Неточные совпадения
Цыфиркин. Да кое-как, ваше благородие! Малу толику арихметике маракую, так питаюсь в городе около приказных служителей у счетных дел. Не всякому открыл Господь науку: так кто сам не смыслит, меня нанимает то счетец поверить, то итоги подвести. Тем и питаюсь; праздно жить не люблю. На досуге ребят обучаю. Вот и у их благородия с
парнем третий
год над ломаными бьемся, да что-то плохо клеятся; ну, и то правда, человек на человека не приходит.
Толпа дворовых не высыпала на крыльцо встречать господ; показалась всего одна девочка
лет двенадцати, а вслед за ней вышел из дому молодой
парень, очень похожий на Петра, одетый в серую ливрейную куртку [Ливрейная куртка — короткая ливрея, повседневная одежда молодого слуги.] с белыми гербовыми пуговицами, слуга Павла Петровича Кирсанова.
— Вы, Нифонт Иванович, ветхозаветный человек. А молодежь, разночинцы эти… не дремлют! У меня письмоводитель в шестом
году наблудил что-то, арестовали.
Парень — дельный и неглуп, готовился в университет. Ну, я его вызволил. А он, ежа ему за пазуху, сукину сыну, снял у меня копию с одного документа да и продал ее заинтересованному лицу. Семь тысяч гонорара потерял я на этом деле. А дело-то было — беспроигрышное.
Соседями аккомпаниатора сидели с левой руки — «последний классик» и комическая актриса, по правую — огромный толстый поэт. Самгин вспомнил, что этот тяжелый
парень еще до 905
года одобрил в сонете известный, но никем до него не одобряемый, поступок Иуды из Кариота. Память механически подсказала Иудино дело Азефа и другие акты политического предательства. И так же механически подумалось, что в XX веке Иуда весьма часто является героем поэзии и прозы, — героем, которого объясняют и оправдывают.
Из остальных я припоминаю всего только два лица из всей этой молодежи: одного высокого смуглого человека, с черными бакенами, много говорившего,
лет двадцати семи, какого-то учителя или вроде того, и еще молодого
парня моих
лет, в русской поддевке, — лицо со складкой, молчаливое, из прислушивающихся.
Вдруг один здешний
парень, Вишняков, он теперь у Плотниковых рассыльным служит, смотрит на меня да и говорит: «Ты чего на гусей глядишь?» Я смотрю на него: глупая, круглая харя,
парню двадцать
лет, я, знаете, никогда не отвергаю народа.
В Южно-Уссурийском крае опилки, зарытые в землю, быстро сгнивают и превращаются в удобрение, но на побережье моря они не гниют в течение трех
лет. Это можно объяснить тем, что
летом вследствие холодных туманов земля никогда не бывает
парная.
Я, к сожалению, должен прибавить, что в том же
году Павла не стало. Он не утонул: он убился, упав с лошади. Жаль, славный был
парень!
Николай Иваныч — некогда стройный, кудрявый и румяный
парень, теперь же необычайно толстый, уже поседевший мужчина с заплывшим лицом, хитро-добродушными глазками и жирным лбом, перетянутым морщинами, словно нитками, — уже более двадцати
лет проживает в Колотовке.
Мы отправились к нему. Посреди леса, на расчищенной и разработанной поляне, возвышалась одинокая усадьба Хоря. Она состояла из нескольких сосновых срубов, соединенных заборами; перед главной избой тянулся навес, подпертый тоненькими столбиками. Мы вошли. Нас встретил молодой
парень,
лет двадцати, высокий и красивый.
Глядя на какой-нибудь невзрачный, старинной архитектуры дом в узком, темном переулке, трудно представить себе, сколько в продолжение ста
лет сошло по стоптанным каменным ступенькам его лестницы молодых
парней с котомкой за плечами, с всевозможными сувенирами из волос и сорванных цветов в котомке, благословляемых на путь слезами матери и сестер… и пошли в мир, оставленные на одни свои силы, и сделались известными мужами науки, знаменитыми докторами, натуралистами, литераторами.
