Неточные совпадения
На сцене певица, блестя обнаженными плечами и бриллиантами, нагибаясь и улыбаясь, собирала с помощью тенора, державшего ее за руку, неловко перелетавшие через рампу букеты и подходила к господину с рядом по середине блестевших помадой волос, тянувшемуся длинными руками через рампу с какою-то вещью, — и вся
публика в партере, как и в ложах, суетилась, тянулась вперед,
кричала и хлопала.
Виртуоз подхватывает ее и начинает ее вертеть и пред нею представлять, все кругом хохочут и — люблю в такие мгновения вашу
публику, хотя бы даже и канканную, хохочут и
кричат: «И дело, так и надо!
Кончился спектакль триумфом Алины,
публика неистово
кричала и выла...
— Отлично! —
закричал он, трижды хлопнув ладонями. — Превосходно, но — не так! Это говорил не итальянец, а — мордвин. Это — размышление, а не страсть, покаяние, а не любовь! Любовь требует жеста. Где у тебя жест? У тебя лицо не живет! У тебя вся душа только в глазах, этого мало! Не вся
публика смотрит на сцену в бинокль…
— Бр-раво-о! —
кричала публика, заглушая звонкий, развеселый голосок.
Сотни рук встретили ее аплодисментами, криками; стройная, гибкая, в коротенькой до колен юбке, она тоже что-то
кричала, смеялась, подмигивала в боковую ложу, солдат шаркал ногами, кланялся, посылал кому-то воздушные поцелуи, — пронзительно взвизгнув, женщина схватила его, и они, в профиль к
публике, делая на сцене дугу, начали отчаянно плясать матчиш.
Говорили все сразу и так, как будто боялись внезапно онеметь. Пред Кутузовым
публика теснилась, точно в зоологическом саду пред зверем, которого хочется раздразнить. Писатель, рассердясь,
кричал...
Плясать кончили,
публика неистово
кричала, аплодировала, китаец, взяв русалку под руку, вел ее в буфет, где тоже орали, как на базаре, китаец заглядывал в лицо Варвары, шептал ей что-то, лицо его нелепо расширялось, таяло, улыбался он так, что уши передвинулись к затылку. Самгин отошел в угол, сел там и, сняв маску, спрятал ее в карман.
— Приезжает ко мне старушка в состоянии самой трогательной и острой горести: во-первых, настает Рождество; во-вторых, из дому пишут, что дом на сих же днях поступает в продажу; и в-третьих, она встретила своего должника под руку с дамой и погналась за ними, и даже схватила его за рукав, и взывала к содействию
публики,
крича со слезами: «Боже мой, он мне должен!» Но это повело только к тому, что ее от должника с его дамою отвлекли, а привлекли к ответственности за нарушение тишины и порядка в людном месте.
«Веселей, Марья, —
кричала она, — не то палкой!» Медведи наконец повалились на пол как-то совсем уж неприлично, при громком хохоте набравшейся не в прорез всякой
публики баб и мужиков.
Впечатление от высшего благородства его речи было-таки испорчено, и Фетюкович, провожая его глазами, как бы говорил, указывая
публике: «вот, дескать, каковы ваши благородные обвинители!» Помню, не прошло и тут без эпизода со стороны Мити: взбешенный тоном, с каким Ракитин выразился о Грушеньке, он вдруг
закричал со своего места: «Бернар!» Когда же председатель, по окончании всего опроса Ракитина, обратился к подсудимому: не желает ли он чего заметить со своей стороны, то Митя зычно
крикнул...
— Пиль! —
крикнул Коля, и кусок в один миг перелетел с носу в рот Перезвона.
Публика, разумеется, выразила восторженное удивление.
