Неточные совпадения
И вот по родственным обедам
Развозят Таню каждый день
Представить
бабушкам и дедам
Ее рассеянную лень.
Родне, прибывшей издалеча,
Повсюду ласковая встреча,
И восклицанья, и хлеб-соль.
«Как Таня выросла! Давно ль
Я, кажется, тебя крестила?
А я так на
руки брала!
А я так за уши драла!
А я так пряником кормила!»
И хором
бабушки твердят:
«Как наши годы-то летят...
— Ничего; что нам делать-то? Вот это я сама надвяжу, эти
бабушке дам; завтра золовка придет гостить; по вечерам нечего будет делать, и надвяжем. У меня Маша уж начинает вязать, только спицы все выдергивает: большие, не по
рукам.
По левую сторону городничего: Земляника, наклонивший голову несколько набок, как будто к чему-то прислушивающийся; за ним судья с растопыренными
руками, присевший почти до земли и сделавший движенье губами, как бы хотел посвистать или произнесть: «Вот тебе,
бабушка, и Юрьев день!» За ним Коробкин, обратившийся к зрителям с прищуренным глазом и едким намеком на городничего; за ним, у самого края сцены, Бобчинский и Добчинский с устремившимися движеньями
рук друг к другу, разинутыми ртами и выпученными друг на друга глазами.
Хотя мне в эту минуту больше хотелось спрятаться с головой под кресло
бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то
рука в белой перчатке очутилась в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими ногами.
— О чем? — сказал он с нетерпением. — А! о перчатках, — прибавил он совершенно равнодушно, заметив мою
руку, — и точно нет; надо спросить у
бабушки… что она скажет? — и, нимало не задумавшись, побежал вниз.
Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна ему: он надел другую и, перегнувшись перед маленьким зеркальцем, которое стояло на столе, держался обеими
руками за пышный бант своего галстука и пробовал, свободно ли входит в него и обратно его гладко выбритый подбородок. Обдернув со всех сторон наши платья и попросив Николая сделать для него то же самое, он повел нас к
бабушке. Мне смешно вспомнить, как сильно пахло от нас троих помадой в то время, как мы стали спускаться по лестнице.
Бабушка крепко держала меня за
руку и серьезно, но вопросительно посматривала на присутствующих до тех пор, пока любопытство всех гостей было удовлетворено и смех сделался общим.
Когда стали подходить к кресту, я вдруг почувствовал, что нахожусь под тяжелым влиянием непреодолимой, одуревающей застенчивости, и, чувствуя, что у меня никогда не достанет духу поднести свой подарок, я спрятался за спину Карла Иваныча, который, в самых отборных выражениях поздравив
бабушку, переложил коробочку из правой
руки в левую, вручил ее имениннице и отошел несколько шагов, чтобы дать место Володе.
— Ah! mon cher, [Ах! мой дорогой (фр.).] — отвечала
бабушка, понизив голос и положив
руку на рукав его мундира, — она, верно бы, приехала, если б была свободна делать, что хочет.
— Надеюсь, ты не будешь скучать у меня, мой дружок, — сказала
бабушка, приподняв ее личико за подбородок, — прошу же веселиться и танцевать как можно больше. Вот уж и есть одна дама и два кавалера, — прибавила она, обращаясь к г-же Валахиной и дотрагиваясь до меня
рукою.
Делать было нечего: дрожащей
рукой подал я измятый роковой сверток; но голос совершенно отказался служить мне, и я молча остановился перед
бабушкой.
Карл Иваныч одевался в другой комнате, и через классную пронесли к нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос одной из горничных
бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на
руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся передать манишку и спросил, встала ли
бабушка.
— Да, мой друг, — продолжала
бабушка после минутного молчания, взяв в
руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть с ним счастлива; и помяните мое слово, если он не…
Ему казалось, что
бабушка так хорошо привыкла жить с книжкой в
руках, с пренебрежительной улыбкой на толстом, важном лице, с неизменной любовью к бульону из курицы, что этой жизнью она может жить бесконечно долго, никому не мешая.
Тяжелый нос
бабушки обиженно краснел, и она уплывала медленно, как облако на закате солнца. Всегда в
руке ее французская книжка с зеленой шелковой закладкой, на закладке вышиты черные слова...
И
бабушка настояла, чтоб подали кофе. Райский с любопытством глядел на барыню, набеленную пудрой, в локонах, с розовыми лентами на шляпке и на груди, значительно открытой, и в ботинке пятилетнего ребенка, так что кровь от этого прилила ей в голову. Перчатки были новые, желтые, лайковые, но они лопнули по швам, потому что были меньше
руки.
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за
бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить, что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился, что
бабушка не все угождает себе этим, особенно когда она попробовала
рукой, мягка ли перина, сама поправила подушки повыше и велела поставить графин с водой на столик, а потом раза три заглянула, спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.
Вера бросилась к окнам и жадно вглядывалась в это странствие
бабушки с ношей «беды». Она успела мельком уловить выражение на ее лице и упала в ужасе сама на пол, потом встала, бегая от окна к окну, складывая вместе
руки и простирая их, как в мольбе, вслед
бабушке.
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая
рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера писала об этом через
бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
Он не узнал
бабушку. На лице у ней легла точно туча, и туча эта была — горе, та «беда», которую он в эту ночь возложил ей на плечи. Он видел, что нет
руки, которая бы сняла это горе.
На лицо
бабушки, вчера еще мертвое, каменное, вдруг хлынула жизнь, забота, страх. Она сделала ему знак
рукой, чтоб вышел, и в полчаса кончила свой туалет.
