Неточные совпадения
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор
стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось —
веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
— А она — умная! Она смеется, — сказал Самгин и остатком неомраченного сознания понял, что он, скандально пьянея, говорит глупости. Откинувшись на спинку стула, он закрыл глаза, сжал зубы и минуту, две слушал грохот барабана, гул контрабаса, веселые вопли скрипок. А когда он поднял
веки — Брагина уже не было, пред ним
стоял официант, предлагая холодную содовую воду, спрашивая дружеским тоном...
В углу, на маленькой полке
стояло десятка два книг в однообразных кожаных переплетах. Он прочитал на корешках: Бульвер Литтон «Кенельм Чиллингли», Мюссе «Исповедь сына
века», Сенкевич «Без догмата», Бурже «Ученик», Лихтенберже «Философия Ницше», Чехов «Скучная история». Самгин пожал плечами: странно!
— Нет, нет, ты
постой! — заговорил Обломов. — Я спрашиваю тебя: как ты мог так горько оскорбить барина, которого ты ребенком носил на руках, которому
век служишь и который благодетельствует тебе?
Борис был весь в картине; задумчивость лежала на лице, ему было так хорошо —
век бы тут
стоять.
Между рощей и проезжей дорогой
стояла в стороне, на лугу, уединенная деревянная часовня, почерневшая и полуразвалившаяся, с образом Спасителя, византийской живописи, в бронзовой оправе. Икона почернела от времени, краски местами облупились; едва можно было рассмотреть черты Христа: только
веки были полуоткрыты, и из-под них задумчиво глядели глаза на молящегося, да видны были сложенные в благословение персты.
Тебя удивляет и, может быть, оскорбляет моя стариковская откровенность, но войди в мое положение, деточка, поставь себя на мое место; вот я старик,
стою одной ногой в могиле, целый
век прожил, как и другие, с грехом пополам, теперь у меня в руках громадный капитал…
Когда вы входили в переднюю, вас уже охватывала та атмосфера довольства, которая
стояла в этом доме испокон
веку.
— Да
стой,
стой, — смеялся Иван, — как ты разгорячился. Фантазия, говоришь ты, пусть! Конечно, фантазия. Но позволь, однако: неужели ты в самом деле думаешь, что все это католическое движение последних
веков есть и в самом деле одно лишь желание власти для одних только грязных благ? Уж не отец ли Паисий так тебя учит?
— А вы не знаете? Вот меня возьмут и нарядят; я так и хожу наряженный, или
стою, или сижу, как там придется. Говорят: вот что говори, — я и говорю. Раз слепого представлял… Под каждую
веку мне по горошине положили… Как же!
Заметим, кстати, что с тех пор, как Русь
стоит, не бывало еще на ней примера раздобревшего и разбогатевшего человека без окладистой бороды; иной весь свой
век носил бородку жидкую, клином, — вдруг, смотришь, обложился кругом словно сияньем, — откуда волос берется!
А
стоило хоть словом приласкать
Поласковей, и ты б закабалила
Меня на
век и волю отняла.
Что такое был теоретический интерес и страсть истины и религии во времена таких мучеников разума и науки, как Бруно, Галилей и пр., мы знаем. Знаем и то, что была Франция энциклопедистов во второй половине XVIII
века, — а далее? а далее — sta, viator! [
стой, путник! (лат.)]
Дом княжны Анны Борисовны, уцелевший каким-то чудом во время пожара 1812, не был поправлен лет пятьдесят; штофные обои, вылинялые и почерневшие, покрывали стены; хрустальные люстры, как-то загорелые и сделавшиеся дымчатыми топазами от времени, дрожали и позванивали, мерцая и тускло блестя, когда кто-нибудь шел по комнате; тяжелая, из цельного красного дерева, мебель, с вычурными украшениями, потерявшими позолоту, печально
стояла около стен; комоды с китайскими инкрустациями, столы с медными решеточками, фарфоровые куклы рококо — все напоминало о другом
веке, об иных нравах.
Только, видно, наконец прискучило бить горшки и швырять в народ деньгами, да и ярмарке не
век же
стоять!
