Неточные совпадения
…Неожиданное усекновение головы майора Прыща не оказало почти никакого влияния на благополучие обывателей. Некоторое время, за оскудением градоначальников, городом управляли квартальные; но так как либерализм еще
продолжал давать тон
жизни, то и они не бросались на жителей, но учтиво прогуливались по базару и умильно рассматривали, который кусок пожирнее. Но даже и эти скромные походы не всегда сопровождались для них удачею, потому что обыватели настолько осмелились, что охотно дарили только требухой.
Но он не сделал ни того, ни другого, а
продолжал жить, мыслить и чувствовать и даже в это самое время женился и испытал много радостей и был счастлив, когда не думал о значении своей
жизни.
Портрет Анны, одно и то же и писанное с натуры им и Михайловым, должно бы было показать Вронскому разницу, которая была между ним и Михайловым; но он не видал ее. Он только после Михайлова перестал писать свой портрет Анны, решив, что это теперь было излишне. Картину же свою из средневековой
жизни он
продолжал. И он сам, и Голенищев, и в особенности Анна находили, что она была очень хороша, потому что была гораздо более похожа на знаменитые картины, чем картина Михайлова.
— Вы вступаете в пору
жизни, —
продолжал священник, — когда надо избрать путь и держаться его. Молитесь Богу, чтоб он по своей благости помог вам и помиловал, — заключил он. «Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия, да простит ти чадо»… И, окончив разрешительную молитву, священник благословил и отпустил его.
Пускай муж опозорит и выгонит ее, пускай Вронский охладеет к ней и
продолжает вести свою независимую
жизнь (она опять с желчью и упреком подумала о нем), она не может оставить сына.
Только один больной не выражал этого чувства, а, напротив, сердился за то, что не привезли доктора, и
продолжал принимать лекарство и говорил о
жизни.
«Все живут, все наслаждаются
жизнью, —
продолжала думать Дарья Александровна, миновав баб, выехав в гору и опять на рыси приятно покачиваясь на мягких рессорах старой коляски, — а я, как из тюрьмы выпущенная из мира, убивающего меня заботами, только теперь опомнилась на мгновение.
«Разве не то же самое делаем мы, делал я, разумом отыскивая значение сил природы и смысл
жизни человека?»
продолжал он думать.
— Да, но без шуток, —
продолжал Облонский. — Ты пойми, что женщина, милое, кроткое, любящее существо, бедная, одинокая и всем пожертвовала. Теперь, когда уже дело сделано, — ты пойми, — неужели бросить ее? Положим: расстаться, чтобы не разрушить семейную
жизнь; но неужели не пожалеть ее, не устроить, не смягчить?
Вся
жизнь ее, все желания, надежды были сосредоточены на одном этом непонятном еще для нее человеке, с которым связывало ее какое-то еще более непонятное, чем сам человек, то сближающее, то отталкивающее чувство, а вместе с тем она
продолжала жить в условиях прежней
жизни.
И Вронскому и Анне московская
жизнь в жару и пыли, когда солнце светило уже не по-весеннему, а по-летнему, и все деревья на бульварах уже давно были в листьях, и листья уже были покрыты пылью, была невыносима; но они, не переезжая в Воздвиженское, как это давно было решено,
продолжали жить в опостылевшей им обоим Москве, потому что в последнее время согласия не было между ними.
Всё, что постигнет ее и сына, к которому точно так же как и к ней, переменились его чувства, перестало занимать его. Одно, что занимало его теперь, это был вопрос о том, как наилучшим, наиприличнейшим, удобнейшим для себя и потому справедливейшим образом отряхнуться от той грязи, которою она зaбрызгала его в своем падении, и
продолжать итти по своему пути деятельной, честной и полезной
жизни.
— Ведь он уж стар был, — сказал он и переменил разговор. — Да, вот поживу у тебя месяц, два, а потом в Москву. Ты знаешь, мне Мягков обещал место, и я поступаю на службу. Теперь я устрою свою
жизнь совсем иначе, —
продолжал он. — Ты знаешь, я удалил эту женщину.
— Благородный молодой человек! — сказал он, с слезами на глазах. — Я все слышал. Экой мерзавец! неблагодарный!.. Принимай их после этого в порядочный дом! Слава Богу, у меня нет дочерей! Но вас наградит та, для которой вы рискуете
жизнью. Будьте уверены в моей скромности до поры до времени, —
продолжал он. — Я сам был молод и служил в военной службе: знаю, что в эти дела не должно вмешиваться. Прощайте.
— Прошу вас, —
продолжал я тем же тоном, — прошу вас сейчас же отказаться от ваших слов; вы очень хорошо знаете, что это выдумка. Я не думаю, чтоб равнодушие женщины к вашим блестящим достоинствам заслуживало такое ужасное мщение. Подумайте хорошенько: поддерживая ваше мнение, вы теряете право на имя благородного человека и рискуете
жизнью.
