Неточные совпадения
Заслышали с вышины знакомую
песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами
земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!..
Такая рожь богатая
В тот год у нас родилася,
Мы
землю не ленясь
Удобрили, ухолили, —
Трудненько было пахарю,
Да весело жнее!
Снопами нагружала я
Телегу со стропилами
И пела, молодцы.
(Телега нагружается
Всегда с веселой
песнею,
А сани с горькой думою:
Телега хлеб домой везет,
А сани — на базар!)
Вдруг стоны я услышала:
Ползком ползет Савелий-дед,
Бледнешенек как смерть:
«Прости, прости, Матренушка! —
И повалился в ноженьки. —
Мой грех — недоглядел...
Довольно демон ярости
Летал с мечом карающим
Над русскою
землей.
Довольно рабство тяжкое
Одни пути лукавые
Открытыми, влекущими
Держало на Руси!
Над Русью оживающей
Святая
песня слышится,
То ангел милосердия,
Незримо пролетающий
Над нею, души сильные
Зовет на честный путь.
Утро было славное, свежее; маленькие пестрые тучки стояли барашками на бледно-ясной лазури; мелкая роса высыпала на листьях и травах, блистала серебром на паутинках; влажная, темная
земля, казалось, еще хранила румяный след зари; со всего неба сыпались
песни жаворонков.
С детства слышал Клим эту
песню, и была она знакома, как унылый, великопостный звон, как панихидное пение на кладбище, над могилами. Тихое уныние овладевало им, но было в этом унынии нечто утешительное, думалось, что сотни людей, ковырявших
землю короткими, должно быть, неудобными лопатами, и усталая
песня их, и грязноватые облака, развешанные на проводах телеграфа, за рекою, — все это дано надолго, может быть, навсегда, и во всем этом скрыта какая-то несокрушимость, обреченность.
— А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел
песню, мальчишка тоже стал петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг
песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал на
землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
— Погоди. И ежели все люди"в раю"в
песнях и плясках время препровождать будут, то кто же, по твоему, Ионкину, разумению,
землю пахать станет? и вспахавши сеять? и посеявши жать? и, собравши плоды, оными господ дворян и прочих чинов людей довольствовать и питать?
Все как будто умерло; вверху только, в небесной глубине, дрожит жаворонок, и серебряные
песни летят по воздушным ступеням на влюбленную
землю, да изредка крик чайки или звонкий голос перепела отдается в степи.
Золотистым отливом сияет нива; покрыто цветами поле, развертываются сотни, тысячи цветов на кустарнике, опоясывающем поле, зеленеет и шепчет подымающийся за кустарником лес, и он весь пестреет цветами; аромат несется с нивы, с луга, из кустарника, от наполняющих лес цветов; порхают по веткам птицы, и тысячи голосов несутся от ветвей вместе с ароматом; и за нивою, за лугом, за кустарником, лесом опять виднеются такие же сияющие золотом нивы, покрытые цветами луга, покрытые цветами кустарники до дальних гор, покрытых лесом, озаренным солнцем, и над их вершинами там и здесь, там и здесь, светлые, серебристые, золотистые, пурпуровые, прозрачные облака своими переливами слегка оттеняют по горизонту яркую лазурь; взошло солнце, радуется и радует природа, льет свет и теплоту, аромат и
песню, любовь и негу в грудь, льется
песня радости и неги, любви и добра из груди — «о
земля! о нега! о любовь! о любовь, золотая, прекрасная, как утренние облака над вершинами тех гор»
«И услышал я голос с неба, как шум от множества вод и как звук сильного грома, и услышал голос как бы гуслистов, играющих на гуслях своих: они поют как бы новую песнь перед престолом и перед четырьмя животными и старцами; и никто не мог научиться сей
песни, кроме сих 144 000 искупленных от
земли.
Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя с улицы, распутная баба Ворониха. Она появлялась в праздники, огромная, растрепанная, пьяная. Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая ногами, не касаясь
земли, двигалась, как туча, и орала похабные
песни. Все встречные прятались от нее, заходя в ворота домов, за углы, в лавки, — она точно мела улицу. Лицо у нее было почти синее, надуто, как пузырь, большие серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла, плакала...
Он громко запел ту же
песню и весь спирт вылил в огонь. На мгновение в костре вспыхнуло синее пламя. После этого Дерсу стал бросать в костер листья табака, сухую рыбу, мясо, соль, чумизу, рис, муку, кусок синей дабы, новые китайские улы, коробок спичек и, наконец, пустую бутылку. Дерсу перестал петь. Он сел на
землю, опустил голову на грудь и глубоко о чем-то задумался.
