Неточные совпадения
Теперь, как виноватая,
Стою перед соседями:
Простите! я была
Спесива, непоклончива,
Не чаяла я, глупая,
Остаться сиротой…
И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети,
оставшись одни, стали жарить малину на свечах и лить молоко фонтаном в рот. Мать, застав их на деле, при Левине стала внушать им, какого труда
стоит большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они будут бить чашки, то им не из чего будет пить чай, а если будут разливать молоко, то им нечего будет есть, и они умрут с голоду.
«Как же я
останусь один без нее?» с ужасом подумал он и взял мелок. —
Постойте, — сказал он, садясь к столу. — Я давно хотел спросить у вас одну вещь. Он глядел ей прямо в ласковые, хотя и испуганные глаза.
— Долли,
постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и
осталась, а это увлечение не души его…
—
Постой,
постой! — закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски, — совсем было забыл… У меня
остались ваши бумаги, Григорий Александрович… я их таскаю с собой… думал найти вас в Грузии, а вот где Бог дал свидеться… Что мне с ними делать?..
И, может быть, я завтра умру!.. и не
останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого
стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
И живо потом навсегда и навеки
останется проведенный таким образом вечер, и все, что тогда случилось и было, удержит верная память: и кто соприсутствовал, и кто на каком месте
стоял, и что было в руках его, — стены, углы и всякую безделушку.
Оставшись в одном белье, он тихо опустился на кровать, окрестил ее со всех сторон и, как видно было, с усилием — потому что он поморщился — поправил под рубашкой вериги. Посидев немного и заботливо осмотрев прорванное в некоторых местах белье, он встал, с молитвой поднял свечу в уровень с кивотом, в котором
стояло несколько образов, перекрестился на них и перевернул свечу огнем вниз. Она с треском потухла.
На переднем плане, возле самых усачей, составлявших городовую гвардию,
стоял молодой шляхтич или казавшийся шляхтичем, в военном костюме, который надел на себя решительно все, что у него ни было, так что на его квартире
оставалась только изодранная рубашка да старые сапоги.
Слышал он только, что был пир, сильный, шумный пир: вся перебита вдребезги посуда; нигде не
осталось вина ни капли, расхитили гости и слуги все дорогие кубки и сосуды, — и смутный
стоит хозяин дома, думая: «Лучше б и не было того пира».
—
Стойте! Останьтесь-ка вы здесь, а я сбегаю вниз за дворником.
Катерина Ивановна как
стояла на месте, так и
осталась, точно громом пораженная.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и
оставаться так,
стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Какие вещи — рублей пятьсот
стоят. «Положите, говорит, завтра поутру в ее комнату и не говорите, от кого». А ведь знает, плутишка, что я не утерплю — скажу. Я его просила посидеть, не
остался; с каким-то иностранцем ездит, город ему показывает. Да ведь шут он, у него не разберешь, нарочно он или вправду. «Надо, говорит, этому иностранцу все замечательные трактирные заведения показать!» Хотел к нам привезти этого иностранца. (Взглянув в окно.) А вот и Мокий Парменыч! Не выходи, я лучше одна с ним потолкую.
Тут он оборотился к Швабрину и велел выдать мне пропуск во все заставы и крепости, подвластные ему. Швабрин, совсем уничтоженный,
стоял как остолбенелый. Пугачев отправился осматривать крепость. Швабрин его сопровождал; а я
остался под предлогом приготовлений к отъезду.
—
Постой, Иван Кузьмич, — сказала комендантша, вставая с места. — Дай уведу Машу куда-нибудь из дому; а то услышит крик, перепугается. Да и я, правду сказать, не охотница до розыска. Счастливо
оставаться.
На другой день в назначенное время я
стоял уже за скирдами, ожидая моего противника. Вскоре и он явился. «Нас могут застать, — сказал он мне, — надобно поспешить». Мы сняли мундиры,
остались в одних камзолах и обнажили шпаги. В эту минуту из-за скирда вдруг появился Иван Игнатьич и человек пять инвалидов. Он потребовал нас к коменданту. Мы повиновались с досадою; солдаты нас окружили, и мы отправились в крепость вслед за Иваном Игнатьичем, который вел нас в торжестве, шагая с удивительной важностию.
А Базаров между тем ремизился да ремизился. [Ремизиться — Ремиз (в карточной игре) — штраф за недобор установленного числа взяток.] Анна Сергеевна играла мастерски в карты, Порфирий Платоныч тоже мог
постоять за себя. Базаров
остался в проигрыше хотя незначительном, но все-таки не совсем для него приятном. За ужином Анна Сергеевна снова завела речь о ботанике.
