Неточные совпадения
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Всё
было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого года:
Старик, имея много дел,
В иные
книги не глядел.
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной
книгой бродит,
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает и, себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для милого героя…
Но наш герой, кто б ни
был он,
Уж верно
был не Грандисон.
Но та, сестры не замечая,
В постеле с
книгою лежит,
За листом лист перебирая,
И ничего не говорит.
Хоть не являла
книга эта
Ни сладких вымыслов поэта,
Ни мудрых истин, ни картин,
Но ни Виргилий, ни Расин,
Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека,
Ни даже Дамских Мод Журнал
Так никого не занимал:
То
был, друзья, Мартын Задека,
Глава халдейских мудрецов,
Гадатель, толкователь снов.
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Отец ее
был добрый малый,
В прошедшем веке запоздалый;
Но в
книгах не видал вреда;
Он, не читая никогда,
Их почитал пустой игрушкой
И не заботился о том,
Какой у дочки тайный том
Дремал до утра под подушкой.
Жена ж его
была сама
От Ричардсона без ума.
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она в оставленную сень,
И в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за
книги принялася.
Сперва ей
было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
Чичиков согласился с этим совершенно, прибавивши, что ничего не может
быть приятнее, как жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь
книгу…
Генерал жил генералом, хлебосольствовал, любил, чтобы соседи приезжали изъявлять ему почтенье; сам, разумеется, визитов не платил, говорил хрипло, читал
книги и имел дочь, существо невиданное, странное, которую скорей можно
было почесть каким-то фантастическим видением, чем женщиной.
Тут
были всё
книги философии.
Во все время пребывания в училище
был он на отличном счету и при выпуске получил полное удостоение во всех науках, аттестат и
книгу с золотыми буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение.
Чичиков, вынув из кармана бумажку, положил ее перед Иваном Антоновичем, которую тот совершенно не заметил и накрыл тотчас ее
книгою. Чичиков хотел
было указать ему ее, но Иван Антонович движением головы дал знать, что не нужно показывать.
— Нет, я вас не отпущу. В два часа, не более, вы
будете удовлетворены во всем. Дело ваше я поручу теперь особенному человеку, который только что окончил университетский курс. Посидите у меня в библиотеке. Тут все, что для вас нужно:
книги, бумага, перья, карандаши — все. Пользуйтесь, пользуйтесь всем — вы господин.
Характера он
был больше молчаливого, чем разговорчивого; имел даже благородное побуждение к просвещению, то
есть чтению
книг, содержанием которых не затруднялся: ему
было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, — он всё читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался.
— Да как сказать — куда? Еду я покуда не столько по своей надобности, сколько по надобности другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни говори,
есть как бы живая
книга, вторая наука.
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная
книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может
быть, ковырял в зубах своих еще до нашествия на Москву французов.
Ну и в
книге, и там
была бы она так же бестолкова, как в натуре.
Известный Иван Антонович управился весьма проворно: крепости
были записаны, помечены, занесены в
книгу и куда следует, с принятием полупроцентовых и за припечатку в «Ведомостях», и Чичикову пришлось заплатить самую малость.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя, ибо, — не говоря уже о пользе в геморроидальном отношении, — видеть свет и коловращенье людей —
есть уже само по себе, так сказать, живая
книга и вторая наука.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; потому что, точно, не говоря уже о пользе, которая может
быть в геморроидальном отношенье, одно уже то, чтоб увидать свет, коловращенье людей… кто что ни говори,
есть, так сказать, живая
книга, та же наука.
Что ни разворачивал Чичиков
книгу, на всякой странице — проявленье, развитье, абстракт, замкнутость и сомкнутость, и черт знает, чего там не
было.
И
был он похож на того рассеянного ученика, который глядит в
книгу, но в то же время видит и фигу, подставленную ему товарищем.
Тентетников же, как бы то ни
было, читает
книги, философствует, старается изъяснить себе всякие причины всего — и отчего, и почему…
Петр Петрович
был изумлен этой совершенно новой должностью. Ему, все-таки дворянину некогда древнего рода, отправиться с
книгой в руках просить на церковь, притом трястись на телеге! А между тем вывернуться и уклониться нельзя: дело богоугодное.
В эти горькие, тяжелые минуты развертывал он
книгу и читал жития страдальцев и тружеников, воспитывавших дух свой
быть превыше страданий и несчастий.
Окончивши рассматриванье этой
книги, Чичиков вытащил уже
было и другую в том же роде, как вдруг появился полковник Кошкарев, с сияющим видом и бумагою.
Теперь у нас все чины и сословия так раздражены, что все, что ни
есть в печатной
книге, уже кажется им личностью: таково уж, видно, расположенье в воздухе.
С соболезнованием рассказывал он, как велика необразованность соседей помещиков; как мало думают они о своих подвластных; как они даже смеялись, когда он старался изъяснить, как необходимо для хозяйства устроенье письменной конторы, контор комиссии и даже комитетов, чтобы тем предохранить всякие кражи и всякая вещь
была бы известна, чтобы писарь, управитель и бухгалтер образовались бы не как-нибудь, но оканчивали бы университетское воспитанье; как, несмотря на все убеждения, он не мог убедить помещиков в том, что какая бы выгода
была их имениям, если бы каждый крестьянин
был воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же время
книгу о громовых отводах.
Это
был огромный зал, снизу доверху уставленный
книгами.
Может
быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере Печорина? — Мой ответ — заглавие этой
книги. «Да это злая ирония!» — скажут они. — Не знаю.
Во всякой
книге предисловие
есть первая и вместе с тем последняя вещь; оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на критики.
Я помню, что в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я не спал ни минуты. Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час я ходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меня на столе: то
были «Шотландские пуритане»; я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом… Неужели шотландскому барду на том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его
книга?..
Она сидела неподвижно, опустив голову на грудь; пред нею на столике
была раскрыта
книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти, казалось, в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли ее
были далеко…
— Я думаю, что у него очень хорошая мысль, — ответил он. — О фирме, разумеется, мечтать заранее не надо, но пять-шесть
книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и сам знаю одно сочинение, которое непременно пойдет. А что касается до того, что он сумеет повести дело, так в этом нет и сомнения: дело смыслит… Впрочем,
будет еще время вам сговориться…
Он глубоко задумался о том: «каким же это процессом может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно
быть. Разве двадцать лет беспрерывного гнета не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же жить после этого, зачем я иду теперь, когда сам знаю, что все это
будет именно так, как по
книге, а не иначе!»
Надо
было учиться, я
книги распродал; а на столе у меня, на записках да на тетрадях, на палец и теперь пыли лежит.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта
книга принадлежала ей,
была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией,
будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему
книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему
книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
На комоде лежала какая-то
книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же взял и посмотрел. Это
был Новый завет в русском переводе.
Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете.
Мебель соответствовала помещению:
было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и
книг; уже по тому одному, как они
были запылены, видно
было, что до них давно уже не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
Он подошел к столу, взял одну толстую запыленную
книгу, развернул ее и вынул заложенный между листами маленький портретик, акварелью, на слоновой кости. Это
был портрет хозяйкиной дочери, его бывшей невесты, умершей в горячке, той самой странной девушки, которая хотела идти в монастырь. С минуту он всматривался в это выразительное и болезненное личико, поцеловал портрет и передал Дунечке.
Я вас обрадую: всеобщая молва,
Что
есть проэкт насчет лицеев, школ, гимназий;
Там
будут лишь учить по-нашему: раз, два;
А
книги сохранят так: для больших оказий.
Отцы мои, уж кто в уме расстроен,
Так всё равно, от
книг ли, от питья ль;
А Чацкого мне жаль.
По-христиански так; он жалости достоин;
Был острый человек, имел душ сотни три.
Нет-с,
книги книгам рознь. А если б, между нами,
Был ценсором назначен я,
На басни бы налег; ох! басни — смерть моя!
Насмешки вечные над львами! над орлами!
Кто что ни говори:
Хотя животные, а всё-таки цари.
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не счастье, разве я жила когда-нибудь так? Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без
книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне
было скучно, не о чем: я все думала, как бы остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
Однажды вдруг приступила к нему с вопросами о двойных звездах: он имел неосторожность сослаться на Гершеля и
был послан в город, должен
был прочесть
книгу и рассказывать ей, пока она не удовлетворилась.
И Ольге никогда не пришло бы в голову прочесть. Если они затруднялись обе, тот же вопрос обращался к барону фон Лангвагену или к Штольцу, когда он
был налицо, и
книга читалась или не читалась, по их приговору.
Если ему кое-как удавалось одолеть
книгу, называемую статистикой, историей, политической экономией, он совершенно
был доволен.
Обломов успел, однако ж, прочитать пожелтевшую от времени страницу, на которой чтение прервано
было месяц назад. Он положил
книгу на место и зевнул, потом погрузился в неотвязчивую думу «о двух несчастиях».
Так совершил свое учебное поприще Обломов. То число, в которое он выслушал последнюю лекцию, и
было геркулесовыми столпами его учености. Начальник заведения подписью своею на аттестате, как прежде учитель ногтем на
книге, провел черту, за которую герой наш не считал уже нужным простирать свои ученые стремления.
Если он хотел жить по-своему, то
есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не
было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в
книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки и вещицы.
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от
книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина, а халат ваш
будет вам дороже?..
Обломов сидит с
книгой или пишет в домашнем пальто; на шее надета легкая косынка; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе… Он весел,
напевает… Отчего же это?..