Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться
с другими: я,
брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного
осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Она попросила Левина и Воркуева пройти в гостиную, а сама
осталась поговорить о чем-то
с братом. «О разводе, о Вронском, о том, что он делает в клубе, обо мне?» думал Левин. И его так волновал вопрос о том, что она говорит со Степаном Аркадьичем, что он почти не слушал того, что рассказывал ему Воркуев о достоинствах написанного Анной Аркадьевной романа для детей.
Элегантный слуга
с бакенбардами, неоднократно жаловавшийся своим знакомым на слабость своих нерв, так испугался, увидав лежавшего на полу господина, что оставил его истекать кровью и убежал за помощью. Через час Варя, жена
брата, приехала и
с помощью трех явившихся докторов, за которыми она послала во все стороны и которые приехали в одно время, уложила раненого на постель и
осталась у него ходить за ним.
Но Левину неприятны были эти слова Дарьи Александровны. Она не могла понять, как всё это было высоко и недоступно ей, и она не должна была сметь упоминать об этом. Левин простился
с ними, но, чтобы не
оставаться одному, прицепился к своему
брату.
Левин положил
брата на спину, сел подле него и не дыша глядел на его лицо. Умирающий лежал, закрыв глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как у человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе
с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб итти
с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что всё так же темно
остается для Левина.
— Вот как мы
с тобой, — говорил в тот же день, после обеда Николай Петрович своему
брату, сидя у него в кабинете: — в отставные люди попали, песенка наша спета. Что ж? Может быть, Базаров и прав; но мне, признаюсь, одно больно: я надеялся именно теперь тесно и дружески сойтись
с Аркадием, а выходит, что я
остался назади, он ушел вперед, и понять мы друг друга не можем.
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас, хотя историю вы мыслите все-таки как работу Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим
остаться в стороне. Среди вашего
брата не чувствуется человек, который сходил бы
с ума от любви к народу, от страха за его судьбу, как сходит
с ума Глеб Успенский.
Алеша твердо и горячо решил, что, несмотря на обещание, данное им, видеться
с отцом, Хохлаковыми,
братом и Катериной Ивановной, — завтра он не выйдет из монастыря совсем и
останется при старце своем до самой кончины его.
Вверху стола сидел старик Корчагин; рядом
с ним,
с левой стороны, доктор,
с другой — гость Иван Иванович Колосов, бывший губернский предводитель, теперь член правления банка, либеральный товарищ Корчагина; потом
с левой стороны — miss Редер, гувернантка маленькой сестры Мисси, и сама четырехлетняя девочка;
с правой, напротив —
брат Мисси, единственный сын Корчагиных, гимназист VI класса, Петя, для которого вся семья, ожидая его экзаменов,
оставалась в городе, еще студент-репетитор; потом слева — Катерина Алексеевна, сорокалетняя девица-славянофилка; напротив — Михаил Сергеевич или Миша Телегин, двоюродный
брат Мисси, и внизу стола сама Мисси и подле нее нетронутый прибор.
—
Брат! — заговорила она через минуту нежно, кладя ему руку на плечо, — если когда-нибудь вы горели, как на угольях, умирали сто раз в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится в руки и ускользает… и ваша душа просится вслед за ним… Припомните такую минуту… когда у вас
оставалась одна последняя надежда… искра… Вот это — моя минута! Она пройдет — и все пройдет
с ней…
Приятно было
остаться ему там и потому, что он там был почетнейшим лицом на три — четыре версты кругом: нет числа признакам уважения, которыми он пользовался у своих и окрестных приказчиков, артельщиков и прочей подгородной
братии, менее высокой и несколько более высокой заводских и фабричных приказчиков по положению в обществе; и почти нет меры удовольствию,
с каким он патриархально принимал эти признаки общего признавания его первым лицом того околотка.
«Теперь проводи — ко,
брат, меня до лестницы», сказал Кирсанов, опять обратясь к Nicolas, и, продолжая по-прежнему обнимать Nicolas, вышел в переднюю и сошел
с лестницы, издали напутствуемый умиленными взорами голиафов, и на последней ступеньке отпустил горло Nicolas, отпихнул самого Nicolas и пошел в лавку покупать фуражку вместо той, которая
осталась добычею Nicolas.