«Вот какая щедрая
земля в той стране! «Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели
песни и играли с девушками.
— Экая гадость! — отплюнувшись брезгливо и тряхнув седой головой, молвил Василий Петрович. — Сколько ноне у Макарья этих Иродиад расплодилось!.. Беда!.. Пообедать негде стало как следует, по-христиански, лба перед едой перекрестить невозможно… Ты с крестом да с молитвой, а эта треклятая нéжить с пляской да с
песнями срамными! Ровно в какой басурманской
земле!
Вечером, только закатится солнце и сумрак начнет по
земле расстилаться, девушки с молодицами, звонко
песни играя, выходят гурьбой за околицу, каждая охапку соломы тащит.
Допели канон. Дрогнул голос Марьюшки, как завела она запев прощальной
песни: «Приидите, последнее дадим целование…» Первым прощаться подошел Патап Максимыч. Истово сотворил он три поклона перед иконами, тихо подошел ко гробу, трижды перекрестил покойницу, припал устами к холодному челу ее, отступил и поклонился дочери в
землю… Но как встал да взглянул на мертвое лицо ее, затрясся весь и в порыве отчаянья вскрикнул...
Оклички женщинами справляются, мужчинами никогда. Когда вслушиваешься в эти оклички, в эти «жальные причитанья», глубокой стариной пахнет!.. Те слова десять веков переходят в устах народа из рода в род… Старым богам те
песни поются: Грому Гремучему да Матери-Сырой
Земле.
В день Микулы с кормом, после пиров-столований у богатых мужиков, заволжски ребята с лошадьми всю ночь в поле празднуют… Тогда-то в ночной тишине раздаются громкие микульские
песни… Ими приветствуют наступающий день именин Матери-Сырой
Земли.
Слышались еще шумный шорох от движенья десятков тысяч рук крестившегося народа да звонкая, вольная
песня жаворонка, лившаяся на
землю из лазурного пространства.
Минут пять продолжалось глубокое молчанье… Только и слышны были заунывное пение на
земле малиновки да веселая
песня жаворонка, парившего в поднебесье.
Любы
Земле Ярилины речи, возлюбила она бога светлого и от жарких его поцелуев разукрасилась злаками, цветами, темными лесами, синими морями, голубыми реками, серебристыми озера́ми. Пила она жаркие поцелуи Ярилины, и из недр ее вылетали поднебесные птицы, из вертепов выбегали лесные и полевые звери, в реках и морях заплавали рыбы, в воздухе затолклись мелкие мушки да мошки… И все жило, все любило, и все пело хвалебные
песни: отцу — Яриле, матери — Сырой
Земле.
Песня, тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под
земли, точно над степью носился невидимый дух и пел.
Но до чтения ли, до письма ли было тут, когда душистые черемухи зацветают, когда пучок на березах лопается, когда черные кусты смородины опушаются беловатым пухом распускающихся сморщенных листочков, когда все скаты гор покрываются подснежными тюльпанами, называемыми сон, лилового, голубого, желтоватого и белого цвета, когда полезут везде из
земли свернутые в трубочки травы и завернутые в них головки цветов; когда жаворонки с утра до вечера висят в воздухе над самым двором, рассыпаясь в своих журчащих, однообразных, замирающих в небе
песнях, которые хватали меня за сердце, которых я заслушивался до слез; когда божьи коровки и все букашки выползают на божий свет, крапивные и желтые бабочки замелькают, шмели и пчелы зажужжат; когда в воде движенье, на
земле шум, в воздухе трепет, когда и луч солнца дрожит, пробиваясь сквозь влажную атмосферу, полную жизненных начал…
А вот за чем: из-под
земли, что ли, или из-под арок гостиного двора явился какой-то хожалый или будочник с палочкой в руках, и
песня, разбудившая на минуту скучную дремоту, разом подрезанная, остановилась, только балалайка показал палец будочнику; почтенный блюститель тишины гордо отправился под арку, как паук, возвращающийся в темный угол, закусивши мушиными мозгами.
А деревья в саду шептались у нее над головой, ночь разгоралась огнями в синем небе и разливалась по
земле синею тьмой, и, вместе с тем, в душу молодой женщины лилась горячая грусть от Иохимовых
песен. Она все больше смирялась и все больше училась постигать нехитрую тайну непосредственной и чистой, безыскусственной поэзии.
