Неточные совпадения
Смеркалось; на столе, блистая,
Шипел вечерний самовар,
Китайский чайник нагревая;
Под ним клубился легкий пар.
Разлитый Ольгиной
рукою,
По чашкам темною струею
Уже душистый чай бежал,
И сливки мальчик подавал;
Татьяна пред окном
стояла,
На стекла хладные дыша,
Задумавшись, моя душа,
Прелестным пальчиком писала
На отуманенном стекле
Заветный вензель О да Е.
Видно, что повар руководствовался более каким-то вдохновеньем и клал первое, что попадалось
под руку:
стоял ли возле него перец — он сыпал перец, капуста ли попалась — совал капусту, пичкал молоко, ветчину, горох — словом, катай-валяй, было бы горячо, а вкус какой-нибудь, верно, выдет.
Перед ним
стояла не одна губернаторша: она держала
под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё что ни есть: и горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
Посреди улицы
стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел,
стоял подле; лошадей держали
под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в
руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
— А? Так это насилие! — вскричала Дуня, побледнела как смерть и бросилась в угол, где поскорей заслонилась столиком, случившимся
под рукой. Она не кричала; но она впилась взглядом в своего мучителя и зорко следила за каждым его движением. Свидригайлов тоже не двигался с места и
стоял против нее на другом конце комнаты. Он даже овладел собою, по крайней мере снаружи. Но лицо его было бледно по-прежнему. Насмешливая улыбка не покидала его.
На другой стороне, почти к боковым воротам,
стоял другой полковник, небольшой человек, весь высохший; но малые зоркие очи глядели живо из-под густо наросших бровей, и оборачивался он скоро на все стороны, указывая бойко тонкою, сухою
рукою своею, раздавая приказанья, видно было, что, несмотря на малое тело свое, знал он хорошо ратную науку.
Да и в самом Верхлёве
стоит, хотя большую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими
руками, — видит томные голубые глаза, волосы
под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками
руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
Теперь, когда он держал в
руках его письмо, он невольно представлял себе тот вызов, который, вероятно, нынче же или завтра он найдет у себя, и самую дуэль, во время которой он с тем самым холодным и гордым выражением, которое и теперь было на его лице, выстрелив в воздух, будет
стоять под выстрелом оскорбленного мужа.
Он
стоял пред ней с страшно блестевшими из-под насупленных бровей глазами и прижимал к груди сильные
руки, как будто напрягая все силы свои, чтобы удержать себя. Выражение лица его было бы сурово и даже жестоко, если б оно вместе с тем не выражало страдания, которое трогало ее. Скулы его тряслись, и голос обрывался.
Кити
стояла с засученными рукавами у ванны над полоскавшимся в ней ребенком и, заслышав шаги мужа, повернув к нему лицо, улыбкой звала его к себе. Одною
рукою она поддерживала
под голову плавающего на спине и корячившего ножонки пухлого ребенка, другою она, равномерно напрягая мускул, выжимала на него губку.
Свияжский взял под-руку Левина и пошел с ним к своим. Теперь уж нельзя было миновать Вронского. Он
стоял со Степаном Аркадьичем и Сергеем Ивановичем и смотрел прямо на подходившего Левина.
— Эх, Анна Сергеевна, станемте говорить правду. Со мной кончено. Попал
под колесо. И выходит, что нечего было думать о будущем. Старая шутка смерть, а каждому внове. До сих пор не трушу… а там придет беспамятство, и фюить!(Он слабо махнул
рукой.) Ну, что ж мне вам сказать… я любил вас! это и прежде не имело никакого смысла, а теперь подавно. Любовь — форма, а моя собственная форма уже разлагается. Скажу я лучше, что какая вы славная! И теперь вот вы
стоите, такая красивая…
Он
стоял в пальто, в шапке, в глубоких валяных ботиках на ногах и, держа
под мышкой палку, снимал с
рук перчатки. Оказалось, что он провел ночь у роженицы, в этой же улице.