— О! это была бы райская
жизнь! — сказал Чичиков, вздохнувши. — Прощайте, сударыня! —
продолжал он, подходя к ручке Маниловой. — Прощайте, почтеннейший друг! Не позабудьте просьбы!
— Нет, не повалю, — отвечал Собакевич, — покойник был меня покрепче, — и, вздохнувши,
продолжал: — Нет, теперь не те люди; вот хоть и моя
жизнь, что за
жизнь? так как-то себе…
Однообразный и безумный,
Как вихорь
жизни молодой,
Кружится вальса вихорь шумный;
Чета мелькает за четой.
К минуте мщенья приближаясь,
Онегин, втайне усмехаясь,
Подходит к Ольге. Быстро с ней
Вертится около гостей,
Потом на стул ее сажает,
Заводит речь о том, о сем;
Спустя минуты две потом
Вновь с нею вальс он
продолжает;
Все в изумленье. Ленский сам
Не верит собственным глазам.
— Эй,
жизнью не брезгайте! —
продолжал Порфирий, — много ее впереди еще будет. Как не надо сбавки, как не надо! Нетерпеливый вы человек!
Ну, так вот-с, продолжаю-с: остроумие, по-моему, великолепная вещь-с; это, так сказать, краса природы и утешение
жизни, и уж какие, кажется, фокусы может оно задавать, так что где уж, кажется, иной раз угадать какому-нибудь бедненькому следователю, который притом и сам своей фантазией увлечен, как и всегда бывает, потому тоже ведь человек-c!
— Нет, Василиса Егоровна, —
продолжал комендант, замечая, что слова его подействовали, может быть, в первый раз в его
жизни. — Маше здесь оставаться не гоже. Отправим ее в Оренбург к ее крестной матери: там и войска и пушек довольно, и стена каменная. Да и тебе советовал бы с нею туда же отправиться; даром что ты старуха, а посмотри, что с тобою будет, коли возьмут фортецию приступом.
— Может быть, она и не ушла бы, догадайся я заинтересовать ее чем-нибудь живым — курами, коровами, собаками, что ли! — сказал Безбедов, затем
продолжал напористо: — Ведь вот я нашел же себя в голубиной охоте, нашел ту песню, которую суждено мне спеть. Суть
жизни именно в такой песне — и чтоб спеть ее от души. Пушкин, Чайковский, Миклухо-Маклай — все жили, чтобы тратить себя на любимое занятие, — верно?
— Городок — тихий, спокойный, —
продолжала она, не ответив ему. —
Жизнь дешевая. Я бы поручила тебе кое-какие мои делишки в суде, подыскала бы практику, устроила квартиру. Ну — как?
— Жили тесно, —
продолжал Тагильский не спеша и как бы равнодушно. — Я неоднократно видел… так сказать, взрывы страсти двух животных. На дворе, в большой пристройке к трактиру, помещались подлые девки. В двенадцать лет я начал онанировать, одна из девиц поймала меня на этом и обучила предпочитать нормальную половую
жизнь…
«Все-таки я тоже Дон-Кихот, мечтатель, склонен выдумывать
жизнь. А она — не терпит выдумок, — не терпит», — убеждал он себя,
продолжая думать о том, как спокойно и уютно можно бы устроить
жизнь с Тосей.
Он облегченно вздохнул,
продолжая размышлять: если б Лидия любила Макарова, она, из чувства благодарности, должна бы изменить свое высокомерное отношение к человеку, который спас
жизнь ее возлюбленного.
— Наш эгоизм — не грех, —
продолжала мать, не слушая его. — Эгоизм — от холода
жизни, оттого, что все ноет: душа, тело, кости…
— Целые дни, — ворчал Обломов, надевая халат, — не снимаешь сапог: ноги так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская
жизнь! —
продолжал он, ложась на диван.
— Да, поэт в
жизни, потому что
жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать ее! Потом можно зайти в оранжерею, —
продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья.
Оттого он как будто пренебрегал даже Ольгой-девицей, любовался только ею, как милым ребенком, подающим большие надежды; шутя, мимоходом, забрасывал ей в жадный и восприимчивый ум новую, смелую мысль, меткое наблюдение над
жизнью и
продолжал в ее душе, не думая и не гадая, живое понимание явлений, верный взгляд, а потом забывал и Ольгу и свои небрежные уроки.
— Ну, скажи мне, какую бы ты начертал себе
жизнь? —
продолжал спрашивать Штольц.
Что ж он делал? Да все
продолжал чертить узор собственной
жизни. В ней он, не без основания, находил столько премудрости и поэзии, что и не исчерпаешь никогда без книг и учености.
— Ничего, — сказал он, — вооружаться твердостью и терпеливо, настойчиво идти своим путем. Мы не Титаны с тобой, —
продолжал он, обнимая ее, — мы не пойдем, с Манфредами и Фаустами, на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вызова, склоним головы и смиренно переживем трудную минуту, и опять потом улыбнется
жизнь, счастье и…
— Для кого-нибудь да берегу, — говорил он задумчиво, как будто глядя вдаль, и
продолжал не верить в поэзию страстей, не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел видеть идеал бытия и стремления человека в строгом понимании и отправлении
жизни.