В Богословском (Петровском) переулке с 1883
года открылся театр Корша. С девяти вечера отовсюду поодиночке начинали съезжаться извозчики, становились в линию по обеим сторонам переулка, а не успевшие занять место вытягивались вдоль улицы по правой ее стороне, так как левая была занята лихачами и
парными «голубчиками», платившими городу за эту биржу крупные суммы. «Ваньки», желтоглазые погонялки — эти извозчики низших классов, а также кашники, приезжавшие в столицу только на зиму, платили «халтуру» полиции.
Один из них, рослый
парень, на несколько
лет старше меня, произносил так: «Отче наш, иже сына не дасы».
Тут вскоре и дедушка насунулся, заметный
парень был: двадцать два
года, а уж водолив!
— Сволочи! Какого вы
парня зря извели! Ведь ему бы цены не было
лет через пяток…
В одной толпе старуха
лет пятидесяти, держа за голову двадцатилетнего
парня, вопила: — Любезное мое дитетко, на кого ты меня покидаешь?
— Да уж четвертые сутки… Вот я и хотел попросить тебя, Степан Романыч, яви ты божецкую милость, вороти девку…
Парня ежели не хотел отодрать, ну, бог с тобой, а девку вороти. Служил я на промыслах верой и правдой шестьдесят
лет, заслужил же хоть что-нибудь? Цепному псу и то косточку бросают…
Слишком долго рассказывать преступление этого
парня; оно же и не идет к делу. [Лицейский врач Пешель обозначен в рукописи Пущина только буквою «П.». Лицейский служитель Сазонов за два
года службы в Лицее совершил в Царском Селе 6 или 7 убийств.]
Дворник, служивший в этом доме
лет пять и, вероятно, могший хоть что-нибудь разъяснить, ушел две недели перед этим к себе на родину, на побывку, оставив вместо себя своего племянника, молодого
парня, еще не узнавшего лично и половины жильцов.
— Старший сын, Николай, дельный
парень вышел. С понятием. Теперь он за сорок верст, в С***, хлеб закупать уехал! С часу на час домой жду. Здесь-то мы хлеб нынче не покупаем; станция, так конкурентов много развелось, приказчиков с Москвы насылают, цены набивают. А подальше — поглуше. Ну, а младший сын, Яков Осипыч, — тот с изъянцем. С
год места на глаза его не пущаю, а по времени, пожалуй, и совсем от себя отпихну!
— Видите ли, у нас все как-то так выходило — она в тюрьме — я на воле, я на воле — она в тюрьме или в ссылке. Это очень похоже на положение Саши, право! Наконец ее сослали на десять
лет в Сибирь, страшно далеко! Я хотел ехать за ней даже. Но стало совестно и ей и мне. А она там встретила другого человека, — товарищ мой, очень хороший
парень! Потом они бежали вместе, теперь живут за границей, да…
— Ничего. Ладно живу. В Едильгееве приостановился, слыхали — Едильгеево? Хорошее село. Две ярмарки в
году, жителей боле двух тысяч, — злой народ! Земли нет, в уделе арендуют, плохая землишка. Порядился я в батраки к одному мироеду — там их как мух на мертвом теле. Деготь гоним, уголь жгем. Получаю за работу вчетверо меньше, а спину ломаю вдвое больше, чем здесь, — вот! Семеро нас у него, у мироеда. Ничего, — народ все молодой, все тамошние, кроме меня, — грамотные все. Один
парень — Ефим, такой ярый, беда!
Павел сделал все, что надо молодому
парню: купил гармонику, рубашку с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость и стал такой же, как все подростки его
лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль и польку, по праздникам возвращался домой выпивши и всегда сильно страдал от водки. Наутро болела голова, мучила изжога, лицо было бледное, скучное.
Впервой-ет раз, поди
лет с десяток уж будет, шел, знашь, у нас по деревне
парень, а я вот на улице стоял…
Я как-то говорил о наружности этого господина: высокий, курчавый, плотный
парень,
лет сорока, с багровым, несколько опухшим и обрюзглым лицом, со вздрагивающими при каждом движении головы щеками, с маленькими, кровяными, иногда довольно хитрыми глазками, в усах, в бакенбардах и с зарождающимся мясистым кадыком, довольно неприятного вида.