Ветер шевелил прядь волос, свесившуюся из-под его шляпы, и тянулся мимо его уха, как протяжный звон эоловой арфы. Какие-то смутные воспоминания бродили в его памяти; минуты из далекого детства, которое воображение выхватывало из забвения прошлого, оживали в виде веяний, прикосновений и звуков… Ему казалось, что этот ветер, смешанный с дальним звоном и обрывками
песни, говорит ему какую-то грустную старую сказку о прошлом этой
земли, или о его собственном прошлом, или о его будущем, неопределенном и темном.
Весною поют на деревьях птички; молодостью, эти самые птички поселяются на постоянное жительство в сердце человека и поют там самые радостные свои
песни; весною, солнышко посылает на
землю животворные лучи свои, как бы вытягивая из недр ее всю ее роскошь, все ее сокровища; молодостью, это самое солнышко просветляет все существо человека, оно, так сказать, поселяется в нем и пробуждает к жизни и деятельности все те богатства, которые скрыты глубоко в незримых тайниках души; весною, ключи выбрасывают из недр
земли лучшие, могучие струи свои; молодостью, ключи эти, не умолкая, кипят в жилах, во всем организме человека; они вечно зовут его, вечно порывают вперед и вперед…
— Уж так-то, брат, хорошо, что даже вспомнить грустно! Кипело тогда все это,
земля, бывало, под ногами горела! Помнишь ли, например, Катю — ведь что это за прелесть была! а! как цыганские-то
песни пела! или вот эту:"Помнишь ли, мой любезный друг"? Ведь душу выплакать можно! уж на что селедка — статский советник Кобыльников из Петербурга приезжал, а и тот двадцатипятирублевую кинул — камни говорят!
двумя тяжелыми вздохами отозвались густые, пониженные голоса. Люди шагнули вперед, дробно ударив ногами
землю. И потекла новая
песня, решительная и решившаяся.
Пел он очень хорошо. И очень много знал хороших
песен, пахнувших полем,
землею и деревней. Захватит подбородок ладонью и затянет...
Вдоль цветущего берега речки жаворонки по-прежнему звенели в небесной синеве, лыски перекликались в густых камышах, а мелкие птички перепархивали, чирикая, с тростника на тростник или, заливаясь
песнями, садились на пернатые стрелы, вонзившиеся в
землю во время битвы и торчавшие теперь на зеленом лугу, меж болотных цветов, как будто б и они были цветы и росли там уже бог знает сколько времени.
Песня длинна, как большая дорога, она такая же ровная, широкая и мудрая; когда слушаешь ее, то забываешь — день на
земле или ночь, мальчишка я или уже старик, забываешь все!
Иногда мне казалось, что он опрокинется, упадет спиною на
землю и умрет, как зорянка, — потому что истратил на
песню всю свою душу, всю ее силу.
— Постойте, я вам принесу книжку. Вы из нее хоть главные факты узнаете. Так слушайте же
песню… Впрочем, я вам лучше принесу написанный перевод. Я уверен, вы полюбите нас: вы всех притесненных любите. Если бы вы знали, какой наш край благодатный! А между тем его топчут, его терзают, — подхватил он с невольным движением руки, и лицо его потемнело, — у нас все отняли, все: наши церкви, наши права, наши
земли; как стадо гоняют нас поганые турки, нас режут…
Другие, также измученные жаром, полураздетые, кто полоскал белье в Тереке, кто вязал уздечку, кто лежал на
земле, мурлыкая
песню, на горячем песке берега.
Старик могилу копает,
песню поет и выкидывает вместе с
землей череп, такой же старый, каким я тогда играла.
Задевала
песня, которую Боря неугомонно распевал — на
земле, на крыше, вися в воздухе.
— Это такие люди — неугомонные, много я их встречал. Говорят, будто щуров сон видели они: есть такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт, и
песня у неё как бы сквозь дрёму: тихая да сладкая, хоть сам-то щур — большой, не меньше дрозда. А гнездо он себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их. И когда увидит человек такой сои — шабаш! Начнёт по всей
земле ходить — наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если, то — помрёт на нём…
Манило за город, на зелёные холмы, под
песни жаворонков, на реку и в лес, празднично нарядный. Стали собираться в саду, около бани, под пышным навесом берёз, за столом, у самовара, а иногда — по воскресеньям — уходили далеко в поле, за овраги, на возвышенность, прозванную Мышиный Горб, — оттуда был виден весь город, он казался написанным на
земле ласковыми красками, и однажды Сеня Комаровский, поглядев на него с усмешечкой, сказал...