В дом Шереметева клуб переехал после пожара, который случился в доме Спиридонова поздней ночью, когда уж
публика из нижних зал разошлась и только вверху, в тайной комнате, играли в «железку» человек десять крупных игроков. Сюда не доносился шум из нижнего этажа, не слышно было пожарного рожка сквозь глухие ставни. Прислуга клуба с первым появлением дыма ушла из дому. К верхним игрокам вбежал мальчуган-карточник и за ним лакей, оба с испуганными лицами, приотворили дверь,
крикнули: «Пожар!» — и скрылись.
С той поры он возненавидел Балашова и все мечтал объехать его во что бы то ни стало. Шли сезоны, а он все приходил в хвосте или совсем последним. Каждый раз брал билет на себя в тотализаторе — и это иногда был единственный билет на его лошадь.
Публика при выезде его на старт смеялась, а во время бега, намекая на профессию хозяина,
кричала...
Бубнов струсил еще больше. Чтобы он не убежал, доктор запер все двери в комнате и опять стал у окна, — из окна-то он его уже не выпустит. А там, на улице, сбежались какие-то странные люди и
кричали ему, чтоб он уходил, то есть Бубнов. Это уже было совсем смешно. Глупцы они, только теперь увидели его! Доктор стоял у окна и раскланивался с
публикой, прижимая руку к сердцу, как оперный певец.
— Хочу! — решительно
крикнул Лебедев и невольно оглянулся на
публику, которая начала опять надвигаться.
— Довольно! —
закричал он вдруг на всю
публику.
Вскоре официанты губернатора начали накрывать на сцене довольно парадный ужин. Из числа
публики остались и вздумали войти на сцену прокурор и упрямый судья. Увидав последнего, губернатор сейчас же окрысился и с мгновенно освирепевшим взором
закричал на него...
Сизов громко крякнул, завозился. И вся
публика, поддаваясь все выше восходившей волне возбуждения, гудела странно и глухо. Плакала какая-то женщина, кто-то удушливо кашлял. Жандармы рассматривали подсудимых с тупым удивлением,
публику — со злобой. Судьи качались, старик тонко
кричал...
«Доктора! доктора! О, какой ужас! —
закричала публика. — Скорее доктора!» Но доктор уже был не нужен. Великая актриса умерла…
Так что один чересчур наэлектризованный зритель
крикнул появившемуся в дверях Менелаю: «Да уйди ты, постылый человек, вон!» Аннинька поняла, что
публика простила ее.
Во всяком случае палач перед началом наказания чувствует себя в возбужденном состоянии духа, чувствует силу свою, сознает себя властелином; он в эту минуту актер; на него дивится и ужасается
публика, и уж, конечно, не без наслаждения
кричит он своей жертве перед первым ударом: «Поддержись, ожгу!» — обычные и роковые слова в этом случае.
Он появился в большом нагольном овчинном тулупе, с поднятым и обвязанным ковровым платком воротником, скрывавшим его волосы и большую часть лица до самых глаз, но я, однако, его, разумеется, немедленно узнал, а дальше и мудрено было бы кому-нибудь его не узнать, потому что, когда привозный комедиантом великан и силач вышел в голотелесном трике и, взяв в обе руки по пяти пудов, мало колеблясь, обнес сию тяжесть пред скамьями, где сидела
публика, то Ахилла, забывшись,
закричал своим голосом: „Но что же тут во всем этом дивного!“ Затем, когда великан нахально вызывал бороться с ним и никого на сие состязание охотников не выискивалось, то Ахилла, утупя лицо в оный, обвязанный вокруг его головы, ковровый платок, вышел и схватился.
Надо было посмотреть, что делалось тогда с Фалалеем: он плясал до забвенья самого себя, до истощения последних сил, поощряемый криками и смехом
публики; он взвизгивал,
кричал, хохотал, хлопал в ладоши; он плясал, как будто увлекаемый постороннею, непостижимою силою, с которой не мог совладать, и упрямо силился догнать все более и более учащаемый темп удалого мотива, выбивая по земле каблуками.
Публика дурачилась, приплясывая, хохоча и
крича.
