Неточные совпадения
— Он
пишет…
историю, ваше превосходительство.
— Вот ваше письмо, — начала она, положив его на стол. — Разве возможно то, что вы
пишете? Вы намекаете на преступление, совершенное будто бы братом. Вы слишком ясно намекаете, вы не смеете теперь отговариваться. Знайте же, что я еще до вас слышала об этой глупой сказке и не верю ей ни в одном слове. Это гнусное и смешное подозрение. Я знаю
историю и как и отчего она выдумалась. У вас не может быть никаких доказательств. Вы обещали доказать: говорите же! Но заранее знайте, что я вам не верю! Не верю!..
У сильного всегда бессильный виноват:
Тому в
Истории мы тьму примеров слышим,
Но мы
Истории не
пишем;
А вот о том как в Баснях говорят.
Общий хохот покрыл его голос. Напрасно он силился досказать
историю своего падения: хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские Боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять — и пошло
писать.
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь
историей города,
написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей
истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
«Я отношусь к людям слишком требовательно и неисторично. Недостаток историчности суждений — общий порок интеллигенции. Она говорит и
пишет об
истории, не чувствуя ее».
— Католики дали Кампанеллу, Менделя, вообще множество ученых, историков, а наши монахи чугунные невежды, даже сносной
истории русских сект не могут
написать.
Историю пишут для оправдания и прославления деяний нации, расы, империи.
— Нет, я не заражен стремлением делать
историю, меня совершенно удовлетворяет профессор Ключевский, он делает
историю отлично. Мне говорили, что он внешне похож на царя Василия Шуйского:
историю написал он, как
написал бы ее этот хитрый царь…
— Философствовал,
писал сочинение «
История и судьба», — очень сумбурно и мрачно
писал. Прошлым летом жил у него эдакий… куроед, Томилин, питался только цыплятами и овощами. Такое толстое, злое, самовлюбленное животное. Пробовал изнасиловать девчонку, дочь кухарки, — умная девочка, между прочим, и, кажется, дочь этого, Турчанинова. Старик прогнал Томилина со скандалом. Томилин — тоже философствовал.
— Больна? Паскудная
история! Н-да… Где же я ночую? Она
писала, что приготовит мне ночлеги. Это — не у вас?
Он сейчас же поручил мне
написать несколько бумаг в Петербург, между прочим изложить кратко
историю нашего плавания до Англии и вместе о том, как мы «приткнулись» к мели, и о необходимости ввести фрегат в Портсмутский док, отчасти для осмотра повреждения, а еще более для приспособления к фрегату тогда еще нового водоопреснительного парового аппарата.
Но довольно Ликейских островов и о Ликейских островах, довольно и для меня и для вас! Если захотите знать подробнее долготу, широту места, пространство, число островов, не поленитесь сами взглянуть на карту, а о нравах жителей, об обычаях, о произведениях, об
истории — прочтите у Бичи, у Бельчера. Помните условие: я
пишу только письма к вам о том, что вижу сам и что переживаю изо дня в день.
Свою
историю Вера Ефремовна рассказала так, что она, кончив акушерские курсы, сошлась с партией народовольцев и работала с ними. Сначала шло всё хорошо,
писали прокламации, пропагандировали на фабриках, но потом схватили одну выдающуюся личность, захватили бумаги и начали всех брать.
— Не
пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё в роман суют… Возьми-ка предмет из
истории, воображение у тебя живое,
пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты
писал!.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства!.. Это газетная литература!
Дай мне кончить как-нибудь эту
историю с Софьей,
написать ее портрет, и тогда, под влиянием впечатления ее красоты, я, я…
Между тем
писать выучился Райский быстро, читал со страстью
историю, эпопею, роман, басню, выпрашивал, где мог, книги, но с фактами, а умозрений не любил, как вообще всего, что увлекало его из мира фантазии в мир действительный.