—
Продолжай же дорисовывать мне идеал твоей
жизни… Ну, добрые приятели вокруг; что ж дальше? Как бы ты проводил дни свои?
— Умрете… вы, — с запинкой
продолжала она, — я буду носить вечный траур по вас и никогда более не улыбнусь в
жизни. Полюбите другую — роптать, проклинать не стану, а про себя пожелаю вам счастья… Для меня любовь эта — все равно что…
жизнь, а
жизнь…
— Праздные повесы, которым противен труд и всякий порядок, —
продолжал Райский, — бродячая
жизнь, житье нараспашку, на чужой счет — вот все, что им остается, как скоро они однажды выскочат из колеи. Они часто грубы, грязны; есть между ними фаты, которые еще гордятся своим цинизмом и лохмотьями…
— Если все свести на нужное и серьезное, —
продолжал Райский, — куда как
жизнь будет бедна, скучна! Только что человек выдумал, прибавил к ней — то и красит ее. В отступлениях от порядка, от формы, от ваших скучных правил только и есть отрады…
— Сам я не умею, —
продолжал Леонтий, — известно, муж — она любит, я люблю, мы любим… Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь — все ее заботы,
жизнь — все мое…
Он, однако,
продолжал работать над собой, чтобы окончательно завоевать спокойствие, опять ездил по городу, опять заговаривал с смотрительской дочерью и предавался необузданному веселью от ее ответов. Даже иногда вновь пытался возбудить в Марфеньке какую-нибудь искру поэтического, несколько мечтательного, несколько бурного чувства, не к себе, нет, а только повеять на нее каким-нибудь свежим и новым воздухом
жизни, но все отскакивало от этой ясной, чистой и тихой натуры.
— Ну, —
продолжал он бурно, едва успевая говорить, — на остывший след этой огненной полосы, этой молнии
жизни, ложится потом покой, улыбка отдыха от сладкой бури, благородное воспоминание к прошлому, тишина!
— Послушайте, Вера, я не Райский, —
продолжал он, встав со скамьи. — Вы женщина, и еще не женщина, а почка, вас еще надо развернуть, обратить в женщину. Тогда вы узнаете много тайн, которых и не снится девичьим головам и которых растолковать нельзя: они доступны только опыту… Я зову вас на опыт, указываю, где
жизнь и в чем
жизнь, а вы остановились на пороге и уперлись. Обещали так много, а идете вперед так туго — и еще учить хотите. А главное — не верите!
— Мало. Не знаю, что у нее кроется под этим спокойствием, не знаю ее прошлого и не угадываю ее будущего. Женщина она или кукла, живет или подделывается под
жизнь? И это мучит меня… Вон, смотри, —
продолжал Райский, — видишь эту женщину?
— Случилось так, —
продолжал я, — что вдруг, в одно прекрасное утро, явилась за мною друг моего детства, Татьяна Павловна, которая всегда являлась в моей
жизни внезапно, как на театре, и меня повезли в карете и привезли в один барский дом, в пышную квартиру.
Хотите, скажу: бьюсь об заклад, что вы сами были влюблены всю
жизнь в Андрея Петровича, а может быть, и теперь
продолжаете…
— Он мне напомнил! И признаюсь, эти тогдашние несколько дней в Москве, может быть, были лучшей минутой всей
жизни моей! Мы все еще тогда были так молоды… и все тогда с таким жаром ждали… Я тогда в Москве неожиданно встретил столько… Но
продолжай, мой милый: ты очень хорошо сделал на этот раз, что так подробно напомнил…
Вчера, 18-го, адмирал приказал дать знать баниосам, чтоб они
продолжали, если хотят, ездить и без дела, а так, в гости, чтобы как можно более сблизить их с нашими понятиями и образом
жизни.
— Уйди от меня. Я каторжная, а ты князь, и нечего тебе тут быть, — вскрикнула она, вся преображенная гневом, вырывая у него руку. — Ты мной хочешь спастись, —
продолжала она, торопясь высказать всё, что поднялось в ее душе. — Ты мной в этой
жизни услаждался, мной же хочешь и на том свете спастись! Противен ты мне, и очки твои, и жирная, поганая вся рожа твоя. Уйди, уйди ты! — закричала она, энергическим движением вскочив на ноги.
И он усвоил себе все те обычные софизмы о том, что отдельный разум человека не может познать истины, что истина открывается только совокупности людей, что единственное средство познания ее есть откровение, что откровение хранится церковью и т. п.; и с тех пор уже мог спокойно, без сознания совершаемой лжи, присутствовать при молебнах, панихидах, обеднях, мог говеть и креститься на образа и мог
продолжать служебную деятельность, дававшую ему сознание приносимой пользы и утешение в нерадостной семейной
жизни.
«Неужели я был такой? — думал Нехлюдов,
продолжая свой путь к адвокату. — Да, хоть не совсем такой, но хотел быть таким и думал, что так и проживу
жизнь».