Неточные совпадения
Недурной наружности, в партикулярном платье,
ходит этак по комнате, и в лице этакое рассуждение… физиономия… поступки, и здесь (вертит рукою около лба)
много,
много всего.
Хлестаков. Отчего же нет? Я видел сам,
проходя мимо кухни, там
много готовилось. И в столовой сегодня поутру двое каких-то коротеньких человека ели семгу и еще
много кой-чего.
Людишки словно осунулись и
ходили с понурыми головами; одни горшечники радовались вёдру, но и те раскаялись, как скоро убедились, что горшков
много, а варева нет.
Разговаривая и здороваясь со встречавшимися знакомыми, Левин с князем
прошел все комнаты: большую, где стояли уже столы и играли в небольшую игру привычные партнеры; диванную, где играли в шахматы и сидел Сергей Иванович, разговаривая с кем-то; бильярдную, где на изгибе комнаты у дивана составилась веселая партия с шампанским, в которой участвовал Гагин; заглянули и в инфернальную, где у одного стола, за который уже сел Яшвин, толпилось
много державших.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было
ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и
многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Прошло с тех пор
много времени: я проникла во все тайны души твоей… и убедилась, что то была надежда напрасная.
И
много других подобных дум
проходило в уме моем; я их не удерживал, потому что не люблю останавливаться на какой-нибудь отвлеченной мысли.
Так бывает на лицах чиновников во время осмотра приехавшим начальником вверенных управлению их мест: после того как уже первый страх
прошел, они увидели, что
многое ему нравится, и он сам изволил наконец пошутить, то есть произнести с приятною усмешкой несколько слов.
Самая полнота и средние лета Чичикова
много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма
многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа,
пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Это займет, впрочем, не
много времени и места, потому что не
много нужно прибавить к тому, что уже читатель знает, то есть что Петрушка
ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел, по обычаю людей своего звания, крупный нос и губы.
Дело
ходило по судам и поступило наконец в палату, где было сначала наедине рассуждено в таком смысле: так как неизвестно, кто из крестьян именно участвовал, а всех их
много, Дробяжкин же человек мертвый, стало быть, ему немного в том проку, если бы даже он и выиграл дело, а мужики были еще живы, стало быть, для них весьма важно решение в их пользу; то вследствие того решено было так: что заседатель Дробяжкин был сам причиною, оказывая несправедливые притеснения мужикам Вшивой-спеси и Задирайлова-тож, а умер-де он, возвращаясь в санях, от апоплексического удара.
Подать что-нибудь может всякий, и для этого не стоит заводить особого сословья; что будто русский человек по тех пор только хорош, и расторопен, и красив, и развязен, и
много работает, покуда он
ходит в рубашке и зипуне, но что, как только заберется в немецкий сертук — станет и неуклюж, и некрасив, и нерасторопен, и лентяй.
Отъезда день давно просрочен,
Проходит и последний срок.
Осмотрен, вновь обит, упрочен
Забвенью брошенный возок.
Обоз обычный, три кибитки
Везут домашние пожитки,
Кастрюльки, стулья, сундуки,
Варенье в банках, тюфяки,
Перины, клетки с петухами,
Горшки, тазы et cetera,
Ну,
много всякого добра.
И вот в избе между слугами
Поднялся шум, прощальный плач:
Ведут на двор осьмнадцать кляч...
А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нем пыл души бы охладел.
Во
многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стеганый халат;
Узнал бы жизнь на самом деле,
Подагру б в сорок лет имел,
Пил, ел, скучал, толстел, хирел.
И наконец в своей постеле
Скончался б посреди детей,
Плаксивых баб и лекарей.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они
прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я
много подмешал.
Все были хожалые, езжалые:
ходили по анатольским берегам, по крымским солончакам и степям, по всем речкам большим и малым, которые впадали в Днепр, по всем заходам [Заход — залив.] и днепровским островам; бывали в молдавской, волошской, в турецкой земле; изъездили всё Черное море двухрульными козацкими челнами; нападали в пятьдесят челнов в ряд на богатейшие и превысокие корабли, перетопили немало турецких галер и много-много выстреляли пороху на своем веку.
Но
много пройдет через город всякого войска, и вечно не будет между ними одного, милейшего всех.