Под ветлой
стоял Туробоев, внушая что-то уряднику, держа белый палец у его носа. По площади спешно шагал к ветле священник с крестом в
руках, крест сиял, таял, освещая темное, сухое лицо. Вокруг ветлы собрались плотным кругом бабы, урядник начал расталкивать их, когда подошел поп, — Самгин увидал
под ветлой парня в розовой рубахе и Макарова на коленях перед ним.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке,
под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он
стоял, держась одной
рукой за деревянную балясину ограды, а другая
рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Он остановился на углу, оглядываясь: у столба для афиш лежала лошадь с оторванной ногой,
стоял полицейский, стряхивая перчаткой снег с шинели, другого вели
под руки, а посреди улицы — исковерканные сани, красно-серая куча тряпок, освещенная солнцем; лучи его все больше выжимали из нее крови, она как бы таяла...
«Да, вот и меня так же», — неотвязно вертелась одна и та же мысль, в одних и тех же словах, холодных, как сухой и звонкий морозный воздух кладбища. Потом Ногайцев долго и охотно бросал в могилу мерзлые комья земли, а Орехова бросила один, — но большой. Дронов
стоял, сунув шапку
под мышку,
руки в карманы пальто, и красными глазами смотрел
под ноги себе.
Явился Дронов, с кульками и пакетами
под мышкой, в
руках;
стоя спиной к гостям, складывая покупки в углубление буфета, он сердито объявил...
Две лампы освещали комнату; одна
стояла на подзеркальнике, в простенке между запотевших серым потом окон, другая спускалась на цепи с потолка,
под нею, в позе удавленника,
стоял Диомидов, опустив
руки вдоль тела, склонив голову к плечу;
стоял и пристально, смущающим взглядом смотрел на Клима, оглушаемого поющей, восторженной речью дяди Хрисанфа...
Климу стало неловко. От выпитой водки и странных стихов дьякона он вдруг почувствовал прилив грусти: прозрачная и легкая, как синий воздух солнечного дня поздней осени, она, не отягощая, вызывала желание говорить всем приятные слова. Он и говорил,
стоя с рюмкой в
руках против дьякона, который, согнувшись, смотрел
под ноги ему.
Ломовой счастливо захохотал, Клим Иванович пошел тише, желая послушать, что еще скажет извозчик. Но на панели пред витриной оружия
стояло человек десять, из магазина вышел коренастый человек, с бритым лицом
под бобровой шапкой, в пальто с обшлагами из меха, взмахнул
рукой и, громко сказав: «В дантиста!» — выстрелил. В проходе во двор на белой эмалированной вывеске исчезла буква а, стрелок, самодовольно улыбаясь, взглянул на публику, кто-то одобрил его...
На эстраде, заслоняя красный портрет царя Александра Второго, одиноко
стоял широкоплечий, но плоский, костистый человек с длинными
руками, седовласый, но чернобровый, остриженный ежиком, с толстыми усами
под горбатым носом и острой французской бородкой.
— Шш! — зашипел Лютов, передвинув саблю за спину, где она повисла, точно хвост. Он стиснул зубы, на лице его вздулись костяные желваки, пот блестел на виске, и левая нога вздрагивала
под кафтаном. За ним
стоял полосатый арлекин, детски положив подбородок на плечо Лютова, подняв
руку выше головы, сжимая и разжимая пальцы.
Девочка, вздрогнув, невольно взглянула из-под
руки на разлив моря. Затем обернулась в сторону восклицаний; там, в двадцати шагах от нее,
стояла кучка ребят; они гримасничали, высовывая языки. Вздохнув, девочка побежала домой.
Вечером задул свежий ветер. Я напрасно хотел писать: ни чернильница, ни свеча не
стояли на столе, бумага вырывалась из-под
рук. Успеешь написать несколько слов и сейчас протягиваешь
руку назад — упереться в стену, чтоб не опрокинуться. Я бросил все и пошел ходить по шканцам; но и то не совсем удачно, хотя я уже и приобрел морские ноги.
Это от непривычки: если б пароходы существовали несколько тысяч лет, а парусные суда недавно, глаз людской, конечно, находил бы больше поэзии в этом быстром, видимом стремлении судна, на котором не мечется из угла в угол измученная толпа людей, стараясь угодить ветру, а
стоит в бездействии, скрестив
руки на груди, человек, с покойным сознанием, что
под ногами его сжата сила, равная силе моря, заставляющая служить себе и бурю, и штиль.
