Неточные совпадения
Левин слушал и придумывал и не мог придумать, что сказать. Вероятно, Николай почувствовал то же; он стал расспрашивать
брата о делах его; и Левин был рад говорить
о себе, потому что он мог говорить не притворяясь. Он
рассказал брату свои планы и действия.
Катавасов сначала смешил дам своими оригинальными шутками, которые всегда так нравились при первом знакомстве с ним, но потом, вызванный Сергеем Ивановичем,
рассказал очень интересные свои наблюдения
о различии характеров и даже физиономий самок и самцов комнатных мух и об их жизни. Сергей Иванович тоже был весел и за чаем, вызванный
братом, изложил свой взгляд на будущность восточного вопроса, и так просто и хорошо, что все заслушались его.
Она попросила Левина и Воркуева пройти в гостиную, а сама осталась поговорить
о чем-то с
братом. «
О разводе,
о Вронском,
о том, что он делает в клубе, обо мне?» думал Левин. И его так волновал вопрос
о том, что она говорит со Степаном Аркадьичем, что он почти не слушал того, что
рассказывал ему Воркуев
о достоинствах написанного Анной Аркадьевной романа для детей.
— Нет, сооружай,
брат, сам, а я не могу, жена будет в большой претензии, право, я должен ей
рассказать о ярмарке. Нужно,
брат, право, нужно доставить ей удовольствие. Нет, ты не держи меня!
Отказаться от встреч с Иноковым Клим не решался, потому что этот мало приятный парень, так же как
брат Дмитрий, много знал и мог толково
рассказать о кустарных промыслах, рыбоводстве, химической промышленности, судоходном деле. Это было полезно Самгину, но речи Инокова всегда несколько понижали его благодушное и умиленное настроение.
Сестры Сомовы жили у Варавки, под надзором Тани Куликовой: сам Варавка уехал в Петербург хлопотать
о железной дороге, а оттуда должен был поехать за границу хоронить жену. Почти каждый вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там
брата, играющего с девочками. Устав играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий
рассказал им что-нибудь.
— Одной из таких истин служит Дарвинова теория борьбы за жизнь, — помнишь, я тебе и Дронову
рассказывал о Дарвине? Теория эта устанавливает неизбежность зла и вражды на земле. Это,
брат, самая удачная попытка человека совершенно оправдать себя. Да… Помнишь жену доктора Сомова? Она ненавидела Дарвина до безумия. Допустимо, что именно ненависть, возвышенная до безумия, и создает всеобъемлющую истину…
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась,
рассказать ли ей или нет
о том, что
брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла спать, не
рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего начать. Не сказала также ничего и
о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
— Ну, батенька, в это время успело много воды утечь… Значит, ты и
о конкурсе ничего не знаешь?.. Завидую твоему блаженному неведению… Так я тебе
расскажу все: когда Ляховский отказался от опекунства, Половодов через кого-то устроил в Петербурге так, что твой второй
брат признал себя несостоятельным по каким-то там платежам…
—
Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что
рассказал Грушеньке
о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!»
Брат, что же больше этой обиды? — Алешу всего более мучила мысль, что
брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть не могло.
— Нет, не видал, но я Смердякова видел. — И Алеша
рассказал брату наскоро и подробно
о своей встрече с Смердяковым.
— Но Боже! — вскрикнула вдруг Катерина Ивановна, всплеснув руками, — он-то! Он мог быть так бесчестен, так бесчеловечен! Ведь он
рассказал этой твари
о том, что было там, в тогдашний роковой, вечно проклятый, проклятый день! «Приходили красу продавать, милая барышня!» Она знает! Ваш
брат подлец, Алексей Федорович!
Он только что теперь обратил внимание, хотя Алеша
рассказал все давеча зараз, и обиду и крик Катерины Ивановны: «Ваш
брат подлец!» — Да, в самом деле, может быть, я и
рассказал Грушеньке
о том «роковом дне», как говорит Катя.
