Неточные совпадения
Его нежданным появленьем,
Мгновенной нежностью очей
И странным с Ольгой поведеньем
До глубины
души своей
Она проникнута; не может
Никак понять его; тревожит
Ее ревнивая тоска,
Как будто хладная рука
Ей сердце
жмет, как будто бездна
Под ней чернеет и шумит…
«Погибну, — Таня говорит, —
Но гибель от него любезна.
Я не ропщу: зачем роптать?
Не может он мне счастья дать».
Возьмет он руку, к сердцу
жмет,
Из глубины
души вздохнет,
Ни слова вольного, и так вся ночь проходит,
Рука с рукой, и глаз с меня не сводит. —
Смеешься! можно ли! чем повод подала
Тебе я к хохоту такому!
Поймала кошка Соловья,
В бедняжку когти запустила
И, ласково его
сжимая, говорила:
«Соловушка,
душа моя!
Она потупила глаза и
сжала губы, но сквозь веки прорывались наружу лучи, губы удерживали улыбку, но не удержали. Она взглянула на него и засмеялась так от
души, что у ней навернулись даже слезы.
Во время службы я прилично плакал, крестился и кланялся в землю, но не молился в
душе и был довольно хладнокровен; заботился о том, что новый полуфрачек, который на меня надели, очень
жал мне под мышками, думал о том, как бы не запачкать слишком панталон на коленях, и украдкою делал наблюдения над всеми присутствовавшими.
От Яковлева я вышел около часа ночи и зашлепал в своих высоких сапогах по грязи средней аллеи Цветного бульвара, по привычке
сжимая в правом кармане неразлучный кастет — подарок Андреева-Бурлака. Впрочем, эта предосторожность была излишней: ни одной живой
души, когда
Каждое слово об этом времени тяжело потрясает
душу,
сжимает ее, как редкие и густые звуки погребального колокола, и между тем я хочу говорить об нем — не для того, чтоб от него отделаться, от моего прошедшего, чтоб покончить с ним, — нет, я им не поступлюсь ни за что на свете: у меня нет ничего, кроме его.
Все воскресло в моей
душе, я жил, я был юноша, я
жал всем руку, — словом, это одна из счастливейших минут жизни, ни одной мрачной мысли.
Мне однажды пришлось записывать двух женщин свободного состояния, прибывших добровольно за мужьями и живших на одной квартире; одна из них, бездетная, пока я был в избе, всё время роптала на судьбу, смеялась над собой, обзывала себя дурой и окаянной за то, что пошла на Сахалин, судорожно
сжимала кулаки, и всё это в присутствии мужа, который находился тут же и виновато смотрел на меня, а другая, как здесь часто говорят, детная, имеющая несколько
душ детей, молчала, и я подумал, что положение первой, бездетной, должно быть ужасно.
Сжавшись в кучку, матери держались в сторонке. Рассевшись в тени меж деревьев, поминали они преподобного отца Софонтия привезенными из обителей яствами и приглашали знакомых разделить с ними трапезу. Отказов не было, и вскоре больше полутораста человек, разделясь на отдельные кучки, в строгом молчаньи ели и пили во славу Божию и на помин
души отца Софонтия… Деревенские парни и горожане обступили келейниц и, взглядывая на молодых старочек и на пригоженьких белиц, отпускали им разные шуточки.
Сердце у меня
сжималось, в груди все стояло ощущение заливающей теплоты, в
душе болело сознание разлуки, такое сильное, точно я опять расстался с живым и близким мне человеком.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в
душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена,
сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Главное, я сам был в такой же, как и он, лихорадке; вместо того чтоб уйти или уговорить его успокоиться, а может, и положить его на кровать, потому что он был совсем как в бреду, я вдруг схватил его за руку и, нагнувшись к нему и
сжимая его руку, проговорил взволнованным шепотом и со слезами в
душе...
Вся его молодая впечатлительная
душа сжалась и ныла под влиянием сознания одиночества и всеобщего равнодушия к его участи в то время как он был в опасности.
— Милый, милый, не надо!.. — Она взяла обе его руки и крепко
сжимала их, глядя ему прямо в глаза. В этом взгляде было опять что-то совершенно незнакомое Ромашову — какая-то ласкающая нежность, и пристальность, и беспокойство, а еще дальше, в загадочной глубине синих зрачков, таилось что-то странное, недоступное пониманию, говорящее на самом скрытом, темном языке
души…
— Так отчего же, скажите, — возразил Бельтов, схватив ее руку и крепко ее
сжимая, — отчего же, измученный, с
душою, переполненною желанием исповеди, обнаружения, с
душою, полной любви к женщине, я не имел силы прийти к ней и взять ее за руку, и смотреть в глаза, и говорить… и говорить… и склонить свою усталую голову на ее грудь… Отчего она не могла меня встретить теми словами, которые я видел на ее устах, но которые никогда их не переходили.