— Э, как бы не так, посмотрела бы ты, что там за парубок! Одна свитка больше
стоит, чем твоя зеленая кофта и красные сапоги. А как сивуху важнодует!.. Черт меня возьми вместе с тобою, если я видел на
веку своем, чтобы парубок духом вытянул полкварты не поморщившись.
«Не любит она меня, — думал про себя, повеся голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я
стою перед нею как дурак и очей не свожу с нее. И все бы
стоял перед нею, и
век бы не сводил с нее очей! Чудная девка! чего бы я не дал, чтобы узнать, что у нее на сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на свете не любил и не будет никогда любить».
Проблема нового религиозного сознания в христианстве для меня
стояла иначе, иначе формулировалась, чем в других течениях русской религиозной мысли начала XX
века.
Она
стоит на редчайшем серебряном блюде XI
века.
В конце прошлого
века о правилах уличного движения в столице и понятия не имели: ни правой, ни левой стороны не признавали, ехали — кто как хотел, сцеплялись, кувыркались… Круглые сутки
стоял несмолкаемый шум.
Вода, жар и пар одинаковые, только обстановка иная. Бани как бани! Мочалка — тринадцать, мыло по одной копейке. Многие из них и теперь
стоят, как были, и в тех же домах, как и в конце прошлого
века, только публика в них другая, да старых хозяев, содержателей бань, нет, и память о них скоро совсем пропадет, потому что рассказывать о них некому.
Там, где до 1918 года было здание гостиницы «Националь», в конце прошлого
века стоял дом постройки допетровских времен, принадлежавший Фирсанову, и в нижнем этаже его был излюбленный палаточными торговцами Охотного ряда трактир «Балаклава» Егора Круглова.
В это время взгляд мой случайно упал на фигуру Балмашевского. Он подошел в самом начале разговора и теперь,
стоя у стола, перелистывал журнал. На его тонких губах играла легкая улыбка. Глаза были, как всегда, занавешены тяжелыми припухшими
веками, но я ясно прочел в выражении его лица сочувственную поддержку и одобрение. Степан Яковлевич спустил тон и сказал...
Факт этот верный, я
стою за это и… надобно же было высказать когда-нибудь правду вполне, просто и откровенно; но факт этот в то же время и такой, которого нигде и никогда, спокон
веку и ни в одном народе, не бывало и не случалось, а стало быть, факт этот случайный и может пройти, я согласен.
Во главе фамилии Чебаковых
стояли меднорудянский надзиратель старичок Ефим Андреич и Палач, а во главе Подседельниковых — заводский надзиратель Ястребок; первые с испокон
веку обращались, главным образом, около медного рудника Крутяша, а вторые на фабрике и в заводской конторе, хотя и встречались перебежчики.
— А такой… Не нами это заведено, не нами и кончится. Все живет девушка, ничего не знает, а тут и свои крылышки отрастут. Не
век вековать с отцом-то… Был у меня и женишок для вас на примете, да только не
стоит он красоты вашей. Балуется очень… По крышам вместе, бывало, лазили ребячьим делом.
То Арапов ругает на чем свет
стоит все существующее, но ругает не так, как ругал иногда Зарницын, по-фатски, и не так, как ругал сам Розанов, с сознанием какой-то неотразимой необходимости оставаться весь
век в пассивной роли, — Арапов ругался яростно, с пеною у рта, с сжатыми кулаками и с искрами неумолимой мести в глазах, наливавшихся кровью; то он ходит по целым дням, понурив голову, и только по временам у него вырываются бессвязные, но грозные слова, за которыми слышатся таинственные планы мировых переворотов; то он начнет расспрашивать Розанова о провинции, о духе народа, о настроении высшего общества, и расспрашивает придирчиво, до мельчайших подробностей, внимательно вслушиваясь в каждое слово и стараясь всему придать смысл и значение.
Минут десять в зале была такая тишина, такое мертвое молчание, что, казалось, будто все лица этой живой картины окаменели и так будут
стоять в этой комнате до скончания
века. По полу только раздавались чокающие шаги бродившей левретки.
