в охапках лучину и
сухой хворост.
И заляскали вслед за нею о древки
сухие цепы, заколотили емки и ухваты, зазвенели серпы и косы, задребезжали спицами трезубые вилы; сотни звонких, громких голосов,
кто во что горазд, взвизгнули, гаркнули, крикнули: «згинь, пропади отсюда, коровья смерть!» и, переливаясь, понеслись, то заглушаемые шумом, то всплывающие поверх его вновь.
— Ух, Кавели, Кавели, давние люди, что нам до них, братцы, божий работнички: их бог рассудил, а насчет неба загадка есть: что стоит, мол, поле полеванское и много на нем скота гореванского, а стережет его один пастух, как ягодка. И идет он, божьи людцы, тот пастушок, лесом не хрустнет, и идет он плесом не всплеснет и в
сухой траве не зацепится, и в рыхлом снежку не увязнет, а
кто да досуж разумом, тот мне сейчас этого пастушка отгадает.
Неподалеку в стороне, у корней старой ели, сидел на промерзлой кочке
Сухой Мартын. Он с трудом переводил дыхание и, опершись подбородком на длинный костыль, молчал; вокруг него, привалясь
кто как попало на землю, отдыхали безуспешно оттершие свою очередь мужики и раздраженно толковали о своей незадаче.
Аршаулов откашлялся звуком чахоточного, коротким и
сухим, закурил новую папиросу и так же спокойно, не спеша, добродушными нотами, вспоминал, как долго учился он азбуке арестантов, посредством стуков, и сколько бесед вел он таким способом со своими невидимыми соседями, узнавал,
кто они, давно ли сидят, за что посажены, чего ждут, на что надеются. Были и мужчины и женщины. От некоторых выслушивал он целые исповеди.
Кого же пугает
сухая, научная лекция,
кому не нравится, тот может не слушать и выйти.
Вопрос очень специальный и неинтересный для беседы людей непосвященных, но чуть к нему коснулся художественный гений Берлинского, — произошло чудо, напоминающее вмале источение воды из камня в пустыне. Крылатый Пегас-импровизатор ударил звонким копытом, и из
сухой скучной материи полилась сага — живая, сочная и полная преинтересных положений, над которыми люди в свое время задумывались, улыбались и даже, может быть, плакали, а во всяком случае тех,
кого это сказание касается, прославили.
Анна Серафимовна знала наперед, как он будет себя вести: сначала посидит молча, будет жадно «хлебать» щи и громко жевать
сухую еду, а там вдруг что-нибудь скажет насчет политики или биржи и начнет кричать сильнее, чем Любаша, точно его
кто больно сечет по голому телу; прокричавшись, замолчит и впадет в тупую угрюмость.
В слове
кого заключалась дьявольская ирония. Подобные слова отнимают несколько лет жизни у человека, на которого устремлены; они
сушат сердце, растравляют жизнь; воспоминание о них поднимает волос дыбом посреди пирушки, когда ходит чаша круговая, пронимает дрожью и в объятиях любви.
Будь она поближе к этому мужу своей сестры, говори она ему"ты", она кинулась бы к нему на шею с рыданиями и выплакала бы свое горе, непонятное ни Лидии, ни их матери, никому из тех,
кого она видит здесь. Он бы ее понял больше, чем муж ее, и вот это-то и колыхало всю ее душу. Даже он,
кого она считала всегда
сухим чиновником, и тот ближе к ней.