Райский почти не спал целую ночь и на другой день явился в кабинет
бабушки с сухими и горячими глазами. День был ясный. Все собрались к чаю. Вера весело поздоровалась с ним. Он лихорадочно пожал ей
руку и пристально поглядел ей в глаза. Она — ничего, ясна и покойна…
Он взглянул на Веру: она налила себе красного вина в воду и, выпив, встала, поцеловала у
бабушки руку и ушла. Он встал из-за стола и ушел к себе в комнату.
Теперь он готов был влюбиться в
бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы,
руку. Она ему казалась совсем другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад. У ней не было тогда такого значения на лице, какое он видел теперь, ума, чего-то нового.
— Я уйду: вы что-то опять страшное хотите сказать, как в роще… Пустите! — говорила шепотом Марфенька и дрожала, и
рука ее дрожала. — Уйду, не стану слушать, я скажу
бабушке все…
Бабушка хотела отвечать, но в эту минуту ворвался в комнату Викентьев, весь в поту, в пыли, с книгой и нотами в
руках. Он положил и то и другое на стол перед Марфенькой.
— Ты, мой батюшка, что! — вдруг всплеснув
руками, сказала
бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот — охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому к чаю! — Иван Иваныч! — вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
— Да, да, — говорила
бабушка, как будто озираясь, — кто-то стоит да слушает! Ты только не остерегись, забудь, что можно упасть — и упадешь. Понадейся без оглядки, судьба и обманет, вырвет из
рук, к чему протягивал их! Где меньше всего ждешь, тут и оплеуха…
Иногда она как будто прочтет упрек в глазах
бабушки, и тогда особенно одолеет ею дикая, порывистая деятельность. Она примется помогать Марфеньке по хозяйству, и в пять, десять минут, все порывами, переделает бездну, возьмет что-нибудь в
руки, быстро сделает, оставит, забудет, примется за другое, опять сделает и выйдет из этого так же внезапно, как войдет.
Бабушки она как будто остерегалась, Марфенькой немного пренебрегала, а когда глядела на Тушина, говорила с ним, подавала
руку — видно было, что они друзья.
У него в
руках был ключ от прошлого, от всей жизни
бабушки.
Он вошел в комнату, почтительно поцеловал
руку у
бабушки и у Марфеньки, которая теперь только решилась освободить свою голову из-под подушки и вылезть из постели, куда запряталась от грозы.
— Что вы это ему говорите: он еще дитя! — полугневно заметила
бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась, что муж в палате, обещала приехать сама, а в заключение взяла
руками Райского за обе щеки и поцеловала в лоб.
Тот пожал плечами и махнул
рукой, потому что имение небольшое, да и в
руках такой хозяйки, как
бабушка, лучше сбережется.
Наконец Тит Никоныч расшаркался, поцеловал у ней
руку и уехал.
Бабушка велела готовить постель и не глядела на Райского. Она сухо пожелала ему «покойной ночи», чувствуя себя глубоко оскорбленной и в сердце, и в самолюбии.
— Ты, сударыня, что, — крикнула
бабушка сердито, — молода шутить над
бабушкой! Я тебя и за ухо, да в лапти: нужды нет, что большая! Он от
рук отбился, вышел из повиновения: с Маркушкой связался — последнее дело! Я на него
рукой махнула, а ты еще погоди, я тебя уйму! А ты, Борис Павлыч, женись, не женись — мне все равно, только отстань и вздору не мели. Я вот Тита Никоныча принимать не велю…
—
Бабушка! — говорил он, заливаясь слезами и целуя у ней
руку.
Есть у меня еще
бабушка в другом уголке — там какой-то клочок земли есть: в их
руках все же лучше, нежели в моих.
— Поздравляю с новорожденной! — заговорила Вера развязно, голосом маленькой девочки, которую научила нянька — что сказать мамаше утром в день ее ангела, поцеловала
руку у
бабушки — и сама удивилась про себя, как память подсказала ей, что надо сказать, как язык выговорил эти слова! — Пустое! ноги промочила вчера, голова болит! — с улыбкой старалась договорить она.
— Слышите:
бабушка угождай внуку! Да я тебя маленького на
руках носила!
— Ничего,
бабушка. Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так вот эти самые комнаты, потому что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв
руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь — до последнего котенка!
Долго после молитвы сидела она над спящей, потом тихо легла подле нее и окружила ее голову своими
руками. Вера пробуждалась иногда, открывала глаза на
бабушку, опять закрывала их и в полусне приникала все плотнее и плотнее лицом к ее груди, как будто хотела глубже зарыться в ее объятия.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее
рука Иеговы, и так же — как эта
бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
— Хорошо, хорошо, это у вас там так, — говорила
бабушка, замахав
рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем за него.
Бабушка поглядела в окно и покачала головой. На дворе куры, петухи, утки с криком бросились в стороны, собаки с лаем поскакали за бегущими, из людских выглянули головы лакеев, женщин и кучеров, в саду цветы и кусты зашевелились, точно живые, и не на одной гряде или клумбе остался след вдавленного каблука или маленькой женской ноги, два-три горшка с цветами опрокинулись, вершины тоненьких дерев, за которые хваталась
рука, закачались, и птицы все до одной от испуга улетели в рощу.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас
руки, вместо вас ходил бы по полям, под
руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право,
бабушка, что бы вам…
— Не мне, а женщине пришла эта мысль, и не в голову, а в сердце, — заключил Райский, — и потому теперь я не приму вашей
руки…
Бабушка выдумала это…
— Вот видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая
руки, платье, даже взглянув на сапоги, — видите, какая
бабушка, говорит, что я не помню, — а я помню, вот, право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела…
Райский застал
бабушку за детским завтраком.
Бабушка так и всплеснула
руками, так и прыгнула; чуть не попадали тарелки со стола.
Он глядел на Веру. Она встала, поцеловала
руку у
бабушки, вместо поклона взглядом простилась с остальными и вышла.