Долго еще оставшиеся товарищи махали им издали руками, хотя не было ничего видно. А когда
сошли и воротились по своим местам, когда увидели при высветивших ясно звездах, что половины телег уже не было на месте, что
многих,
многих нет, невесело стало у всякого на сердце, и все задумались против воли, утупивши в землю гульливые свои головы.
— Жалостно и обидно смотреть. Я видела по его лицу, что он груб и сердит. Я с радостью убежала бы, но, честное слово, сил не было от стыда. И он стал говорить: «Мне, милая, это больше невыгодно. Теперь в моде заграничный товар, все лавки полны им, а эти изделия не берут». Так он сказал. Он говорил еще
много чего, но я все перепутала и забыла. Должно быть, он сжалился надо мною, так как посоветовал
сходить в «Детский базар» и «Аладдинову лампу».
А сама-то весь-то день сегодня моет, чистит, чинит, корыто сама, с своею слабенькою-то силой, в комнату втащила, запыхалась, так и упала на постель; а то мы в ряды еще с ней утром
ходили, башмачки Полечке и Лене купить, потому у них все развалились, только у нас денег-то и недостало по расчету, очень
много недостало, а она такие миленькие ботиночки выбрала, потому у ней вкус есть, вы не знаете…
Разумихин, разумеется, был смешон с своею внезапною, спьяну загоревшеюся страстью к Авдотье Романовне; но, посмотрев на Авдотью Романовну, особенно теперь, когда она
ходила, скрестив руки, по комнате, грустная и задумчивая, может быть,
многие извинили бы его, не говоря уже об эксцентрическом его состоянии.
Да вот еще: я убежден, что в Петербурге
много народу,
ходя, говорят сами с собой.
— То-то и есть, что никто не видал, — отвечал Разумихин с досадой, — то-то и скверно; даже Кох с Пестряковым их не заметили, когда наверх
проходили, хотя их свидетельство и не очень
много бы теперь значило. «Видели, говорят, что квартира отпертая, что в ней, должно быть, работали, но,
проходя, внимания не обратили и не помним точно, были ли там в ту минуту работники, или нет».
— Не помню хорошо; видишь, сестра, я окончательно хотел решиться и
много раз
ходил близ Невы; это я помню. Я хотел там и покончить, но… я не решился… — прошептал он, опять недоверчиво взглядывая на Дуню.
Проходя канцелярию, Раскольников заметил, что
многие на него пристально посмотрели. В прихожей, в толпе, он успел разглядеть обоих дворников из того дома, которых он подзывал тогда ночью к квартальному. Они стояли и чего-то ждали. Но только что он вышел на лестницу, вдруг услышал за собой опять голос Порфирия Петровича. Обернувшись, он увидел, что тот догонял его, весь запыхавшись.
Ему уже
много раз случалось
проходить, например, домой и совершенно не помнить дороги, по которой он шел, и он уже привык так
ходить.
Нет, Дунечка, все вижу и знаю, о чем ты со мной
много — то говорить собираешься; знаю и то, о чем ты всю ночь продумала,
ходя по комнате, и о чем молилась перед Казанскою божией матерью, которая у мамаши в спальне стоит.
Я, по своей немощи, далеко не
ходила; а слыхать —
много слыхала.
Как счастье
многие находят
Лишь тем, что хорошо на задних лапках
ходят!
Передовой солдат
прошел мимо Дьякона, не обращая внимания на его хриплые крики, даже как будто и не заметив его; так же равнодушно
прошли и еще
многие, — мучительно медленно шли они.
Один из них был важный: седовласый, вихрастый, с отвисшими щеками и все презирающим взглядом строго выпученных мутноватых глаз человека, утомленного славой. Он великолепно носил бархатную визитку, мягкие замшевые ботинки; под его подбородком бульдога завязан пышным бантом голубой галстух; страдая подагрой, он
ходил так осторожно, как будто и землю презирал. Пил и ел он
много, говорил мало, и, чье бы имя ни называли при нем, он, отмахиваясь тяжелой, синеватой кистью руки, возглашал барским, рокочущим басом...
Теперь, когда Клим большую часть дня проводил вне дома,
многое ускользало от его глаз, привыкших наблюдать, но все же он видел, что в доме становится все беспокойнее, все люди стали иначе
ходить и даже двери хлопают сильнее.