Публика загудела. Это была не обычная корзина аэростата, какие я видел на картинках, а низенькая, круглая, аршина полтора в диаметре и аршин вверх, плетушка из досок от бочек и веревок. Сесть не на что, загородка по колено. Берг дал знак,
крикнул «пускай», и не успел я опомниться, как шар рванулся сначала в сторону, потом вверх, потом вбок, брошенный ветром, причем низком корзины чуть-чуть не ударился в трубу дома — и закрутился… Москва тоже крутилась и проваливалась подо мной.
Но сам не успевает пробраться к лестнице и, вижу, проваливается. Я вижу его каску наравне с полураскрытой крышей… Невдалеке от него вырывается пламя… Он отчаянно
кричит… Еще громче
кричит в ужасе
публика внизу… Старик держится за железную решетку, которой обнесена крыша, сквозь дым сверкает его каска и кисти рук на решетке… Он висит над пылающим чердаком… Я с другой стороны крыши, по желобу, по ту сторону решетки ползу к нему,
крича вниз народу.
Публика аплодировала и
кричала bis.
Ну вот, прочла, вышла, раскланиваюсь и показываю руками, что устала, не могу больше.
Публика поняла и не требует. Вдруг я слышу, кто-то с галерки, сдерживая голос, убедительно басит: «Реквием»! Я взглянула наверх, а там молодежь хлопает и
кричит, и опять басовый полушепот покрывает голоса: «Реквием»! Потом еще три-четыре голоса: «Реквием»!
Публика, подняв воротники шуб, смотрела на полураздетых актеров, на пляшущих в одних рубашонках детей и
кричала после каждого акта «бис».
В
публике слышался глухой шум и аплодисменты. Обиралов подошел к занавесу, посмотрел в дырочку на
публику, пощелкал ногтем большого пальца по полотну занавеса и
крикнул: «Играйте!»
Посмотришь кругом —
публика ведет себя не только благонравно, но даже тоскливо, а между тем так и кажется, что вот-вот кто-нибудь
закричит"караул", или пролетит мимо развязный кавалер и выдернет из-под тебя стул, или, наконец, просто налетит бряцающий ташкентец и предложит вопрос:"А позвольте, милостивый государь, узнать, на каком основании вы осмеливаетесь обладать столь наводящей уныние физиономией?"А там сейчас протокол, а назавтра заседание у мирового судьи, а там апелляция в съезд мировых судей, жалоба в кассационный департамент, опять суд, опять жалоба, — и пошла писать.
Кроме того, сама
публика держит их в границах, как лошадь на узде; если он в сторону закинется, так ему сейчас
закричат: «К делу!»; а мы обыкновенно пребываем в дустом пространстве — неси высокопарную чепуху о чем хочешь: о финансовом расстройстве, об актере, об общине, о православии; а тут еще барынь разных насажают в слушательницы…
— Га! —
крикнул он, стараясь перекричать рев. — Почтеннейшая
публика! Я сейчас только с вокзала! У меня издохла бабушка и оставила мне наследство! В чемодане что-то очень тяжелое — очевидно, золото… Га-а! И вдруг здесь миллион! Сейчас мы откроем и посмотрим…
— Sind sie rasend? [Вы что, с ума сошли? (нем.)] —
крикнул он, махнув своей палкой и, кажется, немного начиная трусить. Его, может быть, смущал мой костюм. Я был очень прилично, даже щегольски одет, как человек, вполне принадлежащий к самой порядочной
публике.
Публика разделилась на две партии: одна хлопала и
кричала браво и форо, а другая, более многочисленная, шикала, кашляла, топала ногами и стучала палками.
Зато через неделю
публика смягчилась и принуждена была хлопать,
кричать браво и форо куплетам Писарева и вызывать его за новый водевиль «Тридцать тысяч человек, или Находка хуже потери».
Гости, против моего ожидания, остались на Половинке до самого вечера и совсем испортили нам целый день; все страшно пили,
кричали, старик немец барабанил вальсы, Муфель был красен, как вареный рак, и вздумал угостить почтенную
публику целым представлением.
В развале вечера гости краснели, хрипели и становились мокрыми. Табачный дым резал глаза. Надо было
кричать и нагибаться через стол, чтобы расслышать друг друга в общем гаме. И только неутомимая скрипка Сашки, сидевшего на своем возвышении, торжествовала над духотой, над жарой, над запахом табака, газа, пива и над оранием бесцеремонной
публики.
— Если вы любите искусство, — сказал он, обращаясь к княгине, — то я могу вам сказать весьма приятную новость, картина Брюлова: «Последний день Помпеи» едет в Петербург. Про нее
кричала вся Италия, французы ее разбранили. Теперь любопытно знать, куда склонится русская
публика, на сторону истинного вкуса или на сторону моды.
Песня уже замерла, а
публика все еще не могла очнуться, пока Тарас Ермилыч не
крикнул...
Сознание, что он — власть, мешало ему покойно сидеть на месте, и он искал случая, чтобы позвонить, строго взглянуть на
публику,
крикнуть…
Я, разумеется, играл это явление совсем не так, как читал Дмитревскому;
публике оно очень понравилось, долго хлопали и
кричали „браво“.
Невзирая на всю эту ужасную обстановку, было несколько выражений, сказанных Феклушею с таким чувством, что они произвели впечатление на
публику, а слова Софонисбы: «Прости в последний раз!», говоря которые, она бросилась в объятия Массиниссы, второго своего супруга, — были проникнуты такою силою внутреннего чувства, такою выразительностью одушевленной мимики, что зрители увлеклись; взрыв громкого рукоплескания потряс театр, и многие
закричали «браво»; но это не поправило дела: трагедия надоела до смерти зрителям, и когда, по окончании пиесы, мы с Алехиным и несколькими приятелями Плавильщикова вздумали вызывать дебютантку, — общее шиканье и смех заглушили наши вызовы.
«
Публика волнуется и начинает расходиться, — говорили вокруг нее, — идите и покажитесь
публике!..» Она послушно сложила губы в привычную улыбку, улыбку «грациозной наездницы», но, сделав два шага,
закричала и зашаталась от невыносимого страдания.
Пустейший из пустозвонов, г. Надимов, смело
кричал со сцены Александрийского театра: «
Крикнем на всю Русь, что пришла пора вырвать зло с корнями!» — и
публика приходила в неистовый восторг и рукоплескала г. Надимову, как будто бы он в самом деле принялся вырывать зло м корнями…
— Довольно! —
крикнул кто-то из глубины
публики.
Слон вдруг отказался слушаться своего хозяина. Он осторожно опустился на все четыре ноги, не задев Лоренциты, она же спокойно лежала между его ногами. Обозленный Энрико стал изо всей силы бить слона по хоботу и свистать, стараясь вторично поднять его на задние ноги. Слон не повиновался. «Довольно, довольно!»
кричала взволнованная
публика.
Публика захлопала и
закричала «браво!». Профессор же, очевидно, приведенный в недоумение столь самовольным и неожиданным заявлением, в котором заключалась такая странная логика, снова взошел на кафедру и в свою очередь обратился к
публике с вопросом: желает ли она продолжения его лекций, так как между ссылкой и публичными лекциями нет никакой достаточно законной и разумной причины, которая оправдывала бы столь самовольное и насильственное прекращение чтений?
Поклонники заранее уже готовили своему идолу блистательную овацию, а
публика нейтральная вообще интересовалась увидеть воочию того, о ком столько
кричали и писали, кого так страстно превозносили и так страстно порицали и в обществе, и в литературе, и кого наконец в журнальном мире столь много боялись либо из раболепия пред авторитетом, либо из трусости пред его бесцеремонно-резким словом в полемике.