Неточные совпадения
«Искусство и интеллект»; потом, сообразив, что это слишком широкая тема, приписал к слову «искусство» — «русское» и, наконец, еще более ограничил тему: «
Гоголь, Достоевский, Толстой в их отношении к разуму». После этого он
стал перечитывать трех авторов с карандашом в руке, и это было очень приятно, очень успокаивало и как бы поднимало над текущей действительностью куда-то по косой линии.
В тысячах других повестей я уже вижу по пяти строкам с пяти разных страниц, что не найду ничего, кроме испорченного
Гоголя, — зачем я
стану их читать?
Когда мы возвратились из ссылки, уже другая деятельность закипала в литературе, в университете, в самом обществе. Это было время
Гоголя и Лермонтова,
статей Белинского, чтений Грановского и молодых профессоров.
Гоголь поменьше гагары и равняется величиной с утками средними, например с широконоской или белобрюшкой, но склад его
стана длиннее и челнообразнее.
Вместе со стуком кремня об огниво, брызнувшими от
стали искрами, воспламенением пороха на полке, что, конечно, совершается в одну секунду — исчезает шея и голова
гоголя, и дробь ударяет в пустое место, в кружок воды, завертевшийся от мгновенного его погружения.
Единственно волшебной быстроте своего нырянья обязан
гоголь тем вниманием, которое оказывали ему молодые охотники в мое время, а может быть, и теперь оказывают, ибо мясо гоголиное хуже всех других уток-рыбалок, а за отличным его пухом охотник гоняться не
станет.
Какое множество умных людей, узнав от
Гоголя про Подколесина, тотчас же
стали находить, что десятки и сотни их добрых знакомых и друзей ужасно похожи на Подколесина.
И в доктора поступал, и в учителя отечественной словесности готовился, и об
Гоголе статью написал, и в золотопромышленники хотел, и жениться собирался — жива-душа калачика хочет, и онасогласилась, хотя в доме такая благодать, что нечем кошки из избы было выманить.
— Вот как
Гоголь… —
стал было он продолжать, но вдруг и приостановился.
Как
Гоголь говорит, что долго человек пред вами скрывается, но достаточно иногда одного нечистого движения его души, чтоб он сделался совершенно ясен для вас — так и Белавин: весь
стал передо мной как на ладони.
— Натурально, все всполошились. Принес, все бросились смотреть: действительно, сидит
Гоголь, и на самом кончике носа у него бородавка. Начался спор: в какую эпоху жизни портрет снят? Положили: справиться, нет ли указаний в бумагах покойного академика Погодина. Потом
стали к хозяину приставать: сколько за портрет заплатил? Тот говорит: угадайте! Потом, в виде литии, прочли «полный и достоверный список сочинений Григория Данилевского» — и разошлись.
— Дети мои, дети моего сердца! — сказал он. — Живите, цветите и в минуты счастья вспоминайте когда-нибудь про бедного изгнанника! Про себя же скажу, что несчастье есть, может быть, мать добродетели. Это сказал, кажется,
Гоголь, писатель легкомысленный, но у которого бывают иногда зернистые мысли. Изгнание есть несчастье! Скитальцем пойду я теперь по земле с моим посохом, и кто знает? может быть, через несчастья мои я
стану еще добродетельнее! Эта мысль — единственное оставшееся мне утешение!
Сестра лежала в одной комнате, Редька, который опять был болен и уже выздоравливал, — в другой. Как раз в то время, когда я получил это письмо, сестра тихо прошла к маляру, села возле и
стала читать. Она каждый день читала ему Островского или
Гоголя, и он слушал, глядя в одну точку, не смеясь, покачивая головой, и изредка бормотал про себя...
От 17 февраля: «Я желаю, чтоб ты показал или прочел ей <А. О. Смирновой> все, что я писал о
Гоголе. Я желал бы, чтоб все, мною написанное и сказанное о нем, было тогда же напечатано: ибо теперь, после его ответа на мое письмо, я уже не
стану ни говорить, ни писать о нем. Ты не знаешь этого письма. Я перенес его спокойно и равнодушно; но самые кроткие люди, которые его прочли, приходили в бешенство».