Это «житие» не оканчивается
с их смертию. Отец Ивашева, после ссылки сына, передал свое именье незаконному сыну, прося его не забывать бедного
брата и помогать ему. У Ивашевых
осталось двое детей, двое малюток без имени, двое будущих кантонистов, посельщиков в Сибири — без помощи, без прав, без отца и матери.
Брат Ивашева испросил у Николая позволения взять детей к себе; Николай разрешил. Через несколько лет он рискнул другую просьбу, он ходатайствовал о возвращении им имени отца; удалось и это.
Теперь у нее
оставались только
братья и, главное, княжна. Княжна,
с которой она почти не расставалась во всю жизнь, еще больше приблизила ее к себе после смерти мужа. Она не распоряжалась ничем в доме. Княгиня самодержавно управляла всем и притесняла старушку под предлогом забот и внимания.
В такие минуты, когда мысль не обсуживает вперед каждого определения воли, а единственными пружинами жизни
остаются плотские инстинкты, я понимаю, что ребенок, по неопытности, особенно склонный к такому состоянию, без малейшего колебания и страха,
с улыбкой любопытства, раскладывает и раздувает огонь под собственным домом, в котором спят его
братья, отец, мать, которых он нежно любит.
Как только учитель кончал класс, я выходил из комнаты: мне страшно, неловко и совестно было
оставаться одному
с братом.
— На полтину
с брата согласен не будет, — молвил дядя Архип. — Считай-ка, сколь нас
осталось.
Замолчала Пелагея, не понимая, про какого Ермолаича говорит деверь. Дети
с гостинцами в подолах вперегонышки побежали на улицу, хвалиться перед деревенскими ребятишками орехами да пряниками. Герасим,
оставшись с глазу на глаз
с братом и невесткой, стал расспрашивать, отчего они дошли до такой бедности.
Вынул из кармана ключ Николай Александрыч и отпер тяжелый замок, висевший на железных дверях сионской горницы. Вошел он туда только
с братом и дворецким. Прочие
остались на прежних местах в глубоком молчанье. Один Софронушка вполголоса лепетал какую-то бессмыслицу, да дьякон, соскучась, что долго не отворяют дверей, заголосил...
Осталась дома третья группа или, собственно говоря, двое одиночек: я да младший
брат Николай, который был совсем еще мал и на которого матушка,
с отъездом Гриши, перенесла всю свою нежность.
За обедом Патап Максимыч был в добром расположении духа, шутки шутил даже
с матушкой Манефой. Перед обедом долго говорил
с ней, и та успела убедить
брата, что никогда не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но та сама зубаста была и, при всей покорности, в долгу не
оставалась. Настя молчала.
— Ну,
брат, этот паспорт нам не
с руки, — взглянув на него, сказал Колышкин. — Трехмесячный, и сроку только две недели
остается. Тебе надо годовой хоть выправить, а еще того лучше года на три.
Засим, прекратя письмо сие,
остаемся доброжелатели вашего благородия, грешный инок Серапион
с братиею».
— Ну, положим теперь, что заработают они семьсот рублев на серебро, — продолжал Патап Максимыч. — Скинь двадцать пять процентов, пятьсот двадцать пять рублей
остается, по восьмидесяти по семи
с полтиной на
брата… Не великие деньги, Марко Данилыч. И подати заплати, и семью прокорми, и оденься, и обуйся, да ведь и снасти-то, поди, ихние…
Вечерком по холодку Патап Максимыч
с Аксиньей Захаровной и кум Иван Григорьич
с Груней по домам поехали. Перед тем Манефа, вняв неотступным просьбам Фленушки, упросила
брата оставить Парашу погостить у нее еще хоть
с недельку, покаместь он
с Аксиньей Захаровной будет гостить у головы, спрыскивать его позументы. Патап Максимыч долго не соглашался, но потом позволил дочери
остаться в Комарове,
с тем, однако, чтоб Манефа ее ни под каким видом в Шарпан
с собой не брала.
Нечего делать.
