Неточные совпадения
— Досточтимый капитан, — самодовольно возразил Циммер, — я играю на всем, что звучит и трещит. В молодости я был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет к искусству, и я с горем вижу, что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности люблю сразу двух: виолу и скрипку. На виолончели играю днем, а на скрипке
по вечерам, то есть как бы
плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, э? Виолончель — это моя Кармен, а скрипка…
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной:
платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении
по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на
вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил
по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Мальчикам
платят по полуреалу в день (около семи коп. сер.), а работать надо от шести часов утра до шести
вечера; взрослым
по реалу; когда понадобится, так за особую плату работают и ночью.
На меня сильно действовали эти страшные сцены… являлись два полицейских солдата
по зову помещика, они воровски, невзначай, врасплох брали назначенного человека; староста обыкновенно тут объявлял, что барин с
вечера приказал представить его в присутствие, и человек сквозь слезы куражился, женщины
плакали, все давали подарки, и я отдавал все, что мог, то есть какой-нибудь двугривенный, шейный платок.
В Богословском (Петровском) переулке с 1883 года открылся театр Корша. С девяти
вечера отовсюду поодиночке начинали съезжаться извозчики, становились в линию
по обеим сторонам переулка, а не успевшие занять место вытягивались вдоль улицы
по правой ее стороне, так как левая была занята лихачами и парными «голубчиками», платившими городу за эту биржу крупные суммы. «Ваньки», желтоглазые погонялки — эти извозчики низших классов, а также кашники, приезжавшие в столицу только на зиму,
платили «халтуру» полиции.
Этот Шахма был известная степная продувная бестия; он любил водить компанию с купцами и разным начальством. О его богатстве ходили невероятные слухи, потому что в один
вечер Шахма иногда проигрывал
по нескольку тысяч, которые
платил с чисто восточным спокойствием.
По наружности это был типичный жирный татарин, совсем без шеи, с заплывшими узкими глазами. В своей степи он делал большие дела, и купцы-степняки не могли обойти его власти. Он приехал на свадьбу за триста верст.
В темной гостиной
по вечерам рояль
плакала и надрывалась глубокою и болезненною грустью, и каждый ее звук отзывался болью в сердце Анны Михайловны.
Они рассказали ему, что играла Настасья Филипповна каждый
вечер с Рогожиным в дураки, в преферанс, в мельники, в вист, в свои козыри, — во все игры, и что карты завелись только в самое последнее время,
по переезде из Павловска в Петербург, потому что Настасья Филипповна всё жаловалась, что скучно и что Рогожин сидит целые
вечера, молчит и говорить ни о чем не умеет, и часто
плакала; и вдруг на другой
вечер Рогожин вынимает из кармана карты; тут Настасья Филипповна рассмеялась, и стали играть.
Только
по вечерам, когда после трудового дня на покосах разливалась песня, Татьяна присаживалась к огоньку и горько
плакала, — чужая радость хватала ее за живое.
Мы всё ходили
по улицам, до самого
вечера, и мамаша все
плакала и все ходила, а меня вела за руку.
Я гулял — то в саду нашей дачи, то
по Нескучному, то за заставой; брал с собою какую-нибудь книгу — курс Кайданова, например, — но редко ее развертывал, а больше вслух читал стихи, которых знал очень много на память; кровь бродила во мне, и сердце ныло — так сладко и смешно: я все ждал, робел чего-то и всему дивился и весь был наготове; фантазия играла и носилась быстро вокруг одних и тех же представлений, как на заре стрижи вокруг колокольни; я задумывался, грустил и даже
плакал; но и сквозь слезы и сквозь грусть, навеянную то певучим стихом, то красотою
вечера, проступало, как весенняя травка, радостное чувство молодой, закипающей жизни.
Стала она сначала ходить к управительше на горькую свою долю жаловаться, а управительшин-то сын молодой да такой милосердый, да добрый; живейшее, можно сказать, участие принял. Засидится ли она поздно
вечером — проводить ее пойдет до дому; сено ли у пономаря все выдет — у отца сена выпросит, ржицы из господских анбаров отсыплет — и все это
по сердолюбию; а управительша, как увидит пономарицу, все
плачет, точно глаза у ней на мокром месте.
Во время рождественских праздников приезжал к отцу один из мировых судей. Он говорил, что в городе веселятся, что квартирующий там батальон доставляет жителям различные удовольствия, что
по зимам нанимается зал для собраний и бывают танцевальные
вечера. Потом зашел разговор о каких-то пререканиях земства с исправником, о том, что земские недоимки совсем не взыскиваются, что даже жалованье членам управы и мировым судьям
платить не из чего.
Тяжелы были мне эти зимние
вечера на глазах хозяев, в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает
по стеклам и
по стене, гудит в трубах, стучит вьюшками; в детской
плачут младенцы, — хочется сесть в темный угол и, съежившись, выть волком.
«В 18.. году, июля 9-го дня, поздно
вечером, сидели мы с Анной Ивановной в грустном унынии на квартире (жили мы тогда в приходе Пантелеймона, близ Соляного Городка, на хлебах у одной почтенной немки,
платя за все
по пятьдесят рублей на ассигнации в месяц — такова была в то время дешевизна в Петербурге, но и та, в сравнении с московскою, называлась дороговизною) и громко сетовали на неблагосклонность судьбы.
Разговор за винтом, шаги Петра, треск в камине раздражали их, и не хотелось смотреть на огонь;
по вечерам и
плакать уже не хотелось, но было жутко и давило под сердцем.