Это был высокий
парень,
лет тридцати, с молодцеватым и простодушным лицом, довольно красивым, и с бородавкой.
Он действительно часто кричал по ночам и кричал, бывало, во все горло, так что его тотчас будили толчками арестанты: «Ну, что, черт, кричишь!» Был он
парень здоровый, невысокого росту, вертлявый и веселый,
лет сорока пяти, жил со всеми ладно, и хоть очень любил воровать и очень часто бывал у нас бит за это, но ведь кто ж у нас не проворовывался и кто ж у нас не был бит за это?
— Нет, не вздор! — догматически замечает Куликов, до сих пор величаво молчавший. Это
парень с весом,
лет под пятьдесят, чрезвычайно благообразного лица и с какой-то презрительно-величавой манерой. Он сознает это и этим гордится. Он отчасти цыган, ветеринар, добывает по городу деньги за лечение лошадей, а у нас в остроге торгует вином. Малый он умный и много видывал. Слова роняет, как будто рублем дарит.
Привели однажды
летом одного подсудимого, здорового и с виду очень неуклюжего
парня,
лет сорока пяти, с уродливым от оспы лицом, с заплывшими красными маленькими глазами и с чрезвычайно угрюмым и мрачным видом.
— Кабы сразу тыщами ворочать — ну, еще туда-сюда… А из-за грошей с народом возиться — это из пустого в порожнее. Нет, я вот погляжу-погляжу да в монастырь уйду, в Оранки. Я — красивый, могутно́й, авось какой-нибудь купчихе понравлюсь, вдове! Бывает этак-то, — один сергацкой
парень в два
года счастья достиг да еще на девице женился, здешней, городской; носили икону по домам, а она его и высмотрела…
Уйдя, он надолго пропал, потом несколько раз заходил выпивший, кружился, свистел, кричал, а глаза у него смотрели потерянно, и сквозь радость явно скалила зубы горькая, непобедимая тоска. Наконец однажды в воскресенье он явился хмельной и шумный, приведя с собою статного
парня,
лет за двадцать, щеголевато одетого в чёрный сюртук и брюки навыпуск.
Парень смешно шаркнул ногой по полу и, протянув руку, красивым, густым голосом сказал...
Гаврила вошел не один; с ним был дворовый
парень, мальчик
лет шестнадцати, прехорошенький собой, взятый во двор за красоту, как узнал я после. Звали его Фалалеем. Он был одет в какой-то особенный костюм, в красной шелковой рубашке, обшитой по вороту позументом, с золотым галунным поясом, в черных плисовых шароварах и в козловых сапожках, с красными отворотами. Этот костюм был затеей самой генеральши. Мальчик прегорько рыдал, и слезы одна за другой катились из больших голубых глаз его.
Утром, напившись
парного молока, я уходил в Шуваловский парк и гулял здесь часа три, вспоминая прошлое
лето и отдаваясь тем юношеским мечтам, которые несутся в голове, как весенние облачка.
Все это куда бы еще ни шло, если бы челнок приносил существенную пользу дому и поддерживал семейство; но дело в том, что в промежуток десяти-двенадцати
лет парень успел отвыкнуть от родной избы; он остается равнодушным к интересам своего семейства; увлекаемый дурным сообществом, он скорей употребит заработанные деньги на бражничество; другая часть денег уходит на волокитство, которое сильнейшим образом развито на фабриках благодаря ежеминутному столкновению
парней с женщинами и девками, взросшими точно так же под влиянием дурных примеров.
То был малый
лет шестнадцати, с широким румяным добродушным лицом и толстыми губами. Нельзя было не заметить, однако ж, что губы его на этот раз изменяли своему назначению: они не смеялись. И вообще во всей наружности
парня проглядывало выражение какой-то озабоченности, вовсе ему не свойственной; он не отрывал глаз от старика, как словно ждал от него чего-то особенного.
Год без малого не мог он слова добиться от
парня, и вот теперь тот сам к нему приступает.
Этак помыкался
парень с
год, потом приходит ко мне и — «Папаша, продайте шерсть, сделайте милость!