Осталась Манефа под одной кровлей
с Якимом Прохорычем…
Осталась среди искушений… Не под силу ей против
брата идти: таков уродился — чего ни захочет, на своем поставит.
Отвечал на такие речи старец, меня утешая, а сам от очию слезы испуская: «Не скорби,
брате, — говорил он, — не скорби и душевного уныния бегай: аще троечастный твой путный подвиг и тщетен
остался, но паче возвеселиться должен ты ныне
с нашими радостными лики: обрели мы святителей, и теперь у нас полный чин священства.
— Не узнает?.. Как же?.. Разве такие дела
остаются в тайне? — сказал Семен Петрович. — Рано ли, поздно ли — беспременно в огласку войдет… Несть тайны, яже не открыется!.. Узнал же вот я, по времени также и другие узнают. Оглянуться не успеешь, как ваше дело до Патапа дойдет. Только доброе молчится, а худое лукавый молвой по народу несет… А нешто сама Прасковья станет молчать, как ты от нее откинешься?.. А?.. Не покается разве отцу
с матерью? Тогда,
брат, еще хуже будет…
О Чайковском мне не привелось
с ним беседовать. На композитора"Евгения Онегина""кучкисты"долго смотрели как на"выученика"консерватории, созданной
братьями Рубинштейн. Но позднее они к нему относились без предвзятости,
оставаясь все-таки
с другими музыкальными идеалами.
Поездка в Гусеницы — родину Гуса —
осталась в моей памяти как настоящее столпотворение вавилонское по ужасной свалке на станции Пильзен, где пассажиры нашего поезда атаковали буфет
с пильзенским пивом. Селение Гусеницы приняло нас к ночи особенно радушно. И на нескольких транспарантах красовались фразы на русском языке, вроде:"Привет
братьям русским".
В Соллогубе
остался и бурш, когда-то учившийся в Дерпте, член русской корпорации. Сквозь его светскость чувствовался все-таки особого пошиба барин, который и в петербургском монде в года молодости выделялся своим тоном и манерами, водился постоянно
с писателями и, когда женился и зажил домом, собирал к себе пишущую
братию.
—
Останьтесь, — воскликнул я, —
останьтесь, прошу вас. Вы имеете дело
с честным человеком — да,
с честным человеком. Но, ради бога, что взволновало вас? Разве вы заметили во мне какую перемену? А я не мог скрываться перед вашим
братом, когда он пришел сегодня ко мне.
Мы
остались и прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы
с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Я ждал
с жутким чувством, когда исчезнет последней ярко — белая шляпа дяди Генриха, самого высокого из
братьев моей матери, и, наконец,
остался один…
Родители куда-то уехали,
братья, должно быть, спали, нянька ушла на кухню, и я
остался с одним только лакеем, носившим неблагозвучное прозвище Гандыло.
Брат с сестрою
остались вдвоем. Весноватая келейница подала самовар.
Бельтов прошел в них и очутился в стране, совершенно ему неизвестной, до того чуждой, что он не мог приладиться ни к чему; он не сочувствовал ни
с одной действительной стороной около него кипевшей жизни; он не имел способности быть хорошим помещиком, отличным офицером, усердным чиновником, — а затем в действительности
оставались только места праздношатающихся, игроков и кутящей
братии вообще; к чести нашего героя, должно признаться, что к последнему сословию он имел побольше симпатии, нежели к первым, да и тут ему нельзя было распахнуться: он был слишком развит, а разврат этих господ слишком грязен, слишком груб.
Сенечка мой милый! это все твое!"То представлялось ему, что и маменька умерла, и
братья умерли, и Петенька умер, и даже дядя, маменькин
брат,
с которым Марья Петровна была в ссоре за то, что подозревала его в похищении отцовского духовного завещания, и тот умер; и он, Сенечка,
остался общим наследником…
Великий князь Николай Павлович одобрил это решение своего
брата Михаила и даже отправил к нему генерала Толля, начальника главного штаба первой армии, главная квартира которой находилась в Могилеве на Днестре, прибывшего в столицу
с тайным поручением к новому императору от главнокомандующего этой армией, графа Сакена, выразив ему желание, чтобы он
оставался в Неннале
с великим князем, под предлогом, что они ожидают императора.