А к
вечеру все больше, а ночью и пойдет крутить: бегает
по лесу, смеется и
плачет, вертится, пляшет и все на дуба налегает, все хочется вырвать…
— Кот? А кот сразу поверил… и раскис. Замурлыкал, как котенок, тычется головой, кружится, как пьяный, вот-вот
заплачет или скажет что-нибудь. И с того
вечера стал я для него единственной любовью, откровением, радостью, Богом, что ли, уж не знаю, как это на ихнем языке: ходит за мною
по пятам, лезет на колена, его уж другие бьют, а он лезет, как слепой; а то ночью заберется на постель и так развязно, к самому лицу — даже неловко ему сказать, что он облезлый и что даже кухарка им гнушается!
— Здесь, здесь! — подхватила Настенька. — Он здесь, я это знаю. У нас было условие, тогда еще, в тот
вечер, накануне отъезда: когда уже мы сказали все, что я вам пересказала, и условились, мы вышли сюда гулять, именно на эту набережную. Было десять часов; мы сидели на этой скамейке; я уже не
плакала, мне было сладко слушать то, что он говорил… Он сказал, что тотчас же
по приезде придет к нам, и если я не откажусь от него, то мы скажем обо всем бабушке. Теперь он приехал, я это знаю, и его нет, нет!
Муза, муза моя, о лукавая Талия!
Всякий
вечер, услышав твой крик,
При свечах в Пале-Рояле я…
Надеваю Сганареля парик.
Поклонившись
по чину, пониже, —
Надо!
Платит партер тридцать су! —
Я, о сир, для забавы Парижа (пауза)
Околесину часто несу.
Он замолчал. Фигура молодой женщины мелькнула около избушки и скрылась в другом конце огорода. Через некоторое время оттуда донесся мотив какой-то песни. Маруся пела про себя, как будто забыв о нашем присутствии. Песня то жужжала, как веретено в тихий
вечер, то вдруг
плакала отголосками какой-то рвущей боли… Так мне,
по крайней мере, казалось в ту минуту.
Проснулся он, разбуженный странными звуками, колебавшимися в воздухе, уже посвежевшем от близости
вечера. Кто-то
плакал неподалёку от него.
Плакали по-детски — задорно и неугомонно. Звуки рыданий замирали в тонкой минорной ноте и вдруг снова и с новой силой вспыхивали и лились, всё приближаясь к нему. Он поднял голову и через бурьян поглядел на дорогу.
В третьем часу вместе обедают,
вечером вместе готовят уроки и
плачут. Укладывая его в постель, она долго крестит его и шепчет молитву, потом, ложась спать, грезит о том будущем, далеком и туманном, когда Саша, кончив курс, станет доктором или инженером, будет иметь собственный большой дом, лошадей, коляску, женится и у него родятся дети… Она засыпает и все думает о том же, и слезы текут у нее
по щекам из закрытых глаз. И черная кошечка лежит у нее под боком и мурлычет...
В один жаркий июльский день, под
вечер, когда
по улице гнали городское стадо и весь двор наполнился облаками пыли, вдруг кто-то постучал в калитку. Оленька пошла сама отворять и, как взглянула, так и обомлела: за воротами стоял ветеринар Смирнин, уже седой и в штатском платье. Ей вдруг вспомнилось все, она не удержалась,
заплакала и положила ему голову на грудь, не сказавши ни одного слова, и в сильном волнении не заметила, как оба потом вошли в дом, как сели чай пить.
— Это, — говорила няня, —
по твоему возрасту непонятно, но было это самое ужасное, особенно для меня, потому что я об Аркадии мечтала. Я и начала
плакать. Серьги бросила на стол, а сама
плачу и как
вечером представлять буду, того уже и подумать не могу.
Зиновий Прокофьевич что-то был очень задумчив, Океанов подпил немножко, остальные как-то прижались, а маленький человечек Кантарев, отличавшийся воробьиным носом, к
вечеру съехал с квартиры, весьма тщательно заклеив и завязав все свои сундучки, узелки и холодно объясняя любопытствующим, что время тяжелое, а что приходится здесь не
по карману
платить.
Она
плакала и думала о том, что хорошо бы ей на всю жизнь уйти в монастырь: в тихие летние
вечера она гуляла бы одиноко
по аллеям, обиженная, оскорбленная, непонятая людьми, и только бы один бог да звездное небо видели слезы страдалицы.
— Я стороной, осторожно расспросил хозяина гостиницы. Он рассказал мне, что вновь прибывший редко отлучался из дома днем и все что-то писал, выходил изредка
по вечерам, деньги
платил аккуратно, а обеды ему приносили из общественного собрания.
Опечатали церкви, монастыри в городе и окрестностях, связали иноков и священников, взыскали с каждого из них
по двадцать рублей, а кто не мог
заплатить сей пени, того ставили на правеж: всенародно били, секли с утра до
вечера.
— Он за последнее время, несмотря на мои советы, ведет большую игру, проигрывает
по несколько тысяч за
вечер; одна особа тут, кроме того, стоит ему дорого… У него много долгов, за которые он
платит страшные проценты… У него есть свое состояние, но если так пойдет дело, то я боюсь и за ваше.
Так прошли три недели. Наташа никуда не хотела выезжать и как тень, праздная и унылая, ходила
по комнатам,
вечером тайно от всех
плакала и не являлась
по вечерам к матери. Она беспрестанно краснела и раздражалась. Ей казалось, что все знают о ее разочаровании, смеются и жалеют о ней. При всей силе внутреннего горя, это тщеславное горе усиливало ее несчастие.