Юхванка был русый
парень,
лет тридцати, худощавый, стройный, с молодой, остренькой бородкой, довольно красивый, еслиб не бегающие карие глазки, неприятно выглядывавшие из-под сморщенных бровей, и не недостаток двух передних зубов, который тотчас бросался в глаза, потому что губы его были коротки и беспрестанно шевелились.
Но в это время новые тесовые ворота со скрипом отворились перед ним, и красивый, румяный белокурый
парень,
лет восьмнадцати, в ямской одежде, показался в воротах, ведя за собой тройку крепконогих, еще потных косматых лошадей, и, бойко встряхнув белыми волосами, поклонился барину.
Проходит
год, два, — дочь всё ближе к матери и — дальше от нее. Уже всем заметно, что
парни не знают, куда смотреть ласковей — на ту или эту. А подруги, — друзья и подруги любят укусить там, где чешется, — подруги спрашивают...
Эту историю, простую и страшную, точно она взята со страниц Библии, надобно начать издали, за пять
лет до наших дней и до ее конца: пять
лет тому назад в горах, в маленькой деревне Сарачена жила красавица Эмилия Бракко, муж ее уехал в Америку, и она находилась в доме свекра. Здоровая, ловкая работница, она обладала прекрасным голосом и веселым характером — любила смеяться, шутить и, немножко кокетничая своей красотой, сильно возбуждала горячие желания деревенских
парней и лесников с гор.
Деревня всё более ненавидела его, перенося свою ненависть и на семью Якова, а особенно на безобидного горбуна Терентия, — он с малых
лет служил посмешищем для девок и
парней.
Просидев в уездном училище пять
лет, Фома, с грехом пополам, окончил четыре класса и вышел из него бравым, черноволосым
парнем, со смуглым лицом, густыми бровями и темным пухом над верхней губой.
— В твои
годы отец твой… водоливом тогда был он и около нашего села с караваном стоял… в твои
годы Игнат ясен был, как стекло… Взглянул на него и — сразу видишь, что за человек. А на тебя гляжу — не вижу — что ты? Кто ты такой? И сам ты,
парень, этого не знаешь… оттого и пропадешь… Все теперешние люди — пропасть должны, потому — не знают себя… А жизнь — бурелом, и нужно уметь найти в ней свою дорогу… где она? И все плутают… а дьявол — рад… Женился ты?
Крутицкий. Я вам говорю. Скромен не по
летам, умен, дворянин, может сделать отличную карьеру. Вообще славный малый… малый славный. Его рекомендовали мне для некоторых занятий; ну, я того, знаете ли, попытал его, что, мол, ты за птица!
Парень хоть куда! Далеко пойдет, далеко, вот увидите.
Я с грустью перечитывал эти слова. Мне было шестнадцать
лет, но я уже знал, как больно жалит пчела — Грусть. Надпись в особенности терзала тем, что недавно
парни с «Мелузины», напоив меня особым коктейлем, испортили мне кожу на правой руке, выколов татуировку в виде трех слов: «Я все знаю». Они высмеяли меня за то, что я читал книги, — прочел много книг и мог ответить на такие вопросы, какие им никогда не приходили в голову.
— Нет, ты не то, дядя, говори, — крикнул молодой
парень с рябым лицом. — А ты вот своему сыну отец называешься, а по сыну и невестке отец. Ты ба помолился миру, чтоба тебя на старости
лет поучили.
— Будь покоен, всё пойдёт, как надо. Я — тридцать семь
лет безнаказанно служил князьям моим, а человек — не бог, человек — не милостив, угодить ему трудно. И тебе, сватья Ульяна, хорошо будет, станешь вместо матери
парням моим, а им приказано будет уважать тебя.
Назначили нам с
год назад в Пеньковку нового доктора из Петербурга; приезжает,
парень еще молодой и женат тоже на докторе, жена и значок золотой имеет: «Женщина-врач».
Ежели всякий
парень в двадцать
лет уставщиком порядков захочет быть… тогда всё должно прийти в замешательство… и деловому человеку на земле места не будет.