Гоголь не
стал дожидаться следующего дня; он приехал ко мне в тот же день после обеда, сильно расстроенный моею неудачей, и утешал меня, сколько мог, даже вызвался разведать об учителях Юнкерской школы.
После объяснилось, что Погодин пилил, мучил
Гоголя не только словами, но даже записками, требуя
статей себе в журнал и укоряя его в неблагодарности, которые посылал ежедневно к нему снизу наверх.
Я отвечал очень ласково, что, может быть, он, как журналист, обязанный заботиться о выгодах журнала, поступает очень благоразумно, не помещая
статьи, которая, разумеется, озлобит всех недоброжелателей
Гоголя.
От 6 и 8 февраля. «Книгу
Гоголя мы прочли окончательно, иные
статьи даже по три раза; беру назад прежние мои похвалы некоторым письмам или, правильнее сказать, некоторым местам: нет ни одного здорового слова, везде болезнь или в развитии, или в зерне». «
Гоголь не перестает занимать меня с утра до вечера…».
15-го
Гоголь вторично привозил своих сестер; они
стали гораздо развязнее, много говорили и были очень забавны.
29 ноября. «
Гоголь у нас по-прежнему бывает так же часто; он веселее и разговорчивее, нежели был прежде; говорит откровенно и о своей книге и вообще
стал проще, как все находят. Он твердо намерен продолжать „Мертвые души“».
В первый раз, когда Княжевич приехал к нам при
Гоголе и
стал здороваться с кем-то за дверьми маленькой гостиной, в которой мы все сидели,
Гоголь неприметно юркнул в мой кабинет, и когда мы хватились его, то узнали, что он поспешно убежал из дому.
В приписке к Константину, вероятно,
Гоголь говорит о прежнем своем письме. Впрочем, может быть, было и другое, как-нибудь затерянное, содержание которого я забыл. Вместе с печатной брошюркой Константина была послана рукописная
статья Самарина, вполне заслуживающая отзыв
Гоголя.
Статья называлась: «Несколько слов о поэме
Гоголя: „Похождения Чичикова, или Мертвые души“».
Он <
Гоголь> дал ему в журнал большую
статью под названием «Рим», которая была напечатана в 3-м N «Москвитянина».
Я не знаю, что
стал бы с ними делать
Гоголь без нее.
Я не говорил о том, какое впечатление произвело на меня, на все мое семейство, а равно и на весь почти наш круг знакомых, когда мы услышали первое чтение первой главы «Мертвых душ». Это был восторг упоения, полное счастье, которому завидовали все, кому не удалось быть у нас во время чтения; потому что
Гоголь не вдруг
стал читать у других своих знакомых.
Причины же, почему я так поступил, состоят в следующем: четыре года прошли, как мы лишились
Гоголя; кроме биографии и напечатанных в журналах многих
статей, о нем продолжают писать и печатать; ошибочные мнения о
Гоголе, как о человеке, вкрадываются в сочинения всех пишущих о нем, потому что из них — даже сам биограф его — лично
Гоголя не знали или не находились с ним в близких сношениях.
Я особенно должен обвинять себя потому, что только моя просьба (как мне кажется) могла заставить
Гоголя оторваться от своего святого труда, пожертвовать своею чудною итальянскою повестью «Анунциата», которой начало он нам читал, и сделать из нее отдельную
статью под названием «Рим», которая впоследствии была напечатана в «Москвитянине».
Я хотел даже заставить
Гоголя объясниться с Княжевичем, но последний упросил меня этого не делать и даже взял с меня честное слово, что я и наедине не
стану говорить об этом с
Гоголем.
Двадцать девятого ноября, перед обедом,
Гоголь привозил к нам своих сестер. Их разласкали донельзя, даже больная моя сестра встала с постели, чтоб принять их; но это были такие дикарки, каких и вообразить нельзя. Они
стали несравненно хуже, чем были в институте: в новых длинных платьях совершенно не умели себя держать, путались в них, беспрестанно спотыкались и падали, от чего приходили в такую конфузию, что ни на один вопрос ни слова не отвечали. Жалко было смотреть на бедного
Гоголя.
«Прочитав в другой раз
статью о лиризме наших поэтов, я впал в такое ожесточение, что, отправляя к
Гоголю письмо Свербеева, вместо нескольких строк, в которых хотел сказать, что не буду писать к нему письма об его книге до тех пор, пока не получу ответа на мое письмо от 9 декабря, написал целое письмо, горячее и резкое, о чем очень жалею…
Несмотря на то, наше обращение с
Гоголем изменилось и
стало холоднее.
С появлением первых оттепелей
Гоголь стал задумчивее, вялее, и хандра, очевидно,
стала им овладевать.
Оба они восхищались талантом
Гоголя в изображении пошлости человеческой, его неподражаемым искусством схватывать вовсе незаметные черты и придавать им такую выпуклость, такую жизнь, такое внутреннее значение, что каждый образ
становился живым лицом, совершенно понятным и незабвенным для читателя, восхищались его юмором, комизмом — и только.
Этим письмом исчерпываются материалы, предназначенные С. Т. Аксаковым для книги «История моего знакомства с
Гоголем». После смерти
Гоголя Аксаков напечатал в «Московских ведомостях» две небольшие
статьи: «Письмо к друзьям
Гоголя» и «Несколько слов о биографии
Гоголя», хронологически как бы завершающие события, о которых повествуют аксаковские мемуары (см. эти
статьи в четвертом томе).
За людьми дело не
стало: явился
Гоголь.
После того он постоянно защищал
Гоголя против всех обвинений других критиков, и
статьи его доказывают, что он совершенно ясно и верно понимал, в чем заключаются истинные достоинства
Гоголя и сущность его таланта.
Еще в 1835 г. он напечатал в «Телескопе»
статью, в которой говорил, что до
Гоголя у нас, собственно, не было хорошей чисто русской повести и что она начинается только с
Гоголя!
В 1839 году, в ноябре, я приезжал в Петербург вместе с
Гоголем. Шишков был уже совершенно слеп. Я навещал довольно часто Александра Семеныча: он был еще на ногах, но
становился час от часу слабее, и жизнь, видимо, угасала в нем. Я никогда не говорил с Шишковым о
Гоголе: я был совершенно убежден, что он не мог, не должен был понимать
Гоголя. В это-то время бывал я свидетелем, как Александр Семеныч кормил целую стаю голубей, ощупью отворяя форточку и выставляя корм на тарелке.
В марте 1835 года Станкевич писал о
Гоголе: «Прочел одну повесть из Гоголева «Миргород», — это прелесть! («Старомодные помещики» — так, кажется, она названа.) Прочти! как здесь схвачено прекрасное чувство человеческое в пустой, ничтожной жизни!» Именно на этой мысли основан разбор «Старосветских помещиков», помещенный Белинским в
статье его «О русской повести и повестях г.
Гоголя» в 7 и 8 (июньских) №№ «Телескопа».
Замечательно, что он ни тогда, ни позднее не связал своего имени ни с Грибоедовым, ни с
Гоголем и только гораздо позднее
стал появляться в"Ревизоре" — в маленькой роли Растаковского.
Орест Миллер не был крупным ученым и в истории науки имени своего не оставил. Наибольшею известностью пользовалась его книга «Русские писатели после
Гоголя», собрание публичных лекций о новых писателях — Тургеневе, Льве Толстом, Достоевском, Гончарове и т. д., —
статей журнально-критического типа. Он был страстным почитателем Достоевского, с большим наклоном к старому, чуждающемуся казенщины славянофильству. В то время ходила эпиграмма...
Начиная с
Гоголя русская литература
становится учительной, она ищет правды и учит осуществлению правды.
— Возьмите вы нашу матушку-Расею, — продолжал он, заложив руки в карманы и
становясь то на каблуки, то на носки. — Кто ее лучшие люди? Возьмите наших первоклассных художников, литераторов, композиторов… Кто они? Всё это, дорогой мой, были представители белой кости. Пушкин,
Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Гончаров, Толстой — не дьячковские дети-с!