«Как неловко и брезгливо сказала мать: до этого», — подумал он, выходя на двор и рассматривая флигель; показалось, что флигель отяжелел, стал ниже, крыша старчески свисла к земле. Стены его излучали тепло, точно нагретый утюг. Клим
прошел в сад, где все было празднично и пышно, щебетали птицы, на клумбах хвастливо пестрели цветы. А солнца так
много, как будто именно этот сад был любимым его садом на земле.
Он не забыл о том чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но помнил это как сновидение. Не
много дней
прошло с того момента, но он уже не один раз спрашивал себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе чувства, которым он так возгордился несколько дней тому назад.
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще
многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной рукою, с вилкой в ней, он писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту
ходят, лень им золото поднять…
— Вы — что? С ума
сошли? Прошу прекратить эти… шуточки. Тебе, Женя, вредно сердиться, вина пьешь ты
много. Да и куришь.
Прошло пять лет.
Многое переменилось и на Выборгской стороне: пустая улица, ведущая к дому Пшеницыной, обстроилась дачами, между которыми возвышалось длинное, каменное, казенное здание, мешавшее солнечным лучам весело бить в стекла мирного приюта лени и спокойствия.
Илья Ильич кушал аппетитно и
много, как в Обломовке,
ходил и работал лениво и мало, тоже как в Обломовке. Он, несмотря на нарастающие лета, беспечно пил вино, смородиновую водку и еще беспечнее и подолгу спал после обеда.
— Я как будто получше, посвежее, нежели как был в городе, — сказал он, — глаза у меня не тусклые… Вот ячмень показался было, да и пропал… Должно быть, от здешнего воздуха;
много хожу, вина не пью совсем, не лежу… Не надо и в Египет ехать.
Год
прошел со времени болезни Ильи Ильича.
Много перемен принес этот год в разных местах мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло другое; там мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась новая…
«Я посягал на поцелуй, — с ужасом думал он, — а ведь это уголовное преступление в кодексе нравственности, и не первое, не маловажное! Еще до него есть
много степеней: пожатие руки, признание, письмо… Это мы всё
прошли. Однако ж, — думал он дальше, выпрямляя голову, — мои намерения честны, я…»
— Ты опять «другие»? Смотри! — сказал он, погрозив пальцем. — Другие в двух,
много в трех комнатах живут: и столовая и гостиная — все тут; а иные и спят тут же; дети рядом; одна девка на весь дом служит. Сама барыня на рынок
ходит! А Ольга Сергеевна пойдет на рынок?
Но все эти заботы не выходили пока из магического круга любви; деятельность его была отрицательная: он не спит, читает, иногда подумывает писать и план,
много ходит,
много ездит. Дальнейшее же направление, самая мысль жизни, дело — остается еще в намерениях.
— Теперь трудно передать, — кашлянув в пальцы и проворно спрятав их в рукав, отозвался Иван Матвеевич, — если б в конце лета пожаловали, тогда
много ходили смотреть.
И
много говорила Анисья, так что Илья Ильич замахал рукой. Захар попробовал было на другой день попроситься в старый дом, в Гороховую, в гости
сходить, так Обломов таких гостей задал ему, что он насилу ноги унес.
Он
прошел мимо
многих, покривившихся набок, домишек, вышел из города и пошел между двумя плетнями, за которыми с обеих сторон расстилались огороды, посматривая на шалаши огородников, на распяленный кое-где старый, дырявый кафтан или на вздетую на палку шапку — пугать воробьев.
Но Райский в сенат не поступил, в академии с бюстов не рисовал, между тем
много читал,
много писал стихов и прозы, танцевал, ездил в свет,
ходил в театр и к «Армидам» и в это время сочинил три вальса и нарисовал несколько женских портретов. Потом, после бешеной Масленицы, вдруг очнулся, вспомнил о своей артистической карьере и бросился в академию: там ученики молча, углубленно рисовали с бюста, в другой студии писали с торса…
Много комнат
прошли Райский и Аянов, прежде нежели добрались до жилья, то есть до комнат, где сидели обе старухи и Софья Николаевна.
Она принимала гостей,
ходила между ними, потчевала, но Райский видел, что она, после визита к Вере, была уже не в себе. Она почти не владела собой, отказывалась от
многих блюд, не обернулась, когда Петрушка уронил и разбил тарелки; останавливалась среди разговора на полуслове, пораженная задумчивостью.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать,
ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин
многих моих неосторожностей, наделанных в году,
многих мерзостей,
многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.