Неточные совпадения
— И будете вы платить мне дани многие, — продолжал князь, —
у кого овца ярку принесет, овцу на меня отпиши, а ярку
себе оставь;
у кого грош случится, тот разломи его начетверо: одну часть мне отдай, другую мне же, третью опять мне, а четвертую
себе оставь. Когда же пойду на войну — и вы идите! А до прочего вам ни до чего дела нет!
Утренняя роса еще оставалась внизу на густом подседе травы, и Сергей Иванович, чтобы не мочить ноги, попросил довезти
себя по лугу в кабриолете до того ракитового куста,
у которого брались окуни. Как ни жалко было Константину Левину мять свою траву, он въехал в луг. Высокая трава мягко обвивалась около колес и ног лошади,
оставляя свои семена на мокрых спицах и ступицах.
— Послушайте, Максим Максимыч! — сказал Печорин, приподнявшись. — Ведь вы добрый человек, — а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить;
оставьте ее
у меня, а
у себя мою шпагу…
— «Лети-ка, Летика», — сказал я
себе, — быстро заговорил он, — когда я с кабельного мола увидел, как танцуют вокруг брашпиля наши ребята, поплевывая в ладони.
У меня глаз, как
у орла. И я полетел; я так дышал на лодочника, что человек вспотел от волнения. Капитан, вы хотели
оставить меня на берегу?
На всякий случай есть
у меня и еще к вам просьбица, — прибавил он, понизив голос, — щекотливенькая она, а важная: если, то есть на всякий случай (чему я, впрочем, не верую и считаю вас вполне неспособным), если бы на случай, — ну так, на всякий случай, — пришла бы вам охота в эти сорок — пятьдесят часов как-нибудь дело покончить иначе, фантастическим каким образом — ручки этак на
себя поднять (предположение нелепое, ну да уж вы мне его простите), то —
оставьте краткую, но обстоятельную записочку.
— Ну вот хоть бы этот чиновник! — подхватил Разумихин, — ну, не сумасшедший ли был ты
у чиновника? Последние деньги на похороны вдове отдал! Ну, захотел помочь — дай пятнадцать, дай двадцать, ну да хоть три целковых
себе оставь, а то все двадцать пять так и отвалил!
Я пришел к
себе на квартиру и нашел Савельича, горюющего по моем отсутствии. Весть о свободе моей обрадовала его несказанно. «Слава тебе, владыко! — сказал он перекрестившись. — Чем свет
оставим крепость и пойдем куда глаза глядят. Я тебе кое-что заготовил; покушай-ка, батюшка, да и почивай
себе до утра, как
у Христа за пазушкой».
— Выпустили меня третