Неточные совпадения
Еще
отец, нарочно громко заговоривший
с Вронским, не кончил своего разговора, как она была уже вполне готова смотреть на Вронского,
говорить с ним, если нужно, точно так же, как она
говорила с княгиней Марьей Борисовной, и, главное, так, чтобы всё до последней интонации и улыбки было одобрено мужем, которого невидимое присутствие она как будто чувствовала над собой в эту минуту.
Казалось, очень просто было то, что сказал
отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась, как уличенный преступник. «Да, он всё знает, всё понимает и этими словами
говорит мне, что хотя и стыдно, а надо пережить свой стыд». Она не могла собраться
с духом ответить что-нибудь. Начала было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
Левину хотелось
поговорить с ними, послушать, что они скажут
отцу, но Натали заговорила
с ним, и тут же вошел в комнату товарищ Львова по службе, Махотин, в придворном мундире, чтобы ехать вместе встречать кого-то, и начался уж неумолкаемый разговор о Герцеговине, о княжне Корзинской, о думе и скоропостижной смерти Апраксиной.
— Не берет, — сказала Кити, улыбкой и манерой
говорить напоминая
отца, что часто
с удовольствием замечал в ней Левин.
― Вы
говорите ― нравственное воспитание. Нельзя себе представить, как это трудно! Только что вы побороли одну сторону, другие вырастают, и опять борьба. Если не иметь опоры в религии, ― помните, мы
с вами
говорили, ― то никакой
отец одними своими силами без этой помощи не мог бы воспитывать.
— Да сюда посвети, Федор, сюда фонарь, —
говорил Левин, оглядывая телку. — В мать! Даром что мастью в
отца. Очень хороша. Длинна и пашиста. Василий Федорович, ведь хороша? — обращался он к приказчику, совершенно примиряясь
с ним за гречу под влиянием радости за телку.
Она чувствовала, что слезы выступают ей на глаза. «Разве я могу не любить его? —
говорила она себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. — И неужели он будет заодно
с отцом, чтобы казнить меня? Неужели не пожалеет меня?» Слезы уже текли по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку.
С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что
отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но
с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не
говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.
Блестящие нежностью и весельем глаза Сережи потухли и опустились под взглядом
отца. Это был тот самый, давно знакомый тон,
с которым
отец всегда относился к нему и к которому Сережа научился уже подделываться.
Отец всегда
говорил с ним — так чувствовал Сережа — как будто он обращался к какому-то воображаемому им мальчику, одному из таких, какие бывают в книжках, но совсем не похожему на Сережу. И Сережа всегда
с отцом старался притвориться этим самым книжным мальчиком.
— «Да, шаловлив, шаловлив, —
говорил обыкновенно на это
отец, — да ведь как быть: драться
с ним поздно, да и меня же все обвинят в жестокости; а человек он честолюбивый, укори его при другом-третьем, он уймется, да ведь гласность-то — вот беда! город узнает, назовет его совсем собакой.
Ему бы следовало пойти в бабку
с матерней стороны, что было бы и лучше, а он родился просто, как
говорит пословица: ни в мать, ни в
отца, а в проезжего молодца».
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать голову и придумывать,
с кем и как, и сколько нужно
говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее
отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек
с капиталом, приобретенным на службе?
Ах, да! я ведь тебе должен сказать, что в городе все против тебя; они думают, что ты делаешь фальшивые бумажки, пристали ко мне, да я за тебя горой, наговорил им, что
с тобой учился и
отца знал; ну и, уж нечего
говорить, слил им пулю порядочную.
— Ну, пожалуйста… отчего ты не хочешь сделать нам этого удовольствия? — приставали к нему девочки. — Ты будешь Charles, или Ernest, или
отец — как хочешь? —
говорила Катенька, стараясь за рукав курточки приподнять его
с земли.
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У меня немного защемило в сердце, когда я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого чувства, и я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор
отца с матушкой. Они
говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
— Он сказал… прежде кивнул пальцем, а потом уже сказал: «Янкель!» А я: «Пан Андрий!» —
говорю. «Янкель! скажи
отцу, скажи брату, скажи козакам, скажи запорожцам, скажи всем, что
отец — теперь не
отец мне, брат — не брат, товарищ — не товарищ, и что я
с ними буду биться со всеми. Со всеми буду биться!»
— Вот еще что выдумал! —
говорила мать, обнимавшая между тем младшего. — И придет же в голову этакое, чтобы дитя родное било
отца. Да будто и до того теперь: дитя молодое, проехало столько пути, утомилось (это дитя было двадцати
с лишком лет и ровно в сажень ростом), ему бы теперь нужно опочить и поесть чего-нибудь, а он заставляет его биться!