— Я указал со слов
брата Дмитрия. Мне еще до допроса
рассказали о том, что произошло при аресте его и как он сам показал тогда на Смердякова. Я верю вполне, что
брат невиновен. А если убил не он, то…
Он мне сам
рассказывал о своем душевном состоянии в последние дни своего пребывания в доме своего барина, — пояснил Ипполит Кириллович, — но свидетельствуют
о том же и другие: сам подсудимый,
брат его и даже слуга Григорий, то есть все те, которые должны были знать его весьма близко.
Брат ей часто
рассказывал о своей соседке.
Приехавши в Малиновец, я подробно
рассказывал братьям (Степа уже перешел в последний класс, а Гриша тоже выдержал экзамен с отличием)
о разливанном море, в котором я купался четыре дня, и роздал им привезенные гостинцы.
Сердито на него посмотрел доктор, которому
брат больного уже
рассказал о «вторничном» обеде и
о том, что братец понатужился блинами, — так, десяточка на два перед обедом.
Я
рассказал о ней
братьям и сестре и заразил их своим увлечением.
На следующий вечер старший
брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как та «душа»,
о которой
рассказывал капитан. Отец велел нам идти за ним… Мы подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск света падал на пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
При этом вопросе
рассказал мне, будто бы император Александр ужасно перепугался, найдя его фамилию в записке коменданта
о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился, что не он приехал, а
брат его Левушка.
Инженер встретил меня с распростертыми объятиями. Старший Захаревский был уже у
брата и
рассказал ему
о моем приезде.
— Я не знаю, что вы разумеете под скрытностью масонов, — сказал он, — если то, что они не
рассказывают о знаках, посредством коих могут узнавать друг друга, и не разглашают
о своих символах в обрядах, то это единственно потому, чтобы не дать возможности людям непосвященным выдавать себя за франкмасонов и без всякого права пользоваться благотворительностью
братьев.
— Старики наши
рассказывают, — отвечал Перстень, — и гусляры
о том поют. В стародавние то было времена, когда возносился Христос-бог на небо, расплакались бедные, убогие, слепые, хромые, вся, значит, нищая
братия: куда ты, Христос-бог, полетаешь? На кого нас оставляешь? Кто будет нас кормить-поить? И сказал им Христос, царь небесный...
По вечерам на крыльце дома собиралась большая компания:
братья К., их сестры, подростки; курносый гимназист Вячеслав Семашко; иногда приходила барышня Птицына, дочь какого-то важного чиновника. Говорили
о книгах,
о стихах, — это было близко, понятно и мне; я читал больше, чем все они. Но чаще они
рассказывали друг другу
о гимназии, жаловались на учителей; слушая их рассказы, я чувствовал себя свободнее товарищей, очень удивлялся силе их терпения, но все-таки завидовал им — они учатся!
Ее язык, такой точный и лишенный прикрас, сначала неприятно удивил меня, но скупые слова, крепко построенные фразы так хорошо ложились на сердце, так внушительно
рассказывали о драме братьев-акробатов, что у меня руки дрожали от наслаждения читать эту книгу.
— А нельзя ли не выгонять? Я,
брат, так решил: завтра же пойду к нему рано, чем свет, все
расскажу, вот как с тобой говорил: не может быть, чтоб он не понял меня; он благороден, он благороднейший из людей! Но вот что меня беспокоит: что, если маменька предуведомила сегодня Татьяну Ивановну
о завтрашнем предложении? Ведь это уж худо!
— Ночью; а утром, чем свет, и письмо отослал с Видоплясовым. Я, братец, все изобразил, на двух листах, все
рассказал, правдиво и откровенно, — словом, что я должен, то есть непременно должен, — понимаешь? — сделать предложение Настеньке. Я умолял его не разглашать
о свидании в саду и обращался ко всему благородству его души, чтоб помочь мне у маменьки. Я,
брат, конечно, худо написал, но я написал от всего моего сердца и, так сказать, облил моими слезами…
Он был очень слаб, и от него она не могла ничего узнать; но родной его
брат Алексей, молодой парень, только вчера наказанный, кое-как сполз с лавки, стал на колени и
рассказал ей всю страшную повесть
о брате,
о себе и
о других.
Я дал ему пачку программ и распрощался. Вышел на подъезд, и вдруг выходят из магазина два красавца-татарина,
братья Кулахметьевы, парфюмеры, мои знакомые по театру. Поздоровались.
Рассказываю о бенефисе.
— А что такое
о нем пророчили?
Расскажи,
брат, пожалуйста…
— Никогда ничему не удивляйся. Мне твой кунак все
рассказал о тебе и сказал, что надо. Тебе он кунак, а мне и всем нам он Ага — начальник. А ты его кунак, друг навек, и мы должны тебя беречь, как его
брата.
При воспоминании
о брате ей стало еще обиднее, еще более жаль себя. Она написала Тарасу длинное ликующее письмо, в котором говорила
о своей любви к нему,
о своих надеждах на него, умоляя
брата скорее приехать повидаться с отцом, она рисовала ему планы совместной жизни, уверяла Тараса, что отец — умница и может все понять,
рассказывала об его одиночестве, восхищалась его жизнеспособностью и жаловалась на его отношение к ней.
Она особенно любила говорить
о своем
брате Тарасе, которого она никогда не видала, но
о котором
рассказывала что-то такое, что делало его похожим на храбрых и благородных разбойников тетушки Анфисы.
— Н-да, я,
брат, кое-что видел… — заговорил он, встряхивая головой. — И знаю я, пожалуй, больше, чем мне следует знать, а знать больше, чем нужно, так же вредно для человека, как и не знать того, что необходимо.
Рассказать тебе, как я жил? Попробую. Никогда никому не
рассказывал о себе… потому что ни в ком не возбуждал интереса… Преобидно жить на свете, не возбуждая в людях интереса к себе!..
Когда Евсей служил в полиции, там
рассказывали о шпионах как
о людях, которые всё знают, всё держат в своих руках, всюду имеют друзей и помощников; они могли бы сразу поймать всех опасных людей, но не делают этого, потому что не хотят лишить себя службы на будущее время. Вступая в охрану, каждый из них даёт клятву никого не жалеть, ни мать, ни отца, ни
брата, и ни слова не говорить друг другу
о тайном деле, которому они поклялись служить всю жизнь.
— Что ж, значит, это акт добровольный. Знаешь, Тит… Если жизнь человеку стала неприятна, он всегда вправе избавиться от этой неприятности. Кто-то, кажется, Тацит,
рассказывает о древних скифах, живших, если не вру, у какого-то гиперборейского моря. Так вот,
брат, когда эти гипербореи достигали преклонного возраста и уже не могли быть полезны обществу, — они просто входили в океан и умирали. Попросту сказать, топились. Это рационально… Когда я состарюсь и увижу, что беру у жизни больше, чем даю… то и я…
— Эх! да говорить-то не хочется. Устал я говорить,
брат… Ну, однако, так и быть. Потолкавшись еще по разным местам… Кстати, я бы мог
рассказать тебе, как я попал было в секретари к благонамеренному сановному лицу и что из этого вышло; но это завело бы нас слишком далеко… Потолкавшись по разным местам, я решился сделаться наконец… не смейся, пожалуйста… деловым человеком, практическим. Случай такой вышел: я сошелся с одним… ты, может быть, слыхал
о нем… с одним Курбеевым… нет?
И медленно, нерешительно, точно нащупывая тропу в темноте, он стал
рассказывать Алексею
о ссоре с Ильёй; долго говорить не пришлось;
брат облегчённо и громко сказал...
С Алексеем Пётр жил мирно, хотя видел, что бойкий
брат взял на себя наиболее лёгкую часть дела: он ездил на нижегородскую ярмарку, раза два в год бывал в Москве и, возвращаясь оттуда, шумно
рассказывал сказки
о том, как преуспевают столичные промышленники.
И, как будто топором вырубая просвет во тьме, Тихон в немногих словах
рассказал хозяину
о несчастии его
брата. Пётр понимал, что дворник говорит правду, он сам давно уже смутно замечал её во взглядах синих глаз
брата, в его услугах Наталье, в мелких, но непрерывных заботах
о ней.
И давно уже Ольга ничего не
рассказывала про Илью, а новый Пётр Артамонов, обиженный человек, всё чаще вспоминал
о старшем сыне. Наверное Илья уже получил достойное возмездие за свою строптивость, об этом говорило изменившееся отношение к нему в доме Алексея. Как-то вечером, придя к
брату и раздеваясь в передней, Артамонов старший слышал, что Миром, возвратившийся из Москвы, говорит...
Именно так он и сказал: отдохни. Это слово, глупое и дерзкое, вместе с напоминанием
о брате, притаившемся где-то за болотами, в бедном лесном монастыре, вызывало у Пётра тревожное подозрение: кроме того, что Тихон
рассказал о Никите, вынув его из петли, он, должно быть, знает ещё что-то постыдное, он как будто ждёт новых несчастий, мерцающие его глаза внушают...
Яков не мог представить, что будет, если
рассказать о Носкове Мирону; но, разумеется,
брат начнёт подробно допрашивать его, как судья, в чём-то обвинит и, наверное, так или иначе, высмеет. Если Носков шпион — это, вероятно, известно Мирону. И, наконец, всё-таки не совсем ясно — кто ошибся: Носков или он, Яков? Носков сказал...
Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо и весь чиновный народ наелся и отобедал, кто как мог, сообразно с получаемым жалованьем и собственной прихотью, — когда всё уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже, чем нужно, неугомонный человек, — когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время: кто побойчее, несется в театр; кто на улицу, определяя его на рассматриванье кое-каких шляпенок; кто на вечер — истратить его в комплиментах какой-нибудь смазливой девушке, звезде небольшого чиновного круга; кто, и это случается чаще всего, идет просто к своему
брату в четвертый или третий этаж, в две небольшие комнаты с передней или кухней и кое-какими модными претензиями, лампой или иной вещицей, стоившей многих пожертвований, отказов от обедов, гуляний, — словом, даже в то время, когда все чиновники рассеиваются по маленьким квартиркам своих приятелей поиграть в штурмовой вист, прихлебывая чай из стаканов с копеечными сухарями, затягиваясь дымом из длинных чубуков,
рассказывая во время сдачи какую-нибудь сплетню, занесшуюся из высшего общества, от которого никогда и ни в каком состоянии не может отказаться русский человек, или даже, когда не
о чем говорить, пересказывая вечный анекдот
о коменданте, которому пришли сказать, что подрублен хвост у лошади Фальконетова монумента, — словом, даже тогда, когда всё стремится развлечься, — Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению.
Так, говоря
о Владимире, автор «Записок»
рассказывает всю историю ссоры его с
братьями так искусно, что все три князя остаются совершенно правыми, а вина вся падает на Свенельда и Блуда (в «Записках» — Блюд), которые и не остаются без наказания.
Павел только через неделю, и то опять слегка,
рассказал сестре
о встрече с своею московскою красавицей; но Лизавета Васильевна догадалась, что
брат ее влюблен не на шутку, и очень этому обрадовалась; в голове ее, в силу известного закона, что все сестры очень любят женить своих
братьев, тотчас образовалась мысль
о женитьбе Павла на Кураевой; она сказала ему
о том, и герой мой, хотя видел в этом странность и несбыточность, но не отказывался.
Она
рассказала брату, как губернский лев с первого ее появления в обществе начал за ней ухаживать, как она сначала привыкла его видеть, потом стала находить удовольствие его слушать и потом начала
о нем беспрестанно думать: одним словом, влюбилась, и влюбилась до такой степени, что в обществе и дома начала замечать только его одного; все другие мужчины казались ей совершенно ничтожными, тогда как он владел всеми достоинствами: и умом, и красотою, и образованием, а главное, он был очень несчастлив; он очень много страдал прежде, а теперь живет на свете с растерзанным сердцем, не зная, для кого и для чего.
В думах
о ней его застала сестра. Она явилась шумной и оживлённой, — такой он ещё не видал её. Приказав Маше подогреть самовар, она уселась против
брата и начала ему
рассказывать о Бенковских.
Вот уж который день,
брат Христиан,
Мы сходимся с тех пор, как ты помолвлен
Со Ксенией, и каждый раз тебя,
Мне кажется, мы оба больше любим,
Могли б тебя мы слушать без конца,
Но ты досель
о родине нам только
Рассказывал своей…