Неточные совпадения
— Я не могу допустить, — сказал Сергей Иванович с обычною ему ясностью и отчетливостью выражения и изяществом дикции, — я не могу ни в каком случае согласиться с Кейсом, чтобы всё мое представление о внешнем
мире вытекало из впечатлений. Самое основное понятие бытия получено мною не чрез
ощущение, ибо нет и специального органа для передачи этого понятия.
«Одиночество. Один во всем
мире. Затискан в какое-то идиотское логовище. Один в
мире образно и линейно оформленных
ощущений моих, в
мире злой игры мысли моей. Леонид Андреев — прав: быть может, мысль — болезнь материи…»
Немецкая монистическая организация, немецкий порядок не допускают апокалиптических переживаний, не терпят
ощущений наступления конца старого
мира, они закрепляют этот
мир в плохой бесконечности.
Это замечательное описание дает
ощущение прикосновения если не к «тайне
мира и истории», как претендует Розанов, то к какой-то тайне русской истории и русской души.
Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное
ощущение живой связи нашей с
миром иным, с
миром горним и высшим, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в
мирах иных.
Я сознавал в себе большую силу духа, большую независимость и свободу от окружающего
мира и в обыденной жизни часто бывал раздавлен беспорядочным напором
ощущений и эмоций.
Еще одно из тех первичных
ощущений, когда явление природы впервые остается в сознании выделенным из остального
мира, как особое и резко законченное, с основными его свойствами.
Наконец я подошел к воротам пансиона и остановился… Остановился лишь затем, чтобы продлить
ощущение особого наслаждения и гордости, переполнявшей все мое существо. Подобно Фаусту, я мог сказать этой минуте: «Остановись, ты прекрасна!» Я оглядывался на свою короткую еще жизнь и чувствовал, что вот я уже как вырос и какое, можно сказать, занимаю в этом свете положение: прошел один через две улицы и площадь, и весь
мир признает мое право на эту самостоятельность…
Страшен был не он, с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно было
ощущение какого-то другого
мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
В язычестве было
ощущение первоначальной святости плоти и плотской жизни, был здоровый религиозный материализм, реалистическое чувство земли, но язычество было бессильно перед тлением плоти всего
мира, не могло так преобразить плоть, чтоб она стала вечной и совершенной, не могло вырвать из плоти грех и зло.
Тем не менее бывали и для него минуты ясного довольства, ярких детских восторгов, и это случалось тогда, когда доступные для него внешние впечатления доставляли ему новое сильное
ощущение, знакомили с новыми явлениями невидимого
мира.
«Глаза, — сказал кто-то, — зеркало души». Быть может, вернее было бы сравнить их с окнами, которыми вливаются в душу впечатления яркого, сверкающего цветного
мира. Кто может сказать, какая часть нашего душевного склада зависит от
ощущений света?
До тех пор я видел остекленевшие глаза капитана, щупал его холодный лоб и все как-то не осязал смерти, а подумал об узле — и всего меня пронизало и точно пригнуло к земле простое и печальное сознание о невозвратимой, неизбежной погибели всех наших слов, дел и
ощущений, о гибели всего видимого
мира…
Я всегда боялся отца, а теперь тем более. Теперь я носил в себе целый
мир смутных вопросов и
ощущений. Мог ли он понять меня? Мог ли я в чем-либо признаться ему, не изменяя своим друзьям? Я дрожал при мысли, что он узнает когда-либо о моем знакомстве с «дурным обществом», но изменить этому обществу, изменить Валеку и Марусе я был не в состоянии. К тому же здесь было тоже нечто вроде «принципа»: если б я изменил им, нарушив данное слово, то не мог бы при встрече поднять на них глаз от стыда.
Трудно передать мои
ощущения в эту минуту. Я не страдал; чувство, которое я испытывал, нельзя даже назвать страхом. Я был на том свете. Откуда-то, точно из другого
мира, в течение нескольких секунд доносился до меня быстрою дробью тревожный топот трех пар детских ног! Но вскоре затих и он. Я был один, точно в гробу, в виду каких-то странных и необъяснимых явлений.
Теперь Ромашов один. Плавно и упруго, едва касаясь ногами земли, приближается он к заветной черте. Голова его дерзко закинута назад и гордым вызовом обращена влево. Во всем теле у него такое
ощущение легкости и свободы, точно он получил неожиданную способность летать. И, сознавая себя предметом общего восхищения, прекрасным центром всего
мира, он говорит сам себе в каком-то радужном, восторженном сне...
