Неточные совпадения
Он спал на голой земле и только в сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки
клал под головы́ камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и тотчас же бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские солдаты и те краснели, когда до обоняния их доходил запах ее; ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи жилы.
Строился новый город на новом месте, но одновременно с ним выползало на свет что-то иное, чему еще не было в то время придумано названия и что лишь в позднейшее время сделалось известным
под довольно определенным названием"дурных страстей"и"неблагонадежных элементов". Неправильно было бы, впрочем,
полагать, что это"иное"появилось тогда в первый раз; нет, оно уже имело свою историю…
Но он не без основания думал, что натуральный исход всякой коллизии [Колли́зия — столкновение противоположных сил.] есть все-таки сечение, и это сознание подкрепляло его. В ожидании этого исхода он занимался делами и писал втихомолку устав «о нестеснении градоначальников законами». Первый и единственный параграф этого устава гласил так: «Ежели чувствуешь, что закон
полагает тебе препятствие, то, сняв оный со стола,
положи под себя. И тогда все сие, сделавшись невидимым, много тебя в действии облегчит».
Вольнодумцы, конечно, могут (
под личною, впрочем, за сие ответственностью)
полагать, что пред лицом законов естественных все равно, кованая ли кольчуга или кургузая кучерская поддевка облекают начальника, но в глазах людей опытных и серьезных материя сия всегда будет пользоваться особливым перед всеми другими предпочтением.
На другой день, проснувшись рано, стали отыскивать"языка". Делали все это серьезно, не моргнув. Привели какого-то еврея и хотели сначала повесить его, но потом вспомнили, что он совсем не для того требовался, и простили. Еврей,
положив руку
под стегно, [Стегно́ — бедро.] свидетельствовал, что надо идти сначала на слободу Навозную, а потом кружить по полю до тех пор, пока не явится урочище, называемое Дунькиным вра́гом. Оттуда же, миновав три повёртки, идти куда глаза глядят.
Когда старик опять встал, помолился и лег тут же
под кустом,
положив себе
под изголовье травы, Левин сделал то же и, несмотря на липких, упорных на солнце мух и козявок, щекотавших его потное лицо и тело, заснул тотчас же и проснулся, только когда солнце зашло на другую сторону куста и стало доставать его.
Вошел секретарь, с фамильярною почтительностью и некоторым, общим всем секретарям, скромным сознанием своего превосходства пред начальником в знании дел, подошел с бумагами к Облонскому и стал,
под видом вопроса, объяснять какое-то затруднение. Степан Аркадьич, не дослушав,
положил ласково свою руку на рукав секретаря.
Ласка всё подсовывала голову
под его руку. Он погладил ее, и она тут же у ног его свернулась кольцом,
положив голову на высунувшуюся заднюю лапу. И в знак того, что теперь всё хорошо и благополучно, она слегка раскрыла рот, почмокала губами и, лучше уложив около старых зуб липкие губы, затихла в блаженном спокойствии. Левин внимательно следил за этим последним ее движением.
Некоторые улыбнулись. Левин покраснел, поспешно сунул
под сукно руку и
положил направо, так как шар был в правой руке.
Положив, он вспомнил, что надо было засунуть и левую руку, и засунул ее, но уже поздно, и, еще более сконфузившись, поскорее ушел в самые задние ряды.
― Сядьте! мне нужно говорить с вами, ― сказал он,
положив портфель
под мышку и так напряженно прижав его локтем, что плечо его поднялось.
Анна улыбнулась, как улыбаются слабостям любимых людей, и,
положив свою руку
под его, проводила его до дверей кабинета.
И при мысли о том, как это будет, она так показалась жалка самой себе, что слезы выступили ей на глаза, и она не могла продолжать. Она
положила блестящую
под лампой кольцами и белизной руку на его рукав.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их,
клал ему всякий раз их
под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз
клал ее возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, — но все это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого не было и делано.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и
положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой
под судом, нажившим себе и детей и внуков
под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Видно, что повар руководствовался более каким-то вдохновеньем и
клал первое, что попадалось
под руку: стоял ли возле него перец — он сыпал перец, капуста ли попалась — совал капусту, пичкал молоко, ветчину, горох — словом, катай-валяй, было бы горячо, а вкус какой-нибудь, верно, выдет.
Ее похоронили, по ее желанию, недалеко от часовни, которая стоит на могиле матушки. Заросший крапивой и репейником бугорок,
под которым она лежит, огорожен черною решеткою, и я никогда не забываю из часовни подойти к этой решетке и
положить земной поклон.
— Ишь лохмотьев каких набрал и спит с ними, ровно с
кладом… — И Настасья закатилась своим болезненно-нервическим смехом. Мигом сунул он все
под шинель и пристально впился в нее глазами. Хоть и очень мало мог он в ту минуту вполне толково сообразить, но чувствовал, что с человеком не так обращаться будут, когда придут его брать. «Но… полиция?»