Дмитрий Федорович
стоял несколько мгновений как пораженный: ему поклон в ноги — что такое? Наконец вдруг вскрикнул: «О Боже!» — и, закрыв
руками лицо, бросился вон из комнаты. За ним повалили гурьбой и все гости, от смущения даже не простясь и не откланявшись хозяину. Одни только иеромонахи опять подошли
под благословение.
«Что бы у ней такое?» — пробормотал Ракитин, вводя Алешу за
руку в гостиную. Грушенька
стояла у дивана как бы все еще в испуге. Густая прядь темно-русой косы ее выбилась вдруг из-под наколки и упала на ее правое плечо, но она не заметила и не поправила, пока не вгляделась в гостей и не узнала их.
«Он в освещенном вагоне, на бархатном кресле сидит, шутит, пьет, а я вот здесь, в грязи, в темноте,
под дождем и ветром —
стою и плачу», подумала Катюша, остановилась и, закинув голову назад и схватившись за нее
руками, зарыдала.
— В тесноте, да не в обиде, — сказал певучим голосом улыбающийся Тарас и, как перышко, своими сильными
руками поднял свой двухпудовый мешок и перенес его к окну. — Места много, а то и
постоять можно, и
под лавкой можно. Уж на что покойно. А то вздорить! — говорил он, сияя добродушием и ласковостью.
Она сунула свою
руку ему
под руку и подвела к столу, на котором
стоял полный, обильный завтрак. Он оглядывал одно блюдо за другим. В двух хрустальных тарелках была икра.
На другой стороне сидит здоровенный, краснорожий богатырь в одной рубахе с засученным до плеча рукавом, перед ним цирюльник с окровавленным ланцетом — значит, уж операция кончена; из
руки богатыря высокой струей бьет, как из фонтана, кровь, а
под рукой стоит крошечный мальчишка, с полотенцем через плечо, и держит таз, большой таз, наполовину полный крови.
Марья Алексевна и ругала его вдогонку и кричала других извозчиков, и бросалась в разные стороны на несколько шагов, и махала
руками, и окончательно установилась опять
под колоннадой, и топала, и бесилась; а вокруг нее уже
стояло человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались на нее, обменивались между собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались к ней с похвалами остроумного и советами благонамеренного свойства: «Ай да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня, ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай его, лимон не поможет, а ты поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться; давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна, сама не помня, что делает, хватила по уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы тут, как раз
под рукой; Марья Алексевна вцепилась в них.
«На костях человеческих
стоит старое замчи́ще», передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало
под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми
руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым зáмком.
Десять лет
стоял он, сложа
руки, где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе и — воплощенным veto, [запретом (лат.).] живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него, капризничал, делался странным, отчуждался от общества, не мог его покинуть, потом сказал свое слово, спокойно спрятав, как прятал в своих чертах, страсть
под ледяной корой.
Однажды они начали игру в прятки, очередь искать выпала среднему, он встал в угол за амбаром и
стоял честно, закрыв глаза
руками, не подглядывая, а братья его побежали прятаться. Старший быстро и ловко залез в широкие пошевни,
под навесом амбара, а маленький, растерявшись, смешно бегал вокруг колодца, не видя, куда девать себя.
Около фанзы росли две лиственницы.
Под ними
стояла маленькая скамеечка. Ли Цун-бин обратился к лиственницам с трогательной речью. Он говорил, что посадил их собственными
руками и они выросли большими деревьями. Здесь много лет он отдыхал на скамейке в часы вечерней прохлады и вот теперь должен расстаться с ними навсегда. Старик прослезился и снова сделал земные поклоны.
— Она и теперь в конюшне
стоит, — флегматически отвечал Илья, трогая одной
рукой то место, где у других людей бывает шея, а у него из-под ворота ситцевой рубашки выползала широкая жирная складка кожи, как у бегемота. — Мне на што ее, вашу метлу.
Над Ирбитом
стояла зимняя февральская ночь: все небо залито мириадами звезд;
под полозьями звонко хрустел снег, точно кто хватался за железо закоченевшими на морозе
руками.
Подъезжая к пригорку, на котором
стоял белый кош Ляховской, Привалов издали заметил какую-то даму, которая смотрела из-под
руки на него. «Уж не пани ли Марина?» — подумал Привалов. Каково было его удивление, когда в этой даме он узнал свою милую хозяйку, Хионию Алексеевну. Она даже сделала ему ручкой.