— Да он славно бьется! —
говорил Бульба, остановившись. — Ей-богу, хорошо! — продолжал он, немного оправляясь, — так, хоть бы даже и не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здорово, сынку! почеломкаемся! — И
отец с сыном стали целоваться. — Добре, сынку! Вот так колоти всякого, как меня тузил; никому не спускай! А все-таки на тебе смешное убранство: что это за веревка висит? А ты, бейбас, что стоишь и руки опустил? —
говорил он, обращаясь к младшему, — что ж ты, собачий сын, не колотишь меня?
— Родя, милый мой, первенец ты мой, —
говорила она, рыдая, — вот ты теперь такой же, как был маленький, так же приходил ко мне, так же и обнимал и целовал меня; еще когда мы
с отцом жили и бедовали, ты утешал нас одним уже тем, что был
с нами, а как я похоронила
отца, — то сколько раз мы, обнявшись
с тобой вот так, как теперь, на могилке его плакали.
Паратов.
Отец моей невесты — важный чиновный господин, старик строгий: он слышать не может о цыганах, о кутежах и о прочем; даже не любит, кто много курит табаку. Тут уж надевай фрак и parlez franзais! [
Говорите по-французски! (франц.)] Вот я теперь и практикуюсь
с Робинзоном. Только он, для важности, что ли, уж не знаю, зовет меня «ля Серж», а не просто «Серж». Умора!
«Тише, —
говорит она мне, —
отец болен при смерти и желает
с тобою проститься».
— Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь о дяде! Я уже не
говорю о том, что он не раз выручал
отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда,
говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
— В кои-то веки разик можно, — пробормотал старик. — Впрочем, я вас, господа, отыскал не
с тем, чтобы
говорить вам комплименты; но
с тем, чтобы, во-первых, доложить вам, что мы скоро обедать будем; а во-вторых, мне хотелось предварить тебя, Евгений… Ты умный человек, ты знаешь людей, и женщин знаешь, и, следовательно, извинишь… Твоя матушка молебен отслужить хотела по случаю твоего приезда. Ты не воображай, что я зову тебя присутствовать на этом молебне: уж он кончен; но
отец Алексей…
— Знаешь ли что? —
говорил в ту же ночь Базаров Аркадию. — Мне в голову пришла великолепная мысль. Твой
отец сказывал сегодня, что он получил приглашение от этого вашего знатного родственника. Твой
отец не поедет; махнем-ка мы
с тобой в ***; ведь этот господин и тебя зовет. Вишь, какая сделалась здесь погода; а мы прокатимся, город посмотрим. Поболтаемся дней пять-шесть, и баста!
— Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ.
Отец вам будет
говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете. И мать приласкайте. Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете днем
с огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник… постойте, я путаюсь… Тут есть лес…
Это так смутило его, что он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но мать сама положила руку на плечи его и привлекла к себе,
говоря что-то об
отце, Варавке, о мотивах разрыва
с отцом.
Говорил он гибким, внушительным баском, и было ясно, что он в совершенстве постиг секрет: сколько слов требует та или иная фраза для того, чтоб прозвучать уничтожающе в сторону обвинителя, человека
с лицом блудного сына, только что прощенного
отцом своим.
Доктора повели спать в мезонин, где жил Томилин. Варавка, держа его под мышки, толкал в спину головою, а
отец шел впереди
с зажженной свечой. Но через минуту он вбежал в столовую, размахивая подсвечником, потеряв свечу,
говоря почему-то вполголоса...
— Со всех сторон плохо
говоришь, — кричал Варавка, и Клим соглашался: да,
отец плохо
говорит и всегда оправдываясь, точно нашаливший. Мать тоже соглашалась
с Варавкой.
Он переживал волнение, новое для него. За окном бесшумно кипела густая, белая муть, в мягком, бесцветном сумраке комнаты все вещи как будто задумались, поблекли; Варавка любил картины, фарфор, после ухода
отца все в доме неузнаваемо изменилось, стало уютнее, красивее, теплей. Стройная женщина
с суховатым, гордым лицом явилась пред юношей неиспытанно близкой. Она
говорила с ним, как
с равным, подкупающе дружески, а голос ее звучал необычно мягко и внятно.
Это было очень обидно слышать, возбуждало неприязнь к дедушке и робость пред ним. Клим верил
отцу: все хорошее выдумано — игрушки, конфеты, книги
с картинками, стихи — все. Заказывая обед, бабушка часто
говорит кухарке...
Но, когда он видел ее пред собою не в памяти, а во плоти, в нем возникал почти враждебный интерес к ней; хотелось следить за каждым ее шагом, знать, что она думает, о чем
говорит с Алиной,
с отцом, хотелось уличить ее в чем-то.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким
говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик
отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался
с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
Отец говорил долго, но сын уже не слушал его, и
с этого вечера народ встал перед ним в новом освещении, не менее туманном, чем раньше, но еще более страшноватом.
Взрослые
говорили о нем
с сожалением, милостыню давали ему почтительно, Климу казалось, что они в чем-то виноваты пред этим нищим и, пожалуй, даже немножко боятся его, так же, как боялся Клим.
Отец восхищался...
Ласкаясь к
отцу, что было необычно для нее, идя
с ним под руку, Лидия
говорила...
Он всегда
говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это
отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался
с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к
отцу не очень ласково, а теперь
говорила с ним небрежно, смотрела на него равнодушно, как на человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима на улицу. Там он видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски...
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал
отец, он
говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он, стоя в стороне, курил сигару и ругался
с нищими.
Он
говорил долго, солидно и
с удивлением чувствовал, что обижен завещанием
отца. Он не почувствовал этого, когда Айно сказала, что
отец ничего не оставил ему, а вот теперь — обижен несправедливостью и чем более
говорит, тем более едкой становится обида.
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем назовете вы эти порывы, а вы… Бог
с вами, Ольга! Да, я влюблен в вас и
говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в
отца, ни в мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
Вон залаяла собака: должно быть, гость приехал. Уж не Андрей ли приехал
с отцом из Верхлёва? Это был праздник для него. В самом деле, должно быть, он: шаги ближе, ближе, отворяется дверь… «Андрей!» —
говорит он. В самом деле, перед ним Андрей, но не мальчик, а зрелый мужчина.
И, вся полна негодованьем,
К ней мать идет и,
с содроганьем
Схватив ей руку,
говорит:
«Бесстыдный! старец нечестивый!
Возможно ль?.. нет, пока мы живы,
Нет! он греха не совершит.
Он, должный быть
отцом и другом
Невинной крестницы своей…
Безумец! на закате дней
Он вздумал быть ее супругом».
Мария вздрогнула. Лицо
Покрыла бледность гробовая,
И, охладев, как неживая,
Упала дева на крыльцо.
Отец всем вместе и каждому порознь из гостей рекомендовал этих четырнадцатилетних чад, млея от будущих своих надежд, рассказывал подробности о их рождении и воспитании, какие у кого способности, про остроту, проказы и просил проэкзаменовать их,
поговорить с ними по-французски.
И он не спешил сблизиться
с своими петербургскими родными, которые о нем знали тоже по слуху. Но как-то зимой Райский однажды на балу увидел Софью, раза два
говорил с нею и потом уже стал искать знакомства
с ее домом. Это было всего легче сделать через
отца ее: так Райский и сделал.
Лучше вот что: если вы решились ко мне зайти и у меня просидеть четверть часа или полчаса (я все еще не знаю для чего, ну, положим, для спокойствия матери) — и, сверх того,
с такой охотой со мной
говорите, несмотря на то что произошло внизу, то расскажите уж мне лучше про моего
отца — вот про этого Макара Иванова, странника.
— Нет, он сойдет
с ума, если я ему покажу письмо дочери, в котором та советуется
с адвокатом о том, как объявить
отца сумасшедшим! — воскликнул я
с жаром. — Вот чего он не вынесет. Знайте, что он не верит письму этому, он мне уже
говорил!
Видите, голубчик, славный мой папа, — вы позволите мне вас назвать папой, — не только
отцу с сыном, но и всякому нельзя
говорить с третьим лицом о своих отношениях к женщине, даже самых чистейших!
— Милый, добрый Аркадий Макарович, поверьте, что я об вас… Про вас
отец мой
говорит всегда: «милый, добрый мальчик!» Поверьте, я буду помнить всегда ваши рассказы о бедном мальчике, оставленном в чужих людях, и об уединенных его мечтах… Я слишком понимаю, как сложилась душа ваша… Но теперь хоть мы и студенты, — прибавила она
с просящей и стыдливой улыбкой, пожимая руку мою, — но нам нельзя уже более видеться как прежде и, и… верно, вы это понимаете?
Saddle Islands лежат милях в сорока от бара, или устья, Янсекияна, да рекой еще миль сорок
с лишком надо ехать, потом речкой Восунг, Усун или Woosung, как пишут англичане, а вы выговаривайте как хотите.
Отец Аввакум, живший в Китае,
говорит, что надо
говорить Вусун, что у китайцев нет звука «г».