Неточные совпадения
— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. — Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, — не совсем искренно сказала она, так как она никогда не могла понять того, что приводит женщин к безнравственности, — но я не понимаю жестокости, к кому же? к вам! Как
оставаться в том городе, где вы? Нет, век
живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и ее низость.
«После того, что произошло, я не могу более
оставаться в вашем доме. Я уезжаю и беру с собою сына. Я не знаю законов и потому не знаю, с кем из родителей должен быть сын; но я беру его с собой, потому что без него я не могу
жить. Будьте великодушны, оставьте мне его».
— Мы здесь не умеем
жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать
остается. Поехал в Париж — опять справился.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой
жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и
осталась, а это увлечение не души его…
— Мы с ним большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он
остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели
прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.
Она никогда не испытает свободы любви, а навсегда
останется преступною женой, под угрозой ежеминутного обличения, обманывающею мужа для позорной связи с человеком чужим, независимым, с которым она не может
жить одною жизнью.
— Если ты поедешь в Москву, то и я поеду. Я не
останусь здесь. Или мы должны разойтись, или
жить вместе.
— Экой ты, братец!.. Да знаешь ли? мы с твоим барином были друзья закадычные,
жили вместе… Да где же он сам
остался?..
— То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О, я тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб я тебе верила, то приезжай через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня
остается здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы будем
жить в большом доме близ источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом есть дом того же хозяина, который еще не занят… Приедешь?..
И, может быть, я завтра умру!.. и не
останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда
жить? а все
живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
— На много ступеней подвинул меня этим к себе господь. Что мне теперь здесь
осталось? для кого мне
жить? кого любить?
Наталья же Савишна была так глубоко поражена своим несчастием, что в душе ее не
оставалось ни одного желания, и она
жила только по привычке.
— Вы уже знаете, я думаю, что я нынче в ночь еду в Москву и беру вас с собою, — сказал он. — Вы будете
жить у бабушки, a maman с девочками
остается здесь. И вы это знайте, что одно для нее будет утешение — слышать, что вы учитесь хорошо и что вами довольны.
Она
жила в полусне обеспеченности, предусматривающей всякое желание заурядной души, поэтому ей не
оставалось ничего делать, как советоваться с портнихами, доктором и дворецким.
Таким образом, Грэй
жил всвоем мире. Он играл один — обыкновенно на задних дворах замка, имевших в старину боевое значение. Эти обширные пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами, были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна и скромно-пестрых диких цветов. Грэй часами
оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном, подстерегая бабочек и строя из кирпичного лома крепости, которые бомбардировал палками и булыжником.
Он уже прежде знал, что в этой квартире
жил один семейный немец, чиновник: «Стало быть, этот немец теперь выезжает, и, стало быть, в четвертом этаже, по этой лестнице и на этой площадке,
остается, на некоторое время, только одна старухина квартира занятая.
Они положили ждать и терпеть. Им
оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она — она ведь и
жила только одною его жизнью!
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему
жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и
оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так
жить, чем сейчас умирать!
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы
жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если
останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по одной дороге! Пойдем!
Мы весьма согласно
жили, и она мной всегда довольна
оставалась.
«За что он меня так благодарит? — подумал Павел Петрович,
оставшись один. — Как будто это не от него зависело! А я, как только он женится, уеду куда-нибудь подальше, в Дрезден или во Флоренцию, и буду там
жить, пока околею».
Сердито сбросив тужурку и ботинки, Клим повалился на койку и заснул, решив, что он не
останется тут,
проживет из вежливости неделю, две и переедет на другую квартиру.
— Есть причина.
Живу я где-то на задворках, в тупике. Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я не верю, не хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это.
Остается возня с самим собой.
— Я признаю вполне законным стремление каждого холостого человека поять в супругу себе ту или иную идейку и
жить, до конца дней, в добром с нею согласии, но — лично я предпочитаю
остаться холостым.
«
Осталась где-то вне действительности,
живет бредовым прошлым», — думал он, выходя на улицу. С удивлением и даже недоверием к себе он вдруг почувствовал, что десяток дней, прожитых вне Москвы, отодвинул его от этого города и от людей, подобных Татьяне, очень далеко. Это было странно и требовало анализа. Это как бы намекало, что при некотором напряжении воли можно выйти из порочного круга действительности.
Но Нехаева как-то внезапно устала, на щеках ее, подкрашенных морозом,
остались только розоватые пятна, глаза потускнели, она мечтательно заговорила о том, что
жить всей душой возможно только в Париже, что зиму эту она должна бы провести в Швейцарии, но ей пришлось приехать в Петербург по скучному делу о небольшом наследстве.
Самгин еще раз подумал, что, конечно, лучше бы
жить без чудаков, без шероховатых и пестрых людей, после встречи с которыми в памяти
остаются какие-то цветные пятна, нелепые улыбочки, анекдотические словечки.