Знаете, я все добиваюсь, нельзя ли как-нибудь до такого состояния дойти, чтоб внутри меня все вконец успокоилось, чтоб и кровь не волновалась, и душа чтоб переваривала только те милые образы, те кроткие
ощущения, которые она самодеятельно выработала… вы понимаете? — чтоб этого внешнего
мира с его прискорбием не существовало вовсе, чтоб я сам был автором всех своих радостей, всей своей внутренней жизни…
Первое
ощущение, когда он очнулся, была кровь, которая текла по носу, и боль в голове, становившаяся гораздо слабее. «Это душа отходит, — подумал он, — что будет там? Господи! приими дух мой с
миром. Только одно странно, — рассуждал он, — что, умирая, я так ясно слышу шаги солдат и звуки выстрелов».
Этот-то голос раскаяния и страстного желания совершенства и был главным новым душевным
ощущением в ту эпоху моего развития, и он-то положил новые начала моему взгляду на себя, на людей и на
мир божий.
И я покинул всё, с того мгновенья,
Всё: женщин и любовь, блаженство юных лет,
Мечтанья нежные и сладкие волненья,
И в свете мне открылся новый свет,
Мир новых, странных
ощущений,
Мир обществом отверженных людей,
Самолюбивых дум и ледяных страстей
И увлекательных мучений.
Меня не столько интересовали при этом «вредители растений» и средства борьбы с ними, сколько
ощущения растений и загадочный
мир низших животных.
Только писатель, умеющий достойным образом выразить в своих произведениях чистоту и силу этих высших идей и
ощущений, умеющий сделаться понятным всякому человеку, несмотря на различие времен и народностей, остается надолго памятным
миру, потому что постоянно пробуждает в человеке сочувствие к тому, чему он не может не сочувствовать, не переставая быть человеком.
Но он до того был чужд тому
миру, который кипел и грохотал кругом него, что даже не подумал удивиться своему странному
ощущению.
Он на другой же день потихоньку сходил к библиотекарю и выпросил у него все, какие были, сочинения Пушкина и принялся: читал он день… два, и, странное дело, как будто бы целый
мир новых
ощущений открылся в его душе, и больше всего ему понравились эти благородные и в высшей степени поэтичные отношения поэта к женщине.
Бегство от
мира, отречение от действительности обыкновенно прикрывается желанием «личного совершенствования»; но все на земле совершенствуется работой, соприкосновением с тою или иною силой. В существе своем это «личное совершенствование» знаменует оторванность от
мира, вызывается в личности
ощущением ее социального бессилия, наиболее острым в годы реакции. Так, у нас в России эпидемия «совершенствования» была очень сильна в глухую пору 80-х годов и возродилась после 1905 года.
Основой романтизма является болезненно развитое
ощущение своего „я“, которое романтики ставят выше всех явлений
мира, выше всего
мира, в позицию божественного законодателя.
Мир безобразных, странных
ощущений,
Мир обществом отвергнутых людей,
Самолюбивых дум и ледяных страстей
И увлекательных мучений!
Круг интересов маленького Сережи долгое время был ограничен только
миром внутреннего чувства, и из внешнего
мира он обращал внимание только на то, какое
ощущение — приятное или неприятное — производили на него предметы.
Нынче он обрадовался ему более, чем когда-либо: для человека очень часто есть томительная потребность поделиться с другою сочувствующею душою своими чересчур уж сильными
ощущениями и мыслями, которые переполняют вместилище его внутреннего
мира.
Все те дни он жил какою-то усиленною напряженною и одурманенною жизнью, среди какого-то фантастического
мира затаенно страстных внутренних
ощущений, под царящим обаянием необыкновенной и могучей, как казалось ему, женщины.
Она связана с тем
ощущением запредельной глубины
мира и тем трепетом, который им пробуждается в душе.
Итак, в религиозном переживании дано — и в этом есть самое его существо — непосредственное касание
мирам иным,
ощущение высшей, божественной реальности, дано чувство Бога, притом не вообще, in abstracto, но именно для данного человека; человек в себе и чрез себя обретает новый
мир, пред которым трепещет от страха, радости, любви, стыда, покаяния.