Вожеватов. Да вот, лучше всего. (Вынимает из кармана монету и
кладет под руку.) Орел или решетка?
Все мнения оказались противными моему. Все чиновники говорили о ненадежности войск, о неверности удачи, об осторожности и тому подобном. Все
полагали, что благоразумнее оставаться
под прикрытием пушек, за крепкой каменной стеною, нежели на открытом поле испытывать счастие оружия. Наконец генерал, выслушав все мнения, вытряхнул пепел из трубки и произнес следующую речь...
Человек с оборванной бородой и синим лицом удавленника шагал,
положив правую руку свою на плечо себе, как извозчик вожжи, левой он поддерживал руку
под локоть; он, должно быть, говорил что-то, остатки бороды его тряслись.
Пошли в угол террасы; там за трельяжем цветов,
под лавровым деревом сидел у стола большой, грузный человек. Близорукость Самгина позволила ему узнать Бердникова, только когда он подошел вплоть к толстяку. Сидел Бердников,
положив локти на стол и высунув голову вперед, насколько это позволяла толстая шея. В этой позе он очень напоминал жабу. Самгину показалось, что птичьи глазки Бердникова блестят испытующе, точно спрашивая...
— Шш! — зашипел Лютов, передвинув саблю за спину, где она повисла, точно хвост. Он стиснул зубы, на лице его вздулись костяные желваки, пот блестел на виске, и левая нога вздрагивала
под кафтаном. За ним стоял полосатый арлекин, детски
положив подбородок на плечо Лютова, подняв руку выше головы, сжимая и разжимая пальцы.
Вошли Алина и Дуняша. У Алины лицо было все такое же окостеневшее, только еще более похудело; из-под нахмуренных бровей глаза смотрели виновато. Дуняша принесла какие-то пакеты и,
положив их на стол, села к самовару. Алина подошла к Лютову и, гладя его редкие волосы, спросила тихо...
— Только? — спросил он, приняв из рук Самгина письмо и маленький пакет книг; взвесил пакет на ладони,
положил его на пол, ногою задвинул
под диван и стал читать письмо, держа его близко пред лицом у правого глаза, а прочитав, сказал...
Клим зажег свечу, взял в правую руку гимнастическую гирю и пошел в гостиную, чувствуя, что ноги его дрожат. Виолончель звучала громче, шорох был слышней. Он тотчас догадался, что в инструменте — мышь, осторожно
положил его верхней декой на пол и увидал, как из-под нее выкатился мышонок, маленький, как черный таракан.
Варавка вытащил бороду из-под салфетки,
положил ее на ладонь, полюбовался ею и снова начал есть, не прерывая своих жалоб.
Сойдя с лестницы, она взяла повара поперек тела, попыталась поднять его на плечо и — не сладив,
положила под ноги себе. Самгин ушел, подумав...
Одно яйцо он
положил мимо кармана и топтал его,
под подошвой грязного сапога чмокала яичница. Пред гостиницей «Москва с но» на обломанной вывеске сидели голуби, заглядывая в окошко, в нем стоял черноусый человек без пиджака и, посвистывая, озабоченно нахмурясь, рассматривал, растягивал голубые подтяжки. Старушка с ласковым лицом, толкая пред собою колясочку, в которой шевелились, ловя воздух, игрушечные, розовые ручки, старушка, задев Клима колесом коляски, сердито крикнула...
Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокоивался,
полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шел в круг людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть
под звуки ее голоса.
Илья Ильич высидел с теткой часа два чинно, не
положив ни разу ноги на ногу, разговаривая прилично обо всем; даже два раза ловко подвинул ей скамеечку
под ноги.
Ему было
под пятьдесят лет, но он был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он был вежлив до утонченности, никогда не курил при дамах, не
клал одну ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне с носом. Он и в комнате сидел в перчатках, снимая их, только когда садился обедать.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать
положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему
под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Она вытащила из сундука, из-под хлама книгу и
положила у себя на столе, подле рабочего ящика. За обедом она изъявила обеим сестрам желание, чтоб они читали ей вслух попеременно, по вечерам, особенно в дурную погоду, так как глаза у ней плохи и сама она читать не может.
— Возьми свое
положим назад:
под ним кроется сомнение, а
под сомнением опять надежда.
Он видел, что собирается гроза, и начал метаться в беспокойстве, не зная, чем отвратить ее! Он поджимал
под себя ноги и
клал церемонно шляпу на колени или вдруг вскакивал, подходил к окну и высовывался из него почти до колен.
Он по утрам с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще с томными, не совсем прозревшими глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки,
положит ему руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу с широкими полями, ходит около него или
под руку с ним по полю, по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.
Такую великую силу — стоять
под ударом грома, когда все падает вокруг, — бессознательно, вдруг, как
клад найдет, почует в себе русская женщина из народа, когда пламень пожара пожрет ее хижину, добро и детей.