Рано утром в графскую кухню прибежала Прасковья, отозвала в сторону
брата и стала
с ним шептаться. По ее уходу Василий Антонов взял большой поварской нож и стал точить его на бруске. По временам он выдергивал из головы своей волос, клал на лезвие ножа и дул на него; волос
оставался цел; тогда он
с новым усилием принимался точить нож. Наконец, нож сделался так остр, что сразу пересек волос. Тогда Василий спрятал нож под передник и вышел из кухни.
— Тяжело,
брат, сойдешься
с кем по душе, а потом и видишь, что она норовит тебе гадость сделать, а смерть не берет, одно
остается — самому пойти за ней! — заключал он, по обыкновению, свои угрюмые монологи.
— Это,
брат, еще темна вода во облацех, что тебе министры скажут, — подхватил Кнопов, — а вот гораздо лучше по-нашему, по-офицерски, поступить; как к некоторым полковым командирам офицеры являлись: «Ваше превосходительство, или берите другой полк, или выходите в отставку, а мы
с вами служить не желаем; не делайте ни себя, ни нас несчастными, потому что в противном случае кто-нибудь из нас, по жребию, должен будет вам дать в публичном месте оплеуху!» — и всегда ведь выходили; ни один не
оставался.
— Я?.. Как мне не плакать, ежели у меня смертный час приближается?.. Скоро помру. Сердце чует… А потом-то што будет? У вас, у баб, всего один грех, да и
с тем вы не подсобились, а у нашего
брата мужика грехов-то тьма… Вот ты пожалела меня и подошла, а я што думаю о тебе сейчас?.. Помру скоро, Аглаида, а зверь-то
останется… Может, я видеть не могу тебя!..
За ужином, вместе
с Илюшкой, прислуживал и Тараско,
брат Окулка. Мальчик сильно похудел, а на лице у него
остались белые пятна от залеченных пузырей. Он держался очень робко и, видимо, стеснялся больше всего своими новыми сапогами.
На Чистом болоте духовный
брат Конон спасался
с духовкою сестрой Авгарью только пока, —
оставаться вблизи беспоповщинских скитов ему было небезопасно. Лучше бы всего уехать именно зимой, когда во все концы скатертью дорога, но куда поволокешься
с ребенком на руках? Нужно было «сождать», пока малыш подрастет, а тогда и в дорогу. Собственно говоря, сейчас Конон чувствовал себя прекрасно.
С ним не было припадков прежнего религиозного отчаяния, и часто, сидя перед огоньком в каменке, он сам удивлялся себе.
Молодые люди
оставались в саду. Студент, подостлав под себя свитку и заломив смушковую шапку, разлегся на траве
с несколько тенденциозною непринужденностью. Его старший
брат сидел на завалинке рядом
с Эвелиной. Кадет в аккуратно застегнутом мундире помещался
с ним рядом, а несколько в стороне, опершись на подоконник, сидел, опустив голову, слепой; он обдумывал только что смолкшие и глубоко взволновавшие его споры.
Но он сердился редко; большею же частью на доводы сестры он возражал мягко и
с снисходительным сожалением, тем более что она каждый раз уступала в споре, когда
оставалась наедине
с братом; это, впрочем, не мешало ей вскоре опять возобновлять разговор.
Остался я после отца по двадцатому году; ни
братьев, ни сестер не было: один как перст
с матушкой. Года были подходящие; матушка стала стара; хозяйство в расстрой пошло… вот и стала ко мне приставать старуха: женись да женись.
— Говорить-то по-пустому все можно. Сколько раз я себе говорил: надо,
брат Гришка,
с колокольни спрыгнуть, чтобы звания, значит, от тебя не
осталось. Так вот не прыгается, да и все тут!
— Схожу-с! — повторил капитан и, не желая возвращаться к
брату, чтоб не встретиться там впредь до объяснения
с своим врагом,
остался у Лебедева вечер. Тот было показывал ему свое любимое ружье, заставляя его заглядывать в дуло и говоря: «Посмотрите, как оно, шельма, расстрелялось!» И капитан смотрел, ничего, однако, не видя и не понимая.