— Что это за человек! — сказал Обломов. — Вдруг выдумает черт знает что: на Выборгскую сторону… Это не мудрено выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб
остаться здесь. Я восемь лет
живу, так менять-то не хочется…
Она просила срока подумать, потом убивалась месяца два еще и наконец согласилась
жить вместе. В это время Штольц взял Андрюшу к себе, и она
осталась одна.
Вот что он скажет! Это значит идти вперед… И так всю жизнь! Прощай, поэтический идеал жизни! Это какая-то кузница, не жизнь; тут вечно пламя, трескотня, жар, шум… когда же
пожить? Не лучше ли
остаться?
Старые господа умерли, фамильные портреты
остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или
живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков.
Обломову нужды, в сущности, не было, являлась ли Ольга Корделией и
осталась ли бы верна этому образу или пошла бы новой тропой и преобразилась в другое видение, лишь бы она являлась в тех же красках и лучах, в каких она
жила в его сердце, лишь бы ему было хорошо.
— То-то же! — сказал Илья Ильич. — Переехал — к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две. Кажется, все расставлено… смотришь, что-нибудь да
осталось; шторы привесить, картинки приколотить — душу всю вытянет,
жить не захочется… А издержек, издержек…
— Для чего, для кого я буду
жить? — говорил он, идучи за ней. — Чего искать, на что направить мысль, намерения? Цвет жизни опал,
остались только шипы.
Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он хотя и
жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие
остались и при нем.
Он забыл ту мрачную сферу, где долго
жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновение сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? — терзался предположением, что, пожалуй, он
останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, — вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не счастье, разве я
жила когда-нибудь так? Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не о чем: я все думала, как бы
остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
— То есть погасил бы огонь и
остался в темноте! Хороша жизнь! Эх, Илья! ты хоть пофилософствовал бы немного, право! Жизнь мелькнет, как мгновение, а он лег бы да заснул! Пусть она будет постоянным горением! Ах, если б
прожить лет двести, триста! — заключил он, — сколько бы можно было переделать дела!
Если Райский как-нибудь перешагнет эту черту, тогда мне
останется одно: бежать отсюда! Легко сказать — бежать, а куда? Мне вместе и совестно: он так мил, добр ко мне, к сестре — осыпает нас дружбой, ласками, еще хочет подарить этот уголок… этот рай, где я узнала, что
живу, не прозябаю!.. Совестно, зачем он расточает эти незаслуженные ласки, зачем так старается блистать передо мною и хлопочет возбудить во мне нежное чувство, хотя я лишила его всякой надежды на это. Ах, если б он знал, как напрасно все!
— Скажи, пожалуйста, ты так век думаешь
прожить? — спросил Райский после обеда, когда они
остались в беседке.
— Вы мне нужны, — шептала она: — вы просили мук, казни — я дам вам их! «Это жизнь!» — говорили вы: — вот она — мучайтесь, и я буду мучаться, будем вместе мучаться… «Страсть прекрасна: она кладет на всю жизнь долгий след, и этот след люди называют счастьем!..» Кто это проповедовал? А теперь бежать: нет!
оставайтесь, вместе кинемся в ту бездну! «Это жизнь, и только это!» — говорили вы, — вот и давайте
жить! Вы меня учили любить, вы преподавали страсть, вы развивали ее…
И жертвы есть, — по мне это не жертвы, но я назову вашим именем, я
останусь еще в этом болоте, не знаю сколько времени, буду тратить силы вот тут — но не для вас, а прежде всего для себя, потому что в настоящее время это стало моей жизнью, — и я буду
жить, пока буду счастлив, пока буду любить.
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не
живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу
оставаться и равнодушным к вашему сну.
— Не знаю! — сказал он с тоской и досадой, — я знаю только, что буду делать теперь, а не заглядываю за полгода вперед. Да и вы сами не знаете, что будет с вами. Если вы разделите мою любовь, я
останусь здесь, буду
жить тише воды, ниже травы… делать, что вы хотите… Чего же еще? Или… уедем вместе! — вдруг сказал он, подходя к ней.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и
оставался там до ночи или на ночь, и на другой день, как ни в чем не бывало, шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так
проживал свою жизнь по людям.
Неохотно дала ему ключи от него бабушка, но отказать не могла, и он отправился смотреть комнаты, в которых родился,
жил и о которых
осталось у него смутное воспоминание.
Они могут продолжать
жить по-своему в самых ненатуральных для них положениях и в самых не ихних положениях
оставаться совершенно самими собой.
Оказывается, что все, что говорили вчера у Дергачева о нем, справедливо: после него
осталась вот этакая тетрадь ученых выводов о том, что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и что, стало быть, в качестве русского совсем не стоит
жить.
Это обстоятельство
осталось, однако ж, без объяснения: может быть, он сделал это по привычке встречать проезжих, а может быть, и с целью щегольнуть дворянством и шпагой. Я узнал только, что он тут не
живет, а остановился на ночлег и завтра едет дальше, к своей должности, на какую-то станцию.
И при всем том ни за что не
остался бы я
жить среди этой природы!