Неточные совпадения
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то
дети: некогда
Ни
думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
Сначала она
думала о
детях, о которых, хотя княгиня, а главное Кити (она на нее больше надеялась), обещала за ними смотреть, она всё-таки беспокоилась.
«Ведь любит же она моего
ребенка, —
подумал он, заметив изменение ее лица при крике
ребенка, моего
ребенка; как же она может ненавидеть меня?»
— Тебе это нужно для
детей, а обо мне ты не
думаешь? — сказала она, совершенно забыв и не слыхав, что он сказал: «для тебя и для
детей».
Если я не понимаю, я виноват, или я глупый или дурной мальчик»,
думал ребенок; и от этого происходило его испытующее, вопросительное, отчасти неприязненное выражение, и робость, и неровность, которые так стесняли Вронского.
Узаконить
ребенка, компрометировать меня и помешать разводу, —
думал он.
— Однако и он, бедняжка, весь в поту, — шопотом сказала Кити, ощупывая
ребенка. — Вы почему же
думаете, что он узнает? — прибавила она, косясь на плутовски, как ей казалось, смотревшие из-под надвинувшегося чепчика глаза
ребенка, на равномерно отдувавшиеся щечки и на его ручку с красною ладонью, которою он выделывал кругообразные движения.
— Ну, душенька, как я счастлива! — на минутку присев в своей амазонке подле Долли, сказала Анна. — Расскажи же мне про своих. Стиву я видела мельком. Но он не может рассказать про
детей. Что моя любимица Таня? Большая девочка, я
думаю?
«Всё смешалось,—
подумал Степан Аркадьич, — вон
дети одни бегают». И, подойдя к двери, он кликнул их. Они бросили шкатулку, представлявшую поезд, и вошли к отцу.
Первое время деревенской жизни было для Долли очень трудное. Она живала в деревне в детстве, и у ней осталось впечатление, что деревня есть спасенье от всех городских неприятностей, что жизнь там хотя и не красива (с этим Долли легко мирилась), зато дешева и удобна: всё есть, всё дешево, всё можно достать, и
детям хорошо. Но теперь, хозяйкой приехав в деревню, она увидела, что это всё совсем не так, как она
думала.
Представь себе, что ты бы шел по улице и увидал бы, что пьяные бьют женщину или
ребенка; я
думаю, ты не стал бы спрашивать, объявлена или не объявлена война этому человеку, а ты бы бросился на него защитил бы обижаемого.
«Какой же он неверующий? С его сердцем, с этим страхом огорчить кого-нибудь, даже
ребенка! Всё для других, ничего для себя. Сергей Иванович так и
думает, что это обязанность Кости — быть его приказчиком. Тоже и сестра. Теперь Долли с
детьми на его опеке. Все эти мужики, которые каждый день приходят к нему, как будто он обязан им служить».
«Родить ничего, но носить — вот что мучительно»,
подумала она, представив себе свою последнюю беременность и смерть этого последнего
ребенка.
«И для чего она говорит по-французски с
детьми? —
подумал он. — Как это неестественно и фальшиво! И
дети чувствуют это. Выучить по-французски и отучить от искренности»,
думал он сам с собой, не зная того, что Дарья Александровна всё это двадцать раз уже передумала и всё-таки, хотя и в ущерб искренности, нашла необходимым учить этим путем своих
детей.
«Скрыл от премудрых и открыл
детям и неразумным». Так
думал Левин про свою жену, разговаривая с ней в этот вечер.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла в постель. Ей всею душой было жалко Анну в то время, как она говорила с ней; но теперь она не могла себя заставить
думать о ней. Воспоминания о доме и
детях с особенною, новою для нее прелестью, в каком-то новом сиянии возникали в ее воображении. Этот ее мир показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что не хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.
Левин видел, что она несчастлива, и постарался утешить ее, говоря, что это ничего дурного не доказывает, что все
дети дерутся; но, говоря это, в душе своей Левин
думал: «нет, я не буду ломаться и говорить по-французски со своими
детьми, но у меня будут не такие
дети; надо только не портить, не уродовать
детей, и они будут прелестны. Да, у меня будут не такие
дети».
Она попросила Левина и Воркуева пройти в гостиную, а сама осталась поговорить о чем-то с братом. «О разводе, о Вронском, о том, что он делает в клубе, обо мне?»
думал Левин. И его так волновал вопрос о том, что она говорит со Степаном Аркадьичем, что он почти не слушал того, что рассказывал ему Воркуев о достоинствах написанного Анной Аркадьевной романа для
детей.
Дома ей, за заботами о
детях, никогда не бывало времени
думать.
Целый день этот Левин, разговаривая с приказчиком и мужиками и дома разговаривая с женою, с Долли, с
детьми ее, с тестем,
думал об одном и одном, что занимало его в это время помимо хозяйственных забот, и во всем искал отношения к своему вопросу: «что же я такое? и где я? и зачем я здесь?»
— Я сделаю, — сказала Долли и, встав, осторожно стала водить ложкой по пенящемуся сахару, изредка, чтоб отлепить от ложки приставшее к ней, постукивая ею по тарелке, покрытой уже разноцветными, желто-розовыми, с подтекающим кровяным сиропом, пенками. «Как они будут это лизать с чаем!»
думала она о своих
детях, вспоминая, как она сама, бывши
ребенком, удивлялась, что большие не едят самого лучшего — пенок.
Но и не глядясь в зеркало, она
думала, что и теперь еще не поздно, и она вспомнила Сергея Ивановича, который был особенно любезен к ней, приятеля Стивы, доброго Туровцына, который вместе с ней ухаживал за ее
детьми во время скарлатины и был влюблен в нее.
— Ты говоришь, что это нехорошо? Но надо рассудить, — продолжала она. — Ты забываешь мое положение. Как я могу желать
детей? Я не говорю про страдания, я их не боюсь.
Подумай, кто будут мои
дети? Несчастные
дети, которые будут носить чужое имя. По самому своему рождению они будут поставлены в необходимость стыдиться матери, отца, своего рождения.
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради Бога,
подумай о
детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я всё готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
— Не хочешь? Ну, как хочешь! Я
думал, что ты мужчина, а ты еще
ребенок: рано тебе ездить верхом…
— Ничего, ничего, совершенно ничего, — говорил Чичиков. — Может ли что-нибудь невинный
ребенок? — И в то же время
думал про себя: «Да ведь как метко обделал, канальчонок проклятый!» — Золотой возраст! — сказал он, когда уже его совершенно вытерли и приятное выражение возвратилось на его лицо.
«Куска хлеба нет, а
детей хочет учить танцеванью!» —
подумал Чичиков.
Родители были дворяне, но столбовые или личные — Бог ведает; лицом он на них не походил: по крайней мере, родственница, бывшая при его рождении, низенькая, коротенькая женщина, которых обыкновенно называют пигалицами, взявши в руки
ребенка, вскрикнула: «Совсем вышел не такой, как я
думала!
«Дурак, дурак! —
думал Чичиков, — промотает все, да и
детей сделает мотишками. Оставался бы себе, кулебяка, в деревне».
«Дурак! —
подумал Чичиков. — Да я бы за этакой тетушкой ухаживал, как нянька за
ребенком!»
Я даже
думаю — извините меня, Петр Петрович, — не во вред ли
детям будет даже и быть с вами?
— Ах, ma bonne tante, — кинув быстрый взгляд на папа, добреньким голоском отвечала княгиня, — я знаю, какого вы мнения на этот счет; но позвольте мне в этом одном с вами не согласиться: сколько я ни
думала, сколько ни читала, ни советовалась об этом предмете, все-таки опыт привел меня к тому, что я убедилась в необходимости действовать на
детей страхом.
Возле нее лежал
ребенок, судорожно схвативший рукою за тощую грудь ее и скрутивший ее своими пальцами от невольной злости, не нашед в ней молока; он уже не плакал и не кричал, и только по тихо опускавшемуся и подымавшемуся животу его можно было
думать, что он еще не умер или, по крайней мере, еще только готовился испустить последнее дыханье.
— Молчи ж, говорят тебе, чертова детина! — закричал Товкач сердито, как нянька, выведенная из терпенья, кричит неугомонному повесе-ребенку. — Что пользы знать тебе, как выбрался? Довольно того, что выбрался. Нашлись люди, которые тебя не выдали, — ну, и будет с тебя! Нам еще немало ночей скакать вместе. Ты
думаешь, что пошел за простого козака? Нет, твою голову оценили в две тысячи червонных.
— Раз нам не везет, надо искать. Я, может быть, снова поступлю служить — на «Фицроя» или «Палермо». Конечно, они правы, — задумчиво продолжал он,
думая об игрушках. — Теперь
дети не играют, а учатся. Они все учатся, учатся и никогда не начнут жить. Все это так, а жаль, право, жаль. Сумеешь ли ты прожить без меня время одного рейса? Немыслимо оставить тебя одну.
И она, сама чуть не плача (что не мешало ее непрерывной и неумолчной скороговорке), показывала ему на хнычущих
детей. Раскольников попробовал было убедить ее воротиться и даже сказал,
думая подействовать на самолюбие, что ей неприлично ходить по улицам, как шарманщики ходят, потому что она готовит себя в директрисы благородного пансиона девиц…
Конечно, все это, должно быть, любопытно… в своем роде… (ха-ха-ха! об чем я
думаю!) я
ребенком делаюсь, я сам пред собою фанфароню; ну чего я стыжу себя?
Савельич поглядел на меня с глубокой горестью и пошел за моим долгом. Мне было жаль бедного старика; но я хотел вырваться на волю и доказать, что уж я не
ребенок. Деньги были доставлены Зурину. Савельич поспешил вывезти меня из проклятого трактира. Он явился с известием, что лошади готовы. С неспокойной совестию и с безмолвным раскаянием выехал я из Симбирска, не простясь с моим учителем и не
думая с ним уже когда-нибудь увидеться.
Тут Савельич сплеснул руками с видом изумления неописанного. «Жениться! — повторил он. —
Дитя хочет жениться! А что скажет батюшка, а матушка-то что
подумает?»
— Нет, — сказала она. — Это — неприятно и нужно кончить сразу, чтоб не мешало. Я скажу коротко: есть духовно завещание — так? Вы можете читать его и увидеть: дом и все это, — она широко развела руками, — и еще много, это — мне, потому что есть
дети, две мальчики. Немного Димитри, и вам ничего нет. Это — несправедливо, так я
думаю. Нужно сделать справедливо, когда приедет брат.
— Революционеров к пушкам не допускают, даже тех, которые сидят в самой Петропавловской крепости. Тут или какая-то совершенно невероятная случайность или — гадость, вот что! Вы сказали — депутация, — продолжал он, отхлебнув полстакана вина и вытирая рот платком. — Вы
думаете — пойдут пятьдесят человек? Нет, идет пятьдесят тысяч, может быть — больше! Это, сударь мой, будет нечто вроде… крестового похода
детей.
— Какая штучка началась, а? Вот те и хи-хи! Я ведь шел с ним, да меня у Долгоруковского переулка остановил один эсер, и вдруг — трах! трах! Сукины
дети! Даже не подошли взглянуть — кого перебили, много ли? Выстрелили и спрятались в манеж. Так ты, Самгин, уговори! Я не могу! Это, брат, для меня — неожиданно… непонятно! Я
думал, у нее — для души — Макаров… Идет! — шепнул он и отодвинулся подальше в угол.
Клим
подумал: нового в ее улыбке только то, что она легкая и быстрая. Эта женщина раздражала его. Почему она работает на революцию, и что может делать такая незаметная, бездарная? Она должна бы служить сиделкой в больнице или обучать
детей грамоте где-нибудь в глухом селе. Помолчав, он стал рассказывать ей, как мужики поднимали колокол, как они разграбили хлебный магазин. Говорил насмешливо и с намерением обидеть ее. Вторя его словам, холодно кипел дождь.
Через несколько дней Самгин одиноко сидел в столовой за вечерним чаем,
думая о том, как много в его жизни лишнего, изжитого. Вспомнилась комната, набитая изломанными вещами, — комната, которую он неожиданно открыл дома, будучи
ребенком. В эти невеселые думы тихо, точно призрак, вошел Суслов.
«Может быть, царь с головой кабана и есть Филипп, —
подумал Самгин. — Этот Босх поступил с действительностью, как
ребенок с игрушкой, — изломал ее и затем склеил куски, как ему хотелось. Чепуха. Это годится для фельетониста провинциальной газеты. Что сказал бы о Босхе Кутузов?»
— Ну, что там — солидная! Жульничество. Смерть никаких обязанностей не налагает — живи, как хочешь! А жизнь — дама строгая: не угодно ли вам, сукины
дети,
подумать, как вы живете? Вот в чем дело.
— Не все, — ответил Иноков почему-то виноватым тоном. — Мне Пуаре рассказал, он очень много знает необыкновенных историй и любит рассказывать. Не решил я — чем кончить? Закопал он
ребенка в снег и ушел куда-то, пропал без вести или — возмущенный бесплодностью любви — сделал что-нибудь злое? Как
думаете?
— У нас есть варварская жадность к мысли, особенно — блестящей, это напоминает жадность дикарей к стеклянным бусам, — говорил Туробоев, не взглянув на Лютова, рассматривая пальцы правой руки своей. — Я
думаю, что только этим можно объяснить такие курьезы, как вольтерианцев-крепостников, дарвинистов — поповых
детей, идеалистов из купечества первой гильдии и марксистов этого же сословия.
— В университете учатся немцы, поляки, евреи, а из русских только
дети попов. Все остальные россияне не учатся, а увлекаются поэзией безотчетных поступков. И страдают внезапными припадками испанской гордости. Еще вчера парня тятенька за волосы драл, а сегодня парень считает небрежный ответ или косой взгляд профессора поводом для дуэли. Конечно, столь задорное поведение можно счесть за необъяснимо быстрый рост личности, но я склонен
думать иначе.
— Ой, глупая, ой — модница! А я-то
думала — вот, мол,
дитя будет, мне возиться с ним. Кухню-то бросила бы. Эх, Клим Иваныч, милый! Незаконно вы все живете… И люблю я вас, а — незаконно!