Неточные совпадения
Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на стенах, с мозаичными полами, с тяжелыми желтыми штофными гардинами на высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными дверями и с мрачными залами, увешанными картинами, — палаццо этот, после того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском приятное заблуждение, что он не столько
русский помещик, егермейстер без службы, сколько просвещенный любитель и покровитель искусств, и сам — скромный
художник, отрекшийся от света, связей, честолюбия для любимой женщины.
— А что же, правда, что этот Михайлов в такой бедности? — спросил Вронский, думая, что ему, как
русскому меценату, несмотря на то, хороша ли или дурна его картина, надо бы помочь
художнику.
Молодые
художники отказывались от традиционного академизма, требовавшего подражания классическим образцам, главным образом итальянского искусства, и выступали за создание
русского самобытного искусства, проникнутого передовыми, демократическими идеями.
Но все-таки, как ни блестящи были французы,
русские парикмахеры Агапов и Андреев (последний с 1880 года) занимали, как
художники своего искусства, первые места. Андреев даже получил в Париже звание профессора куафюры, ряд наград и почетных дипломов.
Художник Сергей Семенович Ворошилов, этот лучший мастер после Сверчкова, выставил на одной из выставок двух дремлющих на клячах форейторов. Картину эту перепечатали из
русских журналов даже иностранные. Подпись под нею была...
Времена изменились; теперь для
русской каторги молодой чиновник более типичен, чем старый, и если бы, положим,
художник изобразил, как наказывают плетьми бродягу, то на его картине место прежнего капитана-пропойцы, старика с сине-багровым носом, занимал бы интеллигентный молодой человек в новеньком вицмундире.
И если эти лица и этот быт верны действительности, то думают ли читатели, что те стороны
русского быта, которые рисует нам Островский, не стоят внимания
художника?
А тут хотят, чтобы
художник представлял нам в
русской коже каких-нибудь Тартюфов, Ричардов, Шейлоков!
Нужно быть хорошим
художником, чтобы передать благородное и полное, едва ли не преимущественно нашей
русской женщине свойственное выражение лица Лизы, когда она, сидя у окна, принимала из рук Помады одну за друг гой ничтожные вещицы, которые он вез как некое бесценное сокровище, хранил их паче зеницы ока и теперь ликовал нетерпеливо, принося их в дар своему кумиру.
Я говорю о среднем культурном
русском человеке, о литераторе, адвокате, чиновнике,
художнике, купце, то есть о людях, которых прямо или косвенно уже коснулся луч мысли, которые до известной степени свыклись с идеей о труде и которые три четверти года живут под напоминанием о местах не столь отдаленных.
И я вот, по моей кочующей жизни в России и за границей, много был знаком с разного рода писателями и
художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве
русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце.
Три пейзажа, должно быть Калама [Калам Александр (1810—1864) — швейцарский живописец, горные пейзажи которого пользовались в 40-50-е годы XIX в. большой популярностью.], гравированное «Преображение» Иордана [Иордан Федор Иванович (1800—1883) —
русский художник-гравер.
В корреспондентском бюро меня тоже встретили овацией
русские и иностранные корреспонденты. Интервьюировали, расспрашивали, осматривали, фотографировали.
Художник Рубо зарисовал меня. Американцы и англичане ощупывали мои бицепсы и только тогда поверили, что все написанное — правда, что я мог вынести эту давку.
По наружности с него
художнику рисовать бы Гамбринуса в молодости, а по чисто
русскому купеческому говору — Н.А. Лейкину писать одного из героев его книжки «Наши за границей».
В доказательство своего мнения Федор Иваныч приводил, что Чернецовы — выводки и птенцы Павла Петровича Свиньина [Свиньин Павел Петрович (1788—1839) — романист,
художник, журналист, в 1818 году основавший знаменитый впоследствии журнал «Отечественные записки», тесть Писемского.], «этого
русского, по выражению Пушкина, жука».
Крапчик, слыша и видя все это, не посмел более на эту тему продолжать разговор, который и перешел снова на живописцев, причем стали толковать о каких-то братьях Чернецовых [Братья Чернецовы, Григорий и Никанор Григорьевичи (1802—1865 и 1805—1879), — известные
художники.], которые, по словам Федора Иваныча, были чисто
русские живописцы, на что Сергей Степаныч возражал, что пока ему не покажут картины чисто
русской школы по штилю, до тех пор он
русских живописцев будет признавать иностранными живописцами.
— Мало, что мадонна, но даже копия, написанная с мадонны Корреджио [Корреджио — Корреджо, настоящее имя — Антонио Аллегри (около 1489 или 1494—1534) — итальянский живописец.], и я разумею не
русскую собственно школу, а только говорю, что желал бы иметь у себя исключительно
художников русских по происхождению своему и по воспитанию.
Над выработкой пейзажа я бился больше двух лет, причем мне много помогли
русские художники-пейзажисты нового реального направления.
Часов в десять Нину Федоровну, одетую в коричневое платье, причесанную, вывели под руки в гостиную, и здесь она прошлась немного и постояла у открытого окна, и улыбка у нее была широкая, наивная, и при взгляде на нее вспоминался один местный
художник, пьяный человек, который называл ее лицо ликом и хотел писать с нее
русскую Масленицу.
Но ежели «да», ежели наши читатели, сообразив наши заметки, найдут, что, точно,
русская жизнь и
русская сила вызваны
художником в «Грозе» на решительное дело, и если они почувствуют законность и важность этого дела, тогда мы довольны, что бы ни говорили наши ученые и литературные судьи.
Фридрих Фридрихович напел кусочек из известной в репертуаре Петрова партии Бертрама — и взглянул исподлобья на Истомина: тот все супился и молчал. С каждым лестным отзывом Фридриха Фридриховича, с каждой его похвалой
русской талантливости лицо
художника подергивалось и становилось нетерпеливее. Но этой войны Истомина с Шульцем не замечал никто, кроме Иды Ивановны, глаза которой немножко смеялись, глядя на зятя, да еще кроме Мани, все лицо которой выражало тихую досаду.
— Напротив, — отвечаю, — вполне статочно и примеры тому есть: в Риме у папы в Ватикане створы стоят, что наши
русские изографы, Андрей, Сергей да Никита, в тринадцатом веке писали. Многоличная миниатюра сия, мол, столь удивительна, что даже, говорят, величайшие иностранные
художники, глядя на нее, в восторг приходили от чудного дела.
Англичанин не верит, а я выступил и разъясняю ему всю разницу: что ноне, мол, у светских
художников не то искусство: у них краски масляные, а там вапы на яйце растворенные и нежные, в живописи письмо мазаное, чтобы только на даль натурально показывало, а тут письмо плавкое и на самую близь явственно; да и светскому
художнику, говорю, и в переводе самого рисунка не потрафить, потому что они изучены представлять то, что в теле земного, животолюбивого человека содержится, а в священной
русской иконописи изображается тип лица небожительный, насчет коего материальный человек даже истового воображения иметь не может.
Он полагал, что усмотренная им «бедность содержания» зависит от сухости фантазии
русских романистов, а не от бедности самой жизни, которую должен воспроизводить в своем труде
художник.
Если бы я был
художником, то непременно изобразил бы выражение лица у
русского человека, когда он сидит неподвижно и, подобрав под себя ноги, обняв голову руками, предается этому ощущению…
Чтоб и о них дать понятие
художнику, граф Орлов приказал взорвать поpox на одном из линейных кораблей
русской эскадры и потом сжечь остатки этого корабля, еще годного к употреблению и далеко еще не выслужившего срока.
По-своему Тургенев любил родину, как
художник умел изображать и
русскую природу, и
русских людей, но в нем не было такой
русской закваски, как в его сверстниках-писателях...
Университет не играл той роли, какая ему выпала в 61 году, но вкус к слушанию научных и литературных публичных лекций разросся так, что я был изумлен, когда попал в первый раз на одну из лекций по
русской литературе Ореста Миллера в Клубе
художников, долго помещавшемся в Троицком переулке (ныне — улице), где теперь"зала Павловой".
И как проповедь театрального нутра в половине 50-х годов нашла уже целую плеяду московских актеров, так и суть"стасовщины"упала на благодарную почву. Петербургская академия и Московское училище стали выпускать художников-реалистов в разных родах.
Русская жизнь впервые нашла себе таких талантливых изобразителей, как братья Маковские, Прянишников, Мясоедов, потом Репин и все его сверстники. И
русская природа под кистью Шишкина, Волкова, Куинджи стала привлекать правдой и простотой настроений и приемов.
Все это я лично оценил вполне только после его смерти, когда стал изучать его произведения на досуге вплоть до самых последних годов, когда в Москве и Петербурге два года назад выступил впервые с публичными лекциями о Герцене — не одном только писателе-художнике, но, главным образом, инициаторе освободительного движения в
русском обществе.
И все-таки за границей Тургенев и при семье Виардо, и с приятельскими связями с немецкими писателями и
художниками — жил одиноко. И около него не было и одной десятой той
русской атмосферы, какая образовалась около него же в Париже к половине 70-х годов. Это достаточно теперь известно по переписке и воспоминаниям того периода, вплоть-до его смерти в августе 1883 года.
Он все знал, начал указывать ей на портреты работы старых
русских мастеров. И фамилий она таких никогда не слыхала. Постояли они потом перед этюдами Иванова. Рубцов много ей рассказывал про этого
художника, про его жизнь в Италии, спросил: помнит ли она воспоминания о нем Тургенева? Тася вспомнила и очень этому обрадовалась. Также и про Брюллова говорил он ей, когда они стояли перед его вещами.
Он уже знал, что я беседовал с
русской публикой об его романах, был также предупрежден и насчет деловой цели моего визита. Эту часть разговора мы вели без всяких околичностей. Гонкур, действительно, приступил к новому беллетристическому произведению; но не мог еще даже приблизительно сказать, когда он его окончит. Такие люди, как этот художник-романист, пишут не по нужде, а для своего удовольствия. Очень может быть, что он проработает над новым романом два-три года. К замыслу романа мы еще вернемся.
— Кстати, милый мой… — говорю я ему. — Заезжал вчера ко мне один
художник. Получил он от какого-то князя заказ: написать за две тысячи рублей головку типичной
русской красавицы. Просил меня поискать для него натурщицу. Хотел было я направить его к вашей жене, да постеснялся. А ваша жена как раз бы подошла! Прелестная головка! Мне чертовски обидно, что эта чудная модель не попадается на глаза
художников! Чертовски обидно!
Да, это был Владимир Николаевич Давыдов, знаменитый артист-художник образцового театра, гордость и слава
русской сцены.
За истекшие два года она пополнела и возмужала и положительно могла бы служить моделью
художнику для
русской красавицы.
— Да, — сказал художник-розмысл, — qui va piano, va sano [Тише едешь — дальше будешь (ит.).] — эту родную пословицу перевел я когда-то великому князю на
русский лад. Иоанн много утешался ею, и немудрено: она вывод из всех его подвигов. И потому хочу я выбрать ее девизом для медали великого устроителя Руси.
Но лучшая утеха и надежда, ненаглядное сокровище старика, была дочь Анастасия. О красоте ее пробежала слава по всей Москве, сквозь стены родительского дома, через высокие тыны и ворота на запоре.
Русские ценительницы прекрасного не находили в ней недостатков, кроме того, что она была немного тоненька и гибка, как молодая береза. Аристотель, который на своем веку видел много итальянок, немок и венгерок и потом имел случай видеть ее,
художник Аристотель говаривал, что он ничего прекраснее ее не встречал.
Таким-то посредничеством современное сильное развитие человечества на Западе находит в чуткой душе Иоанна отзыв, хотя и грубый, безотчетный, бессознательный, через дочь Палеолога, послов немецких и
русских,
художников, лекарей, путешественников.
Вскоре по возвращении его в Падуу, Фиоравенти получил письмо из Московии с послом
русским, бывшим в Венеции. Письмо это было от его брата, Рудольфа Альберти, прозванного Аристотелем, знаменитого зодчего, который находился с некоторого времени при дворе московитского великого князя Иоанна III Васильевича.
Художник просил доставить врача в Москву, где ожидали его почести, богатство и слава.
Он по-иному относится к Западной Европе, он — патриот Европы, а не только России, по-иному относится к петровскому периоду
русской истории, он писатель петербургского периода,
художник Петербурга.
Всела московская рать на коня, другой велено идти из Новгорода.
Русские при Иване Васильевиче вкусили уже ратной чести не однажды; было и ныне много охотников искать ее. Огнестрельными орудиями управлял Аристотель, отторгнутый от великого труда своего;
художник снова преобразился в розмысла.
Художник, по множеству разнородных занятий своих, мог только редко с ними видеться; хозяин дома и почти все
русские продолжали его чуждаться, скажу более — гнушаться им: Андрей был на Руси одно любящее существо, которое его понимало, которое сообщалось с ним умом, рано развившимся, и доброю, теплою душою.
— Да разве и наш брат не повинен в этом грехе? — вмешал тут свою речь Ранеев, — я с Лизой был на днях на одной художественной выставке. Тут же был и
русский князь, окруженный подчиненными ему сателлитами. Вообразите, во все время, как мы за ним следили, он не проронил ни одного
русского слова и даже, увлекаясь галломанией, обращался по-французски к одному
художнику, который ни слова не понимал на этом языке. Продолжайте же ваш список.
Русский народ всегда чувствовал себя народом христианским. Многие
русские мыслители и
художники склонны были даже считать его народом христианским по преимуществу. Славянофилы думали, что
русский народ живет православной верой, которая есть единственная истинная вера, заключающая в себе полноту истины. Тютчев пел про Россию...
Оказалось, что это едет очень интересная компания милых и веселых людей, состоящая по преимуществу из французских и
русских артистов и
художников, тоже собравшихся полюбоваться красотами Валаама.
Найдутся новые слова и формы, откроются новые пути и подъезды к восприятию и передаче ломающейся жизни, отыщутся иные способы изображения, и снова поднимется на высоту
русский писатель —
художник, психолог и моралист» (
Русская воля, 1917, № 1, 1 января).].
Художник мог бы взять ее за модель для изображения
русской ассамблейной боярыни, которую культивирует император Петр Первый и с образовательною целью напоил вполпьяна и пустил срамословить.
В то время, когда на юбилее московского актера упроченное тостом явилось общественное мнение, начавшее карать всех преступников; когда грозные комиссии из Петербурга поскакали на юг ловить, обличать и казнить комиссариатских злодеев; когда во всех городах задавали с речами обеды севастопольским героям и им же, с оторванными руками и ногами, подавали трынки, встречая их на мостах и дорогах; в то время, когда ораторские таланты так быстро развились в народе, что один целовальник везде и при всяком случае писал и печатал и наизусть сказывал на обедах речи, столь сильные, что блюстители порядка должны были вообще принять укротительные меры против красноречия целовальника; когда в самом аглицком клубе отвели особую комнату для обсуждения общественных дел; когда появились журналы под самыми разнообразными знаменами, — журналы, развивающие европейские начала на европейской почве, но с
русским миросозерцанием, и журналы, исключительно на
русской почве, развивающие
русские начала, однако с европейским миросозерцанием; когда появилось вдруг столько журналов, что, казалось, все названия были исчерпаны: и «Вестник», и «Слово», и «Беседа», и «Наблюдатель», и «Звезда», и «Орел» и много других, и, несмотря на то, все являлись еще новые и новые названия; в то время, когда появились плеяды писателей, мыслителей, доказывавших, что наука бывает народна и не бывает народна и бывает ненародная и т. д., и плеяды писателей,
художников, описывающих рощу и восход солнца, и грозу, и любовь
русской девицы, и лень одного чиновника, и дурное поведение многих чиновников; в то время, когда со всех сторон появились вопросы (как называли в пятьдесят шестом году все те стечения обстоятельств, в которых никто не мог добиться толку), явились вопросы кадетских корпусов, университетов, цензуры, изустного судопроизводства, финансовый, банковый, полицейский, эманципационный и много других; все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили проекты, все хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге.