Неточные совпадения
Самгин подвинулся к решетке сада как раз
в тот момент, когда солнце, выскользнув из облаков, осветило на паперти собора фиолетовую фигуру протоиерея Славороссова и золотой крест на его широкой груди. Славороссов стоял,
подняв левую руку
в небо и простирая правую над толпой благословляющим жестом. Вокруг и ниже его копошились люди, размахивая трехцветными флагами, поблескивая окладами икон, обнажив лохматые и лысые
головы. На минуту стало тихо, и зычный голос сказал, как
в рупор...
Впереди толпы шагали,
подняв в небо счастливо сияющие лица, знакомые фигуры депутатов Думы, люди
в мундирах, расшитых золотом, красноногие генералы, длинноволосые попы, студенты
в белых кителях с золочеными пуговицами, студенты
в мундирах, нарядные женщины, подпрыгивали, точно резиновые, какие-то толстяки и, рядом с ними, бедно одетые, качались старые люди с палочками
в руках, женщины
в пестрых платочках, многие из них крестились и большинство шагало открыв рты, глядя куда-то через
головы передних, наполняя воздух воплями и воем.
Правда, волостной писарь, выходя на четвереньках из шинка, видел, что месяц ни с сего ни с того танцевал на
небе, и уверял с божбою
в том все село; но миряне качали
головами и даже
подымали его на смех.
Дошагали
в этой вони до первого колодца и наткнулись на спущенную лестницу. Я
поднял голову, обрадовался голубому
небу.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзя было
поднять, все время шел
в диком, перевернутом вниз
головой мире: вот какие-то машины — фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к потолку люди, и еще ниже — скованное толстым стеклом мостовой
небо. Помню: обидней всего было, что последний раз
в жизни я увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз
поднять было нельзя.
Дети при этом совсем притихли. Француженка
подняла глаза к
небу, а Углаков только потрясал
головой: видимо, что он был
в неописанном восторге.
— Четырнадцатого декабря! — произнес вслед за мною
в некоем ужасе генерал и, быстро отхватив с моих плеч свои руки,
поднял их с трепетом вверх над своею
головой и, возведя глаза к
небу, еще раз прошептал придыханием: «Четырнадцатого декабря!» и, качая
в ужасе
головою, исчез за дверью, оставив меня вдвоем с его адъютантом.
Потом
поднял голову, посмотрел на
небо, как
в небе орел ширяет, как ветер темные тучи гоняет. Наставил ухо, послушал, как высокие сосны шумят.
— На
небо, — добавила Маша и, прижавшись к Якову, взглянула на
небо. Там уже загорались звёзды; одна из них — большая, яркая и немерцающая — была ближе всех к земле и смотрела на неё холодным, неподвижным оком. За Машей
подняли головы кверху и трое мальчиков. Пашка взглянул и тотчас же убежал куда-то. Илья смотрел долго, пристально, со страхом
в глазах, а большие глаза Якова блуждали
в синеве
небес, точно он искал там чего-то.
Безногая жена Перфишки тоже вылезла на двор и, закутавшись
в какие-то лохмотья, сидела на своём месте у входа
в подвал. Руки её неподвижно лежали на коленях; она,
подняв голову, смотрела чёрными глазами на
небо. Губы её были плотно сжаты, уголки их опустились. Илья тоже стал смотреть то
в глаза женщины, то
в глубину
неба, и ему подумалось, что, может быть, Перфишкина жена видит бога и молча просит его о чём-то.
Илья шёл,
подняв голову кверху, и смотрел
в небо,
в даль, где красноватые облака, неподвижно стоя над землей, пылали
в солнечных лучах.
Молодая женщина, скинув обувь, измокшую от росы, обтирала концом большого платка розовую, маленькую ножку, едва разрисованную лиловыми тонкими жилками, украшенную нежными прозрачными ноготками; она по временам
поднимала голову, отряхнув волосы, ниспадающие на лицо, и улыбалась своему спутнику, который, облокотясь на руку, кидал рассеянные взгляды, то на нее, то на
небо, то
в чащу леса; по временам он наморщивал брови, когда мрачная мысль прокрадывалась
в уме его, по временам неожиданная влажность покрывала его голубые глаза, и если
в это время они встречали радужную улыбку подруги, то быстро опускались, как будто бы пораженные ярким лучом солнца.