Одним словом, жизнь его уже коснулась тех лет, когда всё, дышащее порывом,
сжимается в человеке, когда могущественный смычок слабее доходит до
души и не обвивается пронзительными звуками около сердца, когда прикосновенье красоты уже не превращает девственных сил в огонь и пламя, но все отгоревшие чувства становятся доступнее к звуку золота, вслушиваются внимательней в его заманчивую музыку и мало-помалу нечувствительно позволяют ей совершенно усыпить себя.
На следующих лекциях я уже не чувствовал так сильно одиночества, познакомился со многими,
жал руки, разговаривал, но между мной и товарищами настоящего сближения все-таки не делалось отчего-то, и еще часто мне случалось в
душе грустить и притворяться.
Чем более поддавался Хвалынцев этим мыслям, тем все смутнее и тяжелее становилось ему, и он вдруг как-то почувствовал себя одиноким, чужим, лишним среди этой толпы товарищей, отторгнутым от нее членом, вследствие какого-то тайного, неведомого, высшего приговора. Ему стало очень горько и больно; досада, и злость, и сознание своего бессилия еще пуще стали
сжимать и щемить его
душу.
Она глядела вперед, прямо перед собою, помешанными, бегающими глазами, и с непрерывными всю
душу раздирающими криками
жала к груди своего ребенка.
Внизу, под откосом, на водокачке пыхтит пароотводная трубка, по съезду катится пролетка извозчика, вокруг — ни
души. Отравленный, я иду вдоль откоса,
сжимая в руке холодный камень, — я не успел бросить его в казака. Около церкви Георгия Победоносца меня остановил ночной сторож, сердито расспрашивая — кто я, что несу за спиной в мешке.
Глафира при этом воспоминании даже вся покраснела,
сжала кулаки и, скрипнув зубами, почувствовала неодолимое и страстное желание впиться своими пальцами в его шею и
задушить его, как она едва этого не сделала полгода тому назад в Москве, при воспоминании, что он не только убил душевно ее самое, но и старался физически убить Подозерова, единственного человека, чья нравственная чистота влекла ее порой к примирению с оскорбленным ею и отворачивающимся от нее человеческим миром.
Безверья — гидра появилась,
Родил ее, взлелеял галл,
В груди, в
душе его вселилась,
И весь чудовищем он стал.
Растет, и тысячью главами
С несчетных
жал струит реками
Обманчивый по свету яд.
Народы, царства заразились
Развратом, буйством помрачились
И Бога быть уже не мнят.
Бесконечная жалость мгновенно наполнила
душу Литвинова. Он взял руку Татьяны и поцеловал ее смиренно, как виноватый; сердце в ней тихонько
сжалось, и не порадовал ее этот поцелуй.
Не увидеть Анеты я не мог; идти к ней,
сжать ей руку, молча, взглядом передать ей все, что может передать художник другому, поблагодарить ее за святые мгновения, за глубокое потрясение, очищающее
душу от разного хлама, — мне это необходимо было, как воздух.
Старику стало тяжело среди этих людей, они слишком внимательно смотрели за кусками хлеба, которые он совал кривою, темной лапой в свой беззубый рот; вскоре он понял, что лишний среди них; потемнела у него
душа, сердце
сжалось печалью, еще глубже легли морщины на коже, высушенной солнцем, и заныли кости незнакомою болью; целые дни, с утра до вечера, он сидел на камнях у двери хижины, старыми глазами глядя на светлое море, где растаяла его жизнь, на это синее, в блеске солнца, море, прекрасное, как сон.
— Ah! quant a vous — vous avez l ame sensible, je le vois, je le sens, j'en suis sur! Mais quant a monsieur votre ami — permettez moi d'en douter! [О! что касается вас — у вас чувствительная
душа, я это вижу, я это чувствую, я в этом уверен! Но что касается вашего друга — позвольте мне усомниться в этом!] — воскликнул он, с жаром
сжимая мою руку.
Тригорин(нетерпеливо). Да, да… (В раздумье.) Отчего в этом призыве чистой
души послышалась мне печаль и мое сердце так болезненно
сжалось?.. Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее. (Аркадиной.) Останемся еще на один день!
И сестра тоже жила своею особою жизнью, которую тщательно скрывала от меня. Она часто шепталась с Машей. Когда я подходил к ней, она вся
сжималась, и взгляд ее становился виноватым, умоляющим; очевидно, в ее
душе происходило что-то такое, чего она боялась или стыдилась. Чтобы как-нибудь не встретиться в саду или не остаться со мною вдвоем, она все время держалась около Маши, и мне приходилось говорить с нею редко, только за обедом.
В султановском госпитале уже месяца полтора была еще новая сверхштатная сестра, Варвара Федоровна Каменева. Ее муж, артиллерийский офицер из запаса, служил в нашем корпусе. Она оставила дома ребенка и приехала сюда, чтоб быть недалеко от мужа. Вся ее
душа как будто была из туго натянутых струн, трепетно дрожавших скрытою тоскою, ожиданием и ужасом. Ее родственники имели крупные связи, ей предложили перевести ее мужа в тыл. С отчаянием
сжимая руки, она ответила...
И когда яростное напряжение
души схватилось за этот исход, Серафима почувствовала, как вдруг всю ее точно
сжало в комок, и она застыла в сладострастье кровавой расплаты.
Она
сжимала его руки, плакала над ним, улыбалась ему, опять смотрела на него своими чудными глазами, и — и все прежнее, невозвратное воскресло вновь в
душе умирающего.
Вадим, сказал я, почувствовал сострадание к нищим, и становился, чтобы дать им что-нибудь; вынув несколько грошей, он каждому бросал по одному; они благодарили нараспев, давно затверженными словами и даже не подняв глаз, чтобы рассмотреть подателя милостыни… это равнодушие напомнило Вадиму, где он и с кем; он хотел идти далее; но костистая рука вдруг остановила его за плечо; — «постой, постой, кормилец!» пропищал хриплый женский голос сзади его, и рука нищенки всё крепче
сжимала свою добычу; он обернулся — и отвратительное зрелище представилось его глазам: старушка, низенькая, сухая, с большим брюхом, так сказать, повисла на нем: ее засученные рукава обнажали две руки, похожие на грабли, и полусиний сарафан, составленный из тысячи гадких лохмотьев, висел криво и косо на этом подвижном скелете; выражение ее лица поражало ум какой-то неизъяснимой низостью, какой-то гнилостью, свойственной мертвецам, долго стоявшим на воздухе; вздернутый нос, огромный рот, из которого вырывался голос резкий и странный, еще ничего не значили в сравнении с глазами нищенки! вообразите два серые кружка, прыгающие в узких щелях, обведенных красными каймами; ни ресниц, ни бровей!.. и при всем этом взгляд, тяготеющий на поверхности
души; производящий во всех чувствах болезненное сжимание!..
Даже и тогда, в темную эпоху моего чудного детства, в эпоху такого неестественного развития моей первой жизни, часто
сжималось мое сердце от боли и жалости, — и тревоги, смущение и сомнение западали в мою
душу.
Он сказал: «Не будем говорить», — а я видела, что он всеми силами
души ждал моего слова. Я хотела говорить, но не могла, что-то
жало мне в груди. Я взглянула на него, он был бледен, и нижняя губа его дрожала. Мне стало жалко его. Я сделала усилие и вдруг, разорвав силу молчания, сковывавшую меня, заговорила голосом тихим, внутренним, который, я боялась, оборвется каждую секунду.
Ты
жмешь ей руку, грудь ее <и> плечи
Целуешь в упоеньи; ласки, речи,
Исполненные счастья и любви,
Ты чувствуешь, ты слышишь; образ милый,
Волшебный взор — всё пред тобой, как было
Еще недавно; все мечты твои
Так вероятны, что
душа боится...
Я до сих пор не могу позабыть двух старичков прошедшего века, которых, увы! теперь уже нет, но
душа моя полна еще до сих пор жалости, и чувства мои странно
сжимаются, когда воображу себе, что приеду со временем опять на их прежнее, ныне опустелое жилище и увижу кучу развалившихся хат, заглохший пруд, заросший ров на том месте, где стоял низенький домик, — и ничего более. Грустно! мне заранее грустно! Но обратимся к рассказу.
Рославлев не понимал сам, что происходило в
душе его; он не мог думать без восторга о своем счастии, и в то же время какая-то непонятная тоска
сжимала его сердце; горел нетерпением прижать к груди своей Полину и почти радовался беспрестанным остановкам, отдалявшим минуту блаженства, о которой недели две тому назад он едва смел мечтать, сидя перед огнем своего бивака.