После каждого выстрела он прислушивался несколько минут, потом шел по тропинке, приглядываясь к кустам, по-видимому ожидая Веру. И когда ожидания его не сбывались, он возвращался в беседку и начинал ходить
под «чертову музыку», опять бросался на скамью, впуская пальцы в волосы, или ложился на одну из скамей,
кладя по-американски ноги на стол.
Женская фигура, с лицом Софьи, рисовалась ему белой, холодной статуей, где-то в пустыне,
под ясным, будто лунным небом, но без луны; в свете, но не солнечном, среди сухих нагих скал, с мертвыми деревьями, с нетекущими водами, с странным молчанием. Она, обратив каменное лицо к небу,
положив руки на колени, полуоткрыв уста, кажется, жаждала пробуждения.
— Да, царь и ученый: ты знаешь, что прежде в центре мира
полагали землю, и все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник — нашли, что все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что и солнце обращается вокруг другого солнца. Проходили века — и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий. Так и жизнь: подводили ее
под фатум, потом
под разум,
под случай — подходит ко всему. У бабушки есть какой-то домовой…
Он
положил ей за спину и
под руки подушки, на плечи и грудь накинул ей свой шотландский плед и усадил ее с книгой на диван.
В ожидании какого-нибудь серьезного труда, какой могла дать ей жизнь со временем, по ее уму и силам, она
положила не избегать никакого дела, какое представится около нее, как бы оно просто и мелко ни было, — находя, что,
под презрением к мелкому, обыденному делу и
под мнимым ожиданием или изобретением какого-то нового, еще небывалого труда и дела, кроется у большей части просто лень или неспособность, или, наконец, больное и смешное самолюбие — ставить самих себя выше своего ума и сил.
— Просто-запросто ваш Петр Валерьяныч в монастыре ест кутью и
кладет поклоны, а в Бога не верует, и вы
под такую минуту попали — вот и все, — сказал я, — и сверх того, человек довольно смешной: ведь уж, наверно, он раз десять прежде того микроскоп видел, что ж он так с ума сошел в одиннадцатый-то раз? Впечатлительность какая-то нервная… в монастыре выработал.
— А вот такие сумасшедшие в ярости и пишут, когда от ревности да от злобы ослепнут и оглохнут, а кровь в яд-мышьяк обратится… А ты еще не знал про него, каков он есть! Вот его и прихлопнут теперь за это, так что только мокренько будет. Сам
под секиру лезет! Да лучше поди ночью на Николаевскую дорогу,
положи голову на рельсы, вот и оттяпали бы ее ему, коли тяжело стало носить! Тебя-то что дернуло говорить ему! Тебя-то что дергало его дразнить? Похвалиться вздумал?
Только индиец, растянувшись в лодке, спит, подставляя
под лучи то один, то другой бок; закаленная кожа у него ярко лоснится, лучи скользят по ней, не проникая внутрь, да китайцы, с полуобритой головой, машут веслом или ворочают рулем, едучи на барке по рейду, а не то так работают около европейских кораблей, постукивая молотком или таская
кладь.
Дико мне казалось влезать
под катафалк английских постелей, с пестрыми занавесами, и особенно неудобно
класть голову на длинную, во всю ширину кровати, и низенькую круглую подушку, располагающую к апоплексическому удару.
До отхода пассажирского поезда, с которым ехал Нехлюдов, оставалось два часа. Нехлюдов сначала думал в этот промежуток съездить еще к сестре, но теперь, после впечатлений этого утра, почувствовал себя до такой степени взволнованным и разбитым, что, сев на диванчик первого класса, совершенно неожиданно почувствовал такую сонливость, что повернулся на бок,
положил под щеку ладонь и тотчас же заснул.
«Милая Наташа, не могу уехать
под тяжелым впечатлением вчерашнего разговора с Игнатьем Никифоровичем…» начал он. «Что же дальше? Просить простить за то, чтò я вчера сказал? Но я сказал то, что думал. И он подумает, что я отрекаюсь. И потом это его вмешательство в мои дела… Нет, не могу», и, почувствовав поднявшуюся опять в нем ненависть к этому чуждому, самоуверенному, непонимающему его человеку, Нехлюдов
положил неконченное письмо в карман и, расплатившись, вышел на улицу и поехал догонять партию.
Уголовные теперь затихли, и большинство спало. Несмотря на то, что люди в камерах лежали и на нарах, и
под нарами и в проходах, они все не могли поместиться, и часть их лежала на полу в коридоре,
положив головы на мешки и укрываясь сырыми халатами.
— Вот так-то, хороша-хороша, да до поры до времени, а попади ей вожжа
под хвост, она то сделает, что и вздумать нельзя… Верно я говорю. Вы меня, барин, извините. Я выпил, ну, что же теперь делать… — сказал фабричный и стал укладываться спать,
положив голову на колени улыбающейся жены.