Г-н Ратч
поднял бокал высоко над
головой и объявил, что намерен
в кратких, но «впечатлительных» выражениях указать на достоинства той прекрасной души, которая, «оставив здесь свою, так сказать, земную шелуху (die irdische Hülle), воспарила
в небеса и погрузила… — г. Ратч поправился: — и погрязла…
Не могу я ни о чём спросить старика, жалко мне нарушить покой его ожидания смерти и боюсь я, как бы не спугнуть чего-то… Стою не шевелясь. Сверху звон колокольный просачивается, колеблет волосы на
голове моей, и нестерпимо хочется мне,
подняв голову,
в небеса взглянуть, но тьма тяжко сгибает выю мне, — не шевелюсь.
Иной раз она
поднимала голову и смотрела пристально
в ясное, бледное
небо; там,
в беспредельной вышине, проносились к востоку длинные вереницы диких журавлей и жалобным, чуть внятным криком своим возмущали на миг безжизненность, всюду царствовавшую.
Из окна виден был двор полицейского правления, убранный истоптанною желтою травою, среди двора стояли,
подняв оглобли к
небу, пожарные телеги с бочками и баграми.
В открытых дверях конюшен покачивали
головами лошади. Одна из них, серая и костлявая, все время вздергивала губу вверх, точно усмехалась усталой усмешкой. Над глазами у нее были глубокие ямы, на левой передней ноге — черный бинт, было
в ней что-то вдовье и лицемерное.
Тряхнув
головой, он
поднимает её и смотрит
в небо, и, как бы вспоминая, медленно, громко и с упрёком
в голосе говорит...
Потом, мотая
головой на ослабевшей шее, блуждая взорами по окружающему, отыскивал на
небе то место, куда смотрел вечером, тяжело
поднимал руку и грозил согнутым пальцем, не
в силах от хмеля распрямить его.
И от тех громó
в, от той молнии вся живая тварь
в ужасе встрепенулась: разлетелись поднебесные птицы, попрятались
в пещеры дубравные звери, один человек
поднял к
небу разумную
голову и на речь отца громóвую отвечал вещим словом, речью крылатою…
Совсем, бывало, стемнеет, зелеными переливчатыми огоньками загорятся
в сочной траве Ивановы червяки, и станут
в тиши ночной раздаваться лесные голоса; то сова запищит, как ребенок, то дергач вдали затрещит, то
в древесных ветвях птица впросонках завозится, а юный пустынник, не чуя ночного холода,
в полном забытьи, стоит, долго стоит на одном месте,
подняв голову и вперив очи
в высокое
небо, чуть-чуть видное
в просветах темной листвы деревьев…
Слева над рожью затемнел Санинский лес; я придержал Бесенка и вскоре остановился совсем. Рожь без конца тянулась во все стороны, по ней медленно бежали золотистые волны. Кругом была тишина; только
в синем
небе звенели жаворонки. Бесенок,
подняв голову и насторожив уши, стоял и внимательно вглядывался вдаль. Теплый ветер ровно дул мне
в лицо, я не мог им надышаться…
Однажды утром я услышал
в отдалении странные китайские крики, какой-то рыдающий вой… Я вышел. На втором, боковом дворе, где помещался полковой обоз, толпился народ, — солдаты и китайцы; стоял ряд пустых арб, запряженных низкорослыми китайскими лошадьми и мулами. Около пустой ямы, выложенной циновками, качаясь на больных ногах, рыдал рябой старик-хозяин. Он выл, странно
поднимал руки к
небу, хватался за
голову и наклонялся и заглядывал
в яму.
Остались только на ступенях сцены три друга,
в прежнем положении на коленах, опустив печально
голову, и посреди сцены Волынской, прежний Волынской, во всем величии и красоте благородного негодования, выросший, казалось, на несколько вершков, отрясая свои кудри, как гневный лев свою гриву,
подняв нахмуренное чело и пламенные взоры к
небу — последней защите отечеству против ее притеснителя.