Наступили лучшие дни в году — первые дни июня. Погода
стояла прекрасная; правда, издали грозилась опять холера, но жители…й губернии успели уже привыкнуть к ее посещениям. Базаров вставал очень рано и отправлялся версты за две, за три, не гулять — он прогулок без цели терпеть не мог, — а собирать травы, насекомых. Иногда он брал с собой Аркадия. На возвратном пути у них обыкновенно завязывался спор, и Аркадий обыкновенно
оставался побежденным, хотя говорил больше своего товарища.
Остались сидеть только шахматисты, все остальное офицерство, человек шесть, постепенно подходило к столу, становясь по другую сторону его против Тагильского, рядом с толстяком. Самгин заметил, что все они смотрят на Тагильского хмуро, сердито, лишь один равнодушно ковыряет зубочисткой в зубах. Рыжий офицер
стоял рядом с Тагильским, на полкорпуса возвышаясь над ним… Он что-то сказал — Тагильский ответил громко...
Все мысли Клима вдруг оборвались, слова пропали. Ему показалось, что Спивак, Кутузов, Туробоев выросли и распухли, только брат
остался таким же, каким был; он
стоял среди комнаты, держа себя за уши, и качался.
Паровоз сердито дернул, лязгнули сцепления, стукнулись буфера, старик пошатнулся, и огорченный рассказ его стал невнятен. Впервые царь не вызвал у Самгина никаких мыслей, не пошевелил в нем ничего, мелькнул, исчез, и
остались только поля, небогато покрытые хлебами, маленькие солдатики, скучно воткнутые вдоль пути. Пестрые мужики и бабы смотрели вдаль из-под ладоней, картинно
стоял пастух в красной рубахе, вперегонки с поездом бежали дети.
Но он устал
стоять, сел в кресло, и эта свободная всеразрешающая мысль — не явилась, а раздражение
осталось во всей силе и вынудило его поехать к Варваре.
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел
остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома
стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
— Раззянка-а! — кричал Федор Прахов, он
стоял у первой ступени лестницы, его толкали вперед, ‹он› поворачивался боком, спиной и ухитрялся
оставаться на месте, покрикивая, подмигивая кому-то...
Клим
остался в компании полудюжины венских стульев, у стола, заваленного книгами и газетами; другой стол занимал средину комнаты, на нем возвышался угасший самовар,
стояла немытая посуда, лежало разобранное ружье-двухстволка.
— Нет! — сказал он, вдруг встав и устраняя решительным жестом ее порыв. — Не
останется! Не тревожься, что сказала правду: я
стою… — прибавил он с унынием.
— Не торопитесь, — прибавил он, — скажите, чего я
стою, когда кончится ваш сердечный траур, траур приличия. Мне кое-что сказал и этот год. А теперь решите только вопрос: ехать мне или…
оставаться?
—
Постой! Дай вспомнить… Недавно из деревни прислали тысячу, а теперь
осталось… вот, погоди…
Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновение сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? — терзался предположением, что, пожалуй, он
останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это
стоило некоторых издержек, — вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на Фоминой неделе не учатся; до лета
остается недели две — не
стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
— Сколько я тебе лет твержу! От матери
осталось: куда оно денется? На вот,
постой, я тебе реестры покажу…
Чего это ей
стоило? Ничего! Она знала, что тайна ее
останется тайной, а между тем молчала и как будто умышленно разжигала страсть. Отчего не сказала? Отчего не дала ему уехать, а просила
остаться, когда даже он велел… Егорке принести с чердака чемодан? Кокетничала — стало быть, обманывала его! И бабушке не велела сказывать, честное слово взяла с него — стало быть, обманывает и ее, и всех!
Сказав это, он вдруг ушел; я же
остался,
стоя на месте и до того в смущении, что не решился воротить его. Выражение «документ» особенно потрясло меня: от кого же бы он узнал, и в таких точных выражениях, как не от Ламберта? Я воротился домой в большом смущении. Да и как же могло случиться, мелькнуло во мне вдруг, чтоб такое «двухлетнее наваждение» исчезло как сон, как чад, как видение?
Я ставил
стоя, молча, нахмурясь и стиснув зубы. На третьей же ставке Зерщиков громко объявил zero, не выходившее весь день. Мне отсчитали сто сорок полуимпериалов золотом. У меня
оставалось еще семь ставок, и я стал продолжать, а между тем все кругом меня завертелось и заплясало.
Все эти маленькие подробности, может быть, и не
стоило бы вписывать, но тогда наступило несколько дней, в которые хотя и не произошло ничего особенного, но которые все
остались в моей памяти как нечто отрадное и спокойное, а это — редкость в моих воспоминаниях.