В «Философии
истории» Гегель
писал: «Можно назвать хитростью разума то, что он заставляет действовать для себя страсти, причем то, что осуществляется при их посредстве, терпит ущерб и вред…
Нельзя не признать, что учение Шлейермахера носит явные черты двойственности, которая позволяет его истолковывать и как философа субъективизма в религии (как и мы понимаем его здесь вслед за Гегелем) [Бывает, что «я» находит в субъективности и индивидуальности собственного миросозерцания свое наивысшее тщеславие — свою религию», —
писал о Ф. Шлейермахере Гегель в «Лекциях по
истории философии» (Гегель. Соч. М.; Л., 1935.
Мы не ставим себе задачу проследить здесь судьбы отрицательного богословия в новой философии, ибо для этого, в сущности, пришлось бы
написать полную ее
историю; кроме того, ясно, что метафизический, а тем более научный рационализм, в ней господствовавший, менее всего ему благоприятствовал.
Блудов, известный как продолжатель
истории Карамзина, не написавший ни строки далее, и как сочинитель «Доклада следственной комиссии» после 14 декабря, которого было бы лучше совсем не
писать, принадлежал к числу государственных доктринеров, явившихся в конце александровского царствования.
«
Напиши, — заключал он, — как в этом месте (на Воробьевых горах) развилась
история нашей жизни, то есть моей и твоей».
Огарев еще прежде меня окунулся в мистические волны. В 1833 он начинал
писать текст для Гебелевой [Г е б е л ь — известный композитор того времени. (Прим. А. И. Герцена.)] оратории «Потерянный рай». «В идее потерянного рая, —
писал мне Огарев, — заключается вся
история человечества!» Стало быть, в то время и он отыскиваемый рай идеала принимал за утраченный.
Неужели
история, вперед закупленная аракчеевской наводкой, [Аракчеев положил, кажется, 100 000 рублей в ломбард для выдачи через сто лет с процентами тому, кто
напишет лучшую
историю Александра I.
Это были люди умные, образованные, честные, состарившиеся и выслужившиеся «арзамасские гуси»; они умели
писать по-русски, были патриоты и так усердно занимались отечественной
историей, что не имели досуга заняться серьезно современностью Все они чтили незабвенную память Н. М. Карамзина, любили Жуковского, знали на память Крылова и ездили в Москве беседовать к И. И. Дмитриеву, в его дом на Садовой, куда и я езживал к нему студентом, вооруженный романтическими предрассудками, личным знакомством с Н. Полевым и затаенным чувством неудовольствия, что Дмитриев, будучи поэтом, — был министром юстиции.
Я
написал четыре книги, между прочим, важную для меня книгу «Смысл
истории» и философскую книгу о Достоевском.
Когда в исторической перспективе начинают говорить и
писать об умерших дурно и даже считают долгом так говорить во имя правды, то потому, что умерший тут возвращается к земной
истории, в которой добро перемешано со злом, свет с тьмой.
Он помог напечатанию на немецком языке моей книги «Смысл
истории» и
написал к ней предисловие.
Я начинаю
писать эту главу в страшные и мучительные дни европейской
истории.
По поводу
истории с Г. П. Федотовым я
написал в «Пути» резкую статью «Существует ли в православии свобода совести?», которая поссорила меня с профессорами Богословского института и создала затруднения для «Пути».
Прибыл он на Сахалин в 1860 г., в ту пору, когда еще только начиналась сахалинская каторга, и из всех ныне здравствующих сахалинцев только он один мог бы
написать всю ее
историю.
И о его идеях и методах по
истории пластики и художественной литературы я еще тогда, живя в Париже,
написал этюд (он напечатан был во"Всемирном труде") под заглавием:"Анализ и систематика Тэна".
Польской литературой и судьбой польской эмиграции он интересовался уже раньше и стал
писать статьи в"Библиотеке", где впервые у нас знакомил с фактами из
истории польского движения, которые повели к восстанию.
Мы были уже до отъезда из Мадрида достаточно знакомы с богатствами тамошнего Музея, одного из самых богатых — даже и после Лувра, и нашего Эрмитажа. О нем и после Боткина у нас
писали немало в последние годы, но испанским искусством, особенно архитектурой, все еще до сих пор недостаточно занимаются у нас и писатели и художники, и специалисты по
истории искусства.