Он давно уже
стоял, говоря. Старичок уже испуганно смотрел на него. Лизавета Прокофьевна вскрикнула: «Ах, боже мой!», прежде всех догадавшись, и всплеснула
руками. Аглая быстро подбежала к нему, успела принять его в свои
руки и с ужасом, с искаженным болью лицом, услышала дикий крик «духа сотрясшего и повергшего» несчастного. Больной лежал на ковре. Кто-то успел поскорее подложить ему
под голову подушку.
От думы они поехали на Соборную площадь, а потом на главную Московскую улицу. Летом здесь
стояла непролазная грязь, как и на главных улицах, не говоря уже о предместьях, как Теребиловка, Дрекольная, Ерзовка и Сибирка. Миновали зеленый кафедральный собор, старый гостиный двор и остановились у какого-то двухэтажного каменного дома. Хозяином оказался Голяшкин. Он каждого гостя встречал внизу, подхватывал
под руку, поднимал наверх и передавал с
рук на
руки жене, испитой болезненной женщине с испуганным лицом.
Облокотясь на стол и припав
рукою к щеке, тихими слезами плакала Пелагея Филиппьевна, когда, исправивши свои дела, воротился в избу Герасим. Трое большеньких мальчиков молча
стояли у печки, в грустном молчанье глядя на грустную мать. Четвертый забился в углу коника за наваленный там всякого рода подранный и поломанный хлам. Младший сынок с двумя крошечными сестренками возился
под лавкой. Приукутанный в грязные отрепья, грудной ребенок спал в лубочной вонючей зыбке, подвешенной к оцепу.
Сын дворянского предводителя, часто гуляя по бульвару,
под которым в полугоре
стоял дом Смолокурова, частенько поглядывал в подзорную трубку на Дуню, когда гуляла она по садику либо сидела на балконе с книжкой в
руках.
Около того места, где они только что сидели
под каргиной, собрались все обитатели дома Анны Марковны и несколько посторонних людей. Они
стояли тесной кучкой, наклонившись вниз. Коля с любопытством подошел и, протиснувшись немного, заглянул между головами: на полу, боком, как-то неестественно скорчившись, лежал Ванька-Встанька. Лицо у него было синее, почти черное. Он не двигался и лежал странно маленький, съежившись, с согнутыми ногами. Одна
рука была у него поджата
под грудь, а другая откинута назад.
— Нет, а я… — воскликнула Нюра, но, внезапно обернувшись назад, к двери, так и осталась с открытым ртом. Поглядев по направлению ее взгляда, Женька всплеснула
руками. В дверях
стояла Любка, исхудавшая, с черными кругами
под глазами и, точно сомнамбула, отыскивала
рукою дверную ручку, как точку опоры.
— Ни единый час не изнесу ее из моленной, — тихо, но с твердой решимостью сказала мать Августа. — Больше ста семидесяти годов
стоит она на одном месте. Ни при старых матерях, ни при мне ее не трогивали, опричь пожарного случая. Не порушу завета первоначальника шарпанского отца Арсения. Он заповедовал не износить иконы из храма ни
под каким видом. У нас на то запись
руки его…
Сначала с улыбкой, потирая
руки от гордого удовольствия владеть какой-нибудь тайной, он объявил мне, что книжки все пренезаметно перенесены к нам и
стоят в уголку, в кухне,
под покровительством Матрены.
Вечер прошел, как обыкновенно проходили такие вечера. В нашей тесной гостиной
стояло старое пианино из тех, которые Тургенев называл «кислыми». Это было дешевое сооружение, издававшее дребезжащие звуки,
под которые, однако, мы с большим оживлением отплясывали польку, вальс, «галопад» и кадрили. Потом, конечно, играли в прятки, в соседи, в птичку. Брались за
руки и вертелись кругом с более или менее глупыми песнями, вроде...
Доманевич проводил учителя на его квартиру над прудом, причем всю дорогу дружески поддерживал его
под руку. Дома у себя Авдиев был очень мил, предложил папиросу и маленький стаканчик красного вина, но при этом, однако, уговаривал его никогда не напиваться и не влюбляться в женщин. Первое — вредно, второе… не
стоит…