—
Век ее заел! — воскликнула Анна Гавриловна. — А кто бы ее и взял без него!.. Приехавши сюда, мы все узнали: княгиня только по доброте своей принимала их, а не очень бы они
стоили того. Маменька-то ее все именье в любовников прожила, да и дочка-то, верно, по ней пойдет.
В зале
стояли оба мальчика Захаревских в новеньких чистеньких курточках, в чистом белье и гладко причесанные; но, несмотря на то, они все-таки как бы больше походили на кантонистов [Кантонисты — в XIX
веке дети, отданные на воспитание в военные казармы или военные поселения и обязанные служить в армии солдатами.], чем на дворянских детей.
Мы все, tant que nous sommes, [сколько нас ни на есть (франц.)] понимаем, что первозданная Таутова азбука отжила свой
век, но, как люди благоразумные, мы говорим себе: зачем подрывать то, что и без того
стоит еле живо, но на чем покуда еще висит проржавевшая от времени вывеска с надписью: «Здесь начинается царство запретного»?
Что мог я сказать ей? Она
стояла передо мною и глядела на меня — а я принадлежал ей весь, с головы до ног, как только она на меня глядела… Четверть часа спустя я уже бегал с кадетом и с Зинаидой взапуски; я не плакал, я смеялся, хотя напухшие
веки от смеха роняли слезы; у меня на шее, вместо галстучка, была повязана лента Зинаиды, и я закричал от радости, когда мне удалось поймать ее за талию. Она делала со мной все, что хотела.
Стоило только раз попасть рабочему в медный рудник, чтобы на
веки вечные обречь следующие поколения на эту же работу.
И видит Пахомовна: перед нею святая обитель
стоит, обитель
стоит тихая, мужьми праведными возвеличенная, посреде ее златые главы на храмах светятся, и в тех храмах идет служба вечная, неустанная. Поют тамо гласами архангельскиими песни херувимские, честное и великолепное имя Христово прославляючи со отцем и святым духом и ныне и присно и во
веки веков. Аминь.
Казалось,
век стоял бы он так за прилавком да торговал бы конфектами и оршадом; между тем как то милое существо смотрит на него из-за двери дружелюбно-насмешливыми глазами, а летнее солнце, пробиваясь сквозь мощную листву растущих перед окнами каштанов, наполняет всю комнату зеленоватым золотом полуденных лучей, полуденных теней, и сердце нежится сладкой истомой лени, беспечности и молодости — молодости первоначальной!
— В наш
век стыдно читать, что мир
стоит на трех рыбах, — протрещала вдруг одна девица. — Вы, Кармазинов, не могли спускаться в пещеры к пустыннику. Да и кто говорит теперь про пустынников?
«И что бы ей
стоило крошечку погодить, — сетовал он втихомолку на милого друга маменьку, — устроила бы все как следует, умнехонько да смирнехонько — и Христос бы с ней! Пришло время умирать — делать нечего! жалко старушку, да коли так Богу угодно, и слезы наши, и доктора, и лекарства наши, и мы все — всё против воли Божией бессильно! Пожила старушка, попользовалась! И сама барыней
век прожила, и детей господами оставила! Пожила, и будет!»
Экое горе, места ему нет! И странное дело, никому вот уже 15
веков нет места доказать то, что Христос, которого мы исповедуем, говорил совсем не то, что он говорил. А доказать они могли бы, если бы захотели. Впрочем, и не
стоит доказывать то, что всем известно. Довольно сказать: «Securus judicat orbis terrarum».
Вдруг она исчезла. Исчезло все: улица и окно. Чьи-то теплые руки, охватив голову, закрыли мне глаза. Испуг — но не настоящий, а испуг радости, смешанной с нежеланием освободиться и, должно быть, с глупой улыбкой, помешал мне воскликнуть. Я
стоял, затеплев внутри, уже догадываясь, что сейчас будет, и, мигая под шевелящимися на моих
веках пальцами, негромко спросил...
— Давала, родной, давала. Не бере-ет! Вот история… Четвертной билет давала, не берет… Куд-да тебе! Так на меня вызверился, что я уж не знала, где
стою. Заладил в одну душу: «Вон да вон!» Что ж мы теперь делать будем, сироты мы несчастные! Батюшка родимый, хотя бы ты нам чем помог, усовестил бы его, утробу ненасытную.
Век бы, кажется, была тебе благодарна.
— Вот только одна вчера такая вечером пришла, настоящая расшива, и сейчас, так версты на две выше Твериц,
стоит; тут у нас бурлацкая перемена спокон
веку была, аравушка на базар сходит, сутки, а то и двое, отдохнет. Вон гляди!..
— А как же? — продолжал Кирша. — Разве мы не изменники? Наши братья, такие же русские, как мы, льют кровь свою, а мы здесь
стоим поджавши руки… По мне, уж честнее быть заодно с ляхами! А то что мы? ни то ни се — хуже баб! Те хоть бога молят за своих, а мы что? Эх, товарищи, видит бог, мы этого сраму
век не переживем!
— И, Юрий Дмитрич, охота тебе говорить! Слава тебе господи, что всякий раз удавалось; а как считать по разам, так твой один раз
стоит всех моих. Не диво, что я тебе служу: за добро добром и платят, а ты из чего бился со мною часа полтора, когда нашел меня почти мертвого в степи и мог сам замерзнуть, желая помочь бог знает кому? Нет, боярин, я
век с тобой не расплачусь.
Она сидела у себя в кабинете, когда Литвинов вошел к ней. Его ввела та же тринадцатилетняя девочка, которая накануне караулила его на лестнице. На столе перед Ириной
стоял раскрытый полукруглый картон с кружевами; она рассеянно перебирала их одною рукой, в другой она держала письмо Литвинова. Она только что перестала плакать: ресницы ее смокли и
веки припухли: на щеках виднелись следы неотертых слез. Литвинов остановился на пороге: она не заметила его входа.
любят ли ее верно, да на целый ли
век? Ну, и тут слов! слов! слов! Со словами целая свора разных, разных прихвостней. Все она собирается любить «жарче дня и огня», а годы все идут, и сберется она полюбить, когда ее любить никто не станет, или полюбит того, кто менее всего
стоит любви. Выйдет ничего себе повесть, если хорошенько разыграть.
Крутицкий. Я, знаете ли, смотрю на все это как на легкомысленную пробу и особенно дурного ничего не вижу. Наш
век,
век по преимуществу легкомысленный. Все молодо, неопытно, дай то попробую, другое попробую, то переделаю, другое переменю. Переменять легко. Вот возьму да поставлю всю мебель вверх ногами, вот и перемена. Но где же, я вас спрашиваю, вековая мудрость, вековая опытность, которая поставила мебель именно на ноги? Вот
стоит стол на четырех ножках, и хорошо
стоит, крепко?
В природе ведь то же бывает:
стоит какая-нибудь этакая скала; кажется, и
веку ей не будет, а между тем точит ее ручеек, точит-точит — глядишь, наша скала и рухнула.
— Я вам отвечала откровенно, — подтвердила Маня. Бер остановился и
стоял, то широко раскрывая
веки, то быстро захлопывая их и затем снова раскрывая.
Безобразный нищий всё еще
стоял в дверях, сложа руки, нем и недвижим — на его ресницах блеснула слеза: может быть первая слеза — и слеза отчаяния!.. Такие слезы истощают душу, отнимают несколько лет жизни, могут потопить в одну минуту миллион сладких надежд! они для одного человека — что был Наполеон для вселенной: в десять лет он подвинул нас целым
веком вперед.
Палицын взошел в дом; — в зале было темно; оконницы дрожали от ветра и сильного дождя; в гостиной
стояла свеча; эта комната была совершенно отделана во вкусе 18-го
века: разноцветные обои, три круглые стола; перед каждым небольшое канапе; глухая стена, находящаяся между двумя высокими печьми, на которых
стояли безобразные статуйки, была вся измалевана; на ней изображался завядшими красками торжественный въезд Петра I в Москву после Полтавы: эту картину можно бы назвать рисованной программой.