Я вспомнил тогда, что один из моих собратов (и когда-то сотрудников), поэт Н.В.Берг, когда-то хорошо был знаком с
историей отношений Тургенева к Виардо, теперь только отошедшей в царство теней (я
пишу это в начале мая 1910 года), и он был того мнения, что, по крайней мере тогда (то есть в конце 40-х годов), вряд ли было между ними что-нибудь серьезное, но другой его бывший приятель Некрасов был в ту же эпоху свидетелем припадков любовной горести Тургенева, которые прямо показывали, что тут была не одна"платоническая"любовь.
Он продолжал много работать и как теоретик, по
истории идей и эволюции общества, брал на себя обширные труды, переводные и оригинальные;
писал постоянно и в русские журналы анонимно, и под псевдонимами.
В нем"спонтанно"(выражаясь научно-философским термином) зародилась мысль
написать большой роман, где бы была рассказана
история этического и умственного развития русского юноши, — с годов гимназии и проведя его через два университета — один чисто русский, другой — с немецким языком и культурой.
Он уже растратил все то, что имел, когда
писал лучшие свои повести, вроде «
Истории двух калош», и свой «Тарантас».
Все, что
писал Гюисманс, — лишь
история его одинокой души, его мучений и обращений, и только.
Так никто еще не
писал, как Гюисманс, никто так не углублял
истории души, не утончал ее интимной чувственности.
Я
пишу не
историю своего времени. Я просто всматриваюсь в туманное прошлое и заношу вереницы образов и картин, которые сами выступают на свет, задевают, освещают и тянут за собой близкие и родственные воспоминания. Я стараюсь лишь об одном: чтобы ясно и отчетливо облечь в слово этот непосредственный материал памяти, строго ограничивая лукавую работу воображения…
И надо так сказать, что именно к этому времени сгустились все недоумения мои о нем; никогда еще не представлялся он мне столь таинственным и неразгаданным, как в то именно время; но об этом-то и вся
история, которую
пишу; все в свое время.
Но об этом
история еще впереди; в этот же вечер случилась лишь прелюдия: я сидел все эти два часа на углу стола, а подле меня, слева, помещался все время один гниленький франтик, я думаю, из жидков; он, впрочем, где-то участвует, что-то даже
пишет и печатает.
Князь, воротившись с игры,
написал в ту же ночь два письма — одно мне, а другое в тот прежний его полк, в котором была у него
история с корнетом Степановым.
Соловейчик все
писал, словно
историю сочинял или новое поминанье заводил.
Она постоянно находилась при князе, — высоком, бодром старике, ходившем на костыле, — он был сильно контужен в правую ногу во время Севастопольской кампании; он сам учил ее читать и
писать, сперва по-русски, а потом по-французски, арифметике,
истории, географии, законом же Божьим занимался с ней сельский священник, добродушный, маленький, седенький старичок — отец Петр.
— То-то вот оно и есть, — повторил Иван Иваныч. — А разве то, что мы живем в городе в духоте, в тесноте,
пишем ненужные бумаги, играем в винт, — разве это не футляр? А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор — разве это не футляр? Вот если желаете, то я расскажу вам одну очень поучительную
историю.
Пелагея, увидевшись с знакомым, пошла в кухню надеть капот, шелковый платок и потом с ворчанием отправилась к отцу Иоанникию; а Медузин сел за письменный стол и просидел с час в глубокой задумчивости; потом вдруг «обошелся посредством» руки, схватил бумагу и
написал, — вы думаете, комментарий к «Энеиде» или к Евтропиевой краткой
истории, — и ошибаетесь. Вот он что
написал...
Егор Егорыч вздохнул и печально мотнул головой: ему живо припомнилась вся эта минувшая
история, как сестра, совершенно несправедливо заступившись за сына, разбранила Егора Егорыча самыми едкими и оскорбительными словами и даже просила его избавить от своих посещений, и как он, несмотря на то, все-таки приезжал к ней несколько раз, как потом он ей
писал длинные письма, желая внушить ей все безумие подобного отношения к нему, и как на эти письма не получил от нее ни строчки в ответ.
По этому же завещанию граф Алексей Андреевич определил капитал в 50 000 рублей с процентами тому, кто через 93 года
напишет лучшую
историю императора Александра I.