— Да! — возразил Зарядьев, — много бы мы наделали с ними дела. Эх, братец! Что значит этот народ? Да я с одной моей ротой загоню их всех в Москву-реку. Посмотри-ка, — продолжал он, показывая на беспорядочные толпы народа, которые, шумя и волнуясь, рассыпались по Красной площади. — Ну на что годится это стадо баранов?
Жмутся друг к другу, орут во все горло; а начни-ка их плутонгами, так с двух залпов ни одной
души на площади не останется.
Он кончил писать и встал. У меня еще оставалось время. Я торопил себя и
сжимал кулаки, стараясь выдавить из своей
души хотя каплю прежней ненависти; я вспоминал, каким страстным, упрямым и неутомимым врагом я был еще так недавно… Но трудно зажечь спичку о рыхлый камень. Старое грустное лицо и холодный блеск звезд вызывали во мне только мелкие, дешевые и ненужные мысли о бренности всего земного, о скорой смерти…
Когда пели тягучие, грустные песни, казалось, что каменные стены трактиров
сжимаются и
душат, а когда хор пел бойко, удало и пёстро одетые молодцы плясали — стены точно ветер колебал и раздувал.
Сам на
душе ничего не имеет,
Что вчера
сжал, то сегодня и сеет...
Сердце его
сжалось. Как будто холодные пальцы какого-то страшного чудовища стиснули его. Заныла на миг
душа… До боли захотелось радости и жизни; предстал на одно мгновенье знакомый образ, блеснули близко-близко синие задумчивые глаза, мелькнула черная до синевы головка и тихая улыбка засияла где-то там, далеко…
При одной мысли об этом,
душа юноши болезненно ныла и сердце
сжималось в жалкий маленький комок.
Жить рядом и видеть ежедневно лицо, глаза,
жать руку и ласково улыбаться; слышать голос, слова, заглядывать в самую
душу — и вдруг так просто сказать, что он лжет и обманывает кого-то! И это думать давно, с самого начала, все время — и говорить «так точно», и
жать руку, и ничем не обнаруживать своих подлых подозрений. Но, может быть, он и показывал видом, намеками, а Саша не заметил… Что такое сказал вчера Колесников об Еремее, который ему не понравился?
Что-то грозное пробежало по лицам, закраснелось в буйном пламени костра, взметнулось к небу в вечно восходящем потоке искр. Крепче
сжали оружие холодные руки юноши, и вспомнилось на мгновение, как ночью раскрывал он сорочку, обнажал молодую грудь под выстрелы. — Да, да! — закричала
душа, в смерти утверждая жизнь. Но ахнул Петруша высоким голосом, и смирился мощный бас Колесникова, и смирился гнев, и чистая жалоба, великая печаль вновь раскрыла даль и ширь.
Переселенцев я видел еще, когда плыл на пароходе по Каме. Помнится мне мужик лет сорока с русой бородой; он сидит на скамье на пароходе; у ног его мешки с домашним скарбом, на мешках лежат дети в лапотках и
жмутся от холодного, резкого ветра, дующего с пустынного берега Камы. Лицо его выражает: «Я уже смирился». В глазах ирония, но эта ирония устремлена вовнутрь, на свою
душу, на всю прошедшую жизнь, которая так жестоко обманула.
Я нарочно иду нечёсаным,
С головой, как керосиновая лампа, на плечах.
Ваших
душ безлиственную осень
Мне нравится в потёмках освещать.
Мне нравится, когда каменья брани
Летят в меня, как град рыгающей грозы,
Я только крепче
жму тогда руками
Моих волос качнувшийся пузырь.
Я стала молиться или, вернее, просить, всей
душой и сердцем просить, умоляя помочь мне, отвести беду. С наивною и робкою мольбою стояла я перед образом, судорожно
сжимая руки у самого подбородка, так что хрустели хрупкие маленькие пальцы. Судорога
сжимала мне горло. В груди закипали рыдания… Я зажимала губы, чтобы не дать вырваться крику исступления… Мои мысли твердили в пылавшем мозгу: «Помоги, Боже, помоги, помоги мне! Я знаю только первые десять билетов!»
Они не знают всей тяжести, всей оборотной стороны медали, когда надо выступать перед толпою с веселым лицом, в то время когда
душа сжимается от невыносимой муки…