Не уйти никуда от несчётных скорбей:
Ходит всюду болезнь, люди в страхе немом,
О спасенье не думая, гибнут.
Благодатных плодов не приносит
земля,
Жены в муках кричат и не могут родить…
Раздаются мрачные
Песни похоронные.
Ты приди, помилуй нас,
Защити от гибели,
О, Тучегонителя
Золотая дочь!
Окно раскрыто в нем настежь. Внизу зеленеют первые весенние побеги, наверху синеет голубой полог, растянутый над
землей… Где-то высоко льется звонкой струей
песня жаворонка.
Солнце — в зените, раскаленное синее небо ослепляет, как будто из каждой его точки на
землю, на море падает огненно-синий луч, глубоко вонзаясь в камень города и воду. Море блестит, словно шелк, густо расшитый серебром, и, чуть касаясь набережной сонными движениями зеленоватых теплых волн, тихо поет мудрую
песню об источнике жизни и счастья — солнце.
Сотни неразрывных нитей связывали ее сердце с древними камнями, из которых предки ее построили дома и сложили стены города, с
землей, где лежали кости ее кровных, с легендами,
песнями и надеждами людей — теряло сердце матери ближайшего ему человека и плакало: было оно подобно весам, но, взвешивая любовь к сыну и городу, не могло понять — что легче, что тяжелей.
«Куда торопишься? чему обрадовался, лихой товарищ? — сказал Вадим… но тебя ждет покой и теплое стойло: ты не любишь, ты не понимаешь ненависти: ты не получил от благих небес этой чудной способности: находить блаженство в самых диких страданиях… о если б я мог вырвать из души своей эту страсть, вырвать с корнем, вот так! — и он наклонясь вырвал из
земли высокий стебель полыни; — но нет! — продолжал он… одной капли яда довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть всю, чтобы вылить яд…» Он продолжал свой путь, но не шагом: неведомая сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть не слетела с головы; он придерживает ее рукою… и только изредка поталкивает ногами скакуна своего; вот уж и село… церковь… кругом огни… мужики толпятся на улице в праздничных кафтанах… кричат, поют
песни… то вдруг замолкнут, то вдруг сильней и громче пробежит говор по пьяной толпе…
Близ рубежа чужой
землиАулы мирные цвели,
Гордились дружбою взаимной;
Там каждый путник находил
Ночлег и пир гостеприимный;
Черкес счастлив и волен был.
Красою чудной за горами
Известны были девы их,
И старцы с белыми власами
Судили распри молодых,
Весельем
песни их дышали!
Они тогда еще не знали
Ни золота, ни русской стали!
Я не раз видел, и привык уже видеть,
землю, устланную телами убитых на сражении; но эта улица показалась мне столь отвратительною, что я нехотя зажмурил глаза, и лишь только въехал в город, вдруг сцена переменилась: красивая площадь, кипящая народом, русские офицеры, национальная польская гвардия, красавицы, толпы суетливых жидов, шум, крик,
песни, веселые лица; одним словом везде, повсюду жизнь и движение.
Твой голос, милая, выводит звуки
Родимых
песен с диким совершенством;
Спой, Мери, нам уныло и протяжно,
Чтоб мы потом к веселью обратились
Безумнее, как тот, кто от
землиБыл отлучен каким-нибудь виденьем.
Безбожный пир, безбожные безумцы!
Вы пиршеством и
песнями разврата
Ругаетесь над мрачной тишиной,
Повсюду смертию распространенной!
Средь ужаса плачевных похорон,
Средь бледных лиц молюсь я на кладбище,
А ваши ненавистные восторги
Смущают тишину гробов — и
землюНад мертвыми телами потрясают!
Когда бы стариков и жен моленья
Не освятили общей, смертной ямы...
А ещё лучше он по праздникам у кабака певал: встанет пред народом, зажмурится крепко, так что на висках морщины лягут, да и заведёт; смотришь на него — и словно
песня в грудь ему из самой
земли исходит: и слова ему
земля подсказывает, и силу голосу дает. Стоят и сидят вокруг мужики; кто голову опустил и соломинку грызёт, иной смотрит в рот Савёлке и весь светится, а бабы даже плачут, слушая.
— А-а-а… — вторит гармония, и вокруг
песни потихоньку собирается задумчивый народ и серьёзно слушает старину, наклоняя головы к
земле.