Религия основывается не на смутном и неопределенном
ощущении Божества вообще или трансцендентного
мира вообще, к чему сводит ее, с одной стороны, адогматическая мистика и Gefühlstheologie, с другой — рационалистическое просветительство, но на некотором, вполне определенном знании этого
мира, самооткровении Божества.
Итак, вера имеет две стороны: субъективное устремление, искание Бога, религиозная жажда, вопрос человека, и объективное откровение,
ощущение Божественного
мира, ответ Бога.
И в этом свете по-иному является этот
мир, получается совершенно другой вкус, новое
ощущение бытия — чувствование
мира как удаленного от Бога, но вместе с тем от Него зависящего.
Он ощущал потребность юной, отзывчивой души немедленно поделиться своими
ощущениями смутного восторга и оттого, что восход так хорош, и оттого, что ему самому так полно чувствуется и хочется весь
мир обнять, и он подошел к своему приятелю — Бастрюкову, который, выкурив трубочку, стоял у борта, посматривая на океан, и проговорил...
Из безмерных мук, из отчаяния и слез, из
ощущения растерзанной и разъединенной жизни рождается радостное познание бога и его откровений, познание высшего единства
мира, просветленное примирение с жизнью.
Среди прекрасного
мира — человек. Из души его тянутся живые корни в окружающую жизнь, раскидываются в ней и тесно сплетаются в
ощущении непрерывного, целостного единства.
Только он способен осиять душу
ощущением единства с людьми и
миром, только он укажет, почему именно человек «должен быть» нравственным, и какая разница между зверскою, сладострастною шуткою и подвигом в пользу человечества.
Каким же образом дионисические переживания одолевают в человеке
ощущение темноты и растерзанности
мира, каким образом спасают человека для жизни?
Смотрит на ту же жизнь живой, — и взгляд его проникает насквозь, и все существо горит любовью. На живой душе Толстого мы видим, как чудесно и неузнаваемо преображается при этом
мир. Простое и понятное становится таинственным, в разрозненном и мелком начинает чуяться что-то единое и огромное; плоская жизнь вдруг бездонно углубляется, уходит своими далями в бесконечность. И стоит душа перед жизнью, охваченная
ощущением глубокой, таинственной и священной ее значительности.
Голое воспоминание о пережитом
ощущении единства с Первосущим не в силах нейтрализовать страданий человека в
мире явлений.
Оленин лежит в лесу. Его охватывает чувство счастья,
ощущение единства со всем окружающим; в сердце вскипает любовь ко всему
миру. Это сложное чувство он разлагает умом и анализирует, старается уложить в форму, в которую оно совершенно неспособно уложиться.
Но есть одно, что тесно роднит между собою все такие переживания. Это, как уже было указано, «безумствование», «исхождение из себя», экстаз, соединенный с
ощущением огромной полноты и силы жизни. А чем вызван этот экстаз — дело второстепенное. В винном ли опьянении, в безумном ли кружении радетельной пляски, в упоении ли черною скорбью трагедии, в молитвенном ли самозабвении отрешившегося от
мира аскета — везде равно присутствует Дионис, везде равно несет он человеку таинственное свое вино.
И, сосредоточив таким образом в себе самом весь
мир, я забыл и про извозчиков, и про город, и про Кисочку, и отдался
ощущению, которое я так любил.
Если эстет живет в
мире своих
ощущений и эмоций, то это совсем не означает, что он живет в экзистенциальном
мире субъектности, в
мире духа, свободы и творческой активности.
Всем его существом, от головы до ног, овладело
ощущение бесконечного счастья и жизненной радости, какую, вероятно, чувствовал первый человек, когда был создан и впервые увидел
мир.
Эти и подобные речи своеобразного поклонника увлекали молодую женщину, открывая ей совершенно новый
мир, она пресытилась уже лекарством, прописанным ей ее матерью, ей хотелось новых, неизвестных
ощущений.
Когда человек тоскует наяву, к нему еще приходят голоса живого
мира и нарушают цельность мучительного чувства; но тут я засыпал, тут я сном, как глухой стеной, отделялся от всего
мира, даже от
ощущения собственного тела — и оставалась только тоска, единая, ненарушимая, выходящая за все пределы, какие полагает ограниченная действительность.