Она стремительно выбежала из квартиры, накидывая на бегу платок и шубку, и пустилась по лестнице. Мы
остались одни. Я сбросил шубу, шагнул и затворил за собою дверь. Она
стояла предо мной как тогда, в то свидание, с светлым лицом, с светлым взглядом, и, как тогда, протягивала мне обе руки. Меня точно подкосило, и я буквально упал к ее ногам.
И он вдруг поспешно вышел из комнаты, опять через кухню (где
оставалась шуба и шапка). Я не описываю подробно, что сталось с мамой: смертельно испуганная, она
стояла, подняв и сложив над собою руки, и вдруг закричала ему вслед...
Оказывается, что все, что говорили вчера у Дергачева о нем, справедливо: после него
осталась вот этакая тетрадь ученых выводов о том, что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и что, стало быть, в качестве русского совсем не
стоит жить.
Шкуна «Восток», с своим, как стрелы, тонким и стройным рангоутом, покачивалась,
стоя на якоре, между крутыми, но зелеными берегами Амура, а мы гуляли по прибрежному песку, чертили на нем прутиком фигуры, лениво посматривали на шкуну и праздно ждали, когда скажут нам трогаться в путь, сделать последний шаг огромного пройденного пути:
остается всего каких-нибудь пятьсот верст до Аяна, первого пристанища на берегах Сибири.
Пурга
стоит всяких морских бурь: это снежный ураган, который застилает мраком небо и землю и крутит тучи снегу: нельзя сделать шагу ни вперед, ни назад;
оставайтесь там, где застала буря; если поупрямитесь, тронетесь — не найдете дороги впереди, не узнаете вашего и вчерашнего пути: где были бугры, там образовались ямы и овраги; лучше
стойте и не двигайтесь.
«Наледи — это не замерзающие и при жестоком морозе ключи; они выбегают с гор в Лену; вода
стоит поверх льда; случится попасть туда — лошади не вытащат сразу, полозья и обмерзнут: тогда ямщику
остается ехать на станцию за людьми и за свежими лошадями, а вам придется ждать в мороз несколько часов, иногда полсутки…
И козел, и козы, заметив нас,
оставались в нерешимости. Козел
стоял как окаменелый, вполуоборот; закинув немного рога на спину и навострив уши, глядел на нас. «Как бы поближе подъехать и не испугать их?» — сказали мы.
Из животного царства
осталось на фрегате два-три барана, которые не могут
стоять на ногах, две-три свиньи, которые не хотят
стоять на ногах, пять-шесть кур, одна утка и один кот.
Мы пошли обратно к городу, по временам останавливаясь и любуясь яркой зеленью посевов и правильно изрезанными полями, засеянными рисом и хлопчатобумажными кустарниками, которые очень некрасивы без бумаги: просто сухие, черные прутья, какие
остаются на выжженном месте. Голоногие китайцы,
стоя по колено в воде, вытаскивали пучки рисовых колосьев и пересаживали их на другое место.
В отдыхальне, как мы прозвали комнату, в которую нас повели и через которую мы проходили, уже не было никого: сидящие фигуры убрались вон. Там
стояли привезенные с нами кресло и четыре стула. Мы тотчас же и расположились на них. А кому недостало, те присутствовали тут же,
стоя. Нечего и говорить, что я пришел в отдыхальню без башмаков: они
остались в приемной зале, куда я должен был сходить за ними. Наконец я положил их в шляпу, и дело там и
осталось.
Но Нехлюдов
остался тверд, и в то время, как лакей и швейцар подскакивали к Нехлюдову, подавая ему пальто и палку и отворяли дверь, у которой снаружи
стоял городовой, он сказал, что никак не может теперь.
Пришли на двор, расчелся я за
постой и запрег кобылу, подбил сенца, что
осталось, под веретье.
Надзиратели,
стоя у дверей, опять, выпуская, в две руки считали посетителей, чтобы не вышел лишний и не
остался в тюрьме. То, что его хлопали теперь по спине, не только не оскорбляла его, но он даже и не замечал этого.
Когда дверь затворилась за Приваловым и Nicolas, в гостиной Агриппины Филипьевны несколько секунд
стояло гробовое молчание. Все думали об одном и том же — о приваловских миллионах, которые сейчас вот были здесь, сидели вот на этом самом кресле, пили кофе из этого стакана, и теперь ничего не
осталось… Дядюшка, вытянув шею, внимательно осмотрел кресло, на котором сидел Привалов, и даже пощупал сиденье, точно на нем могли
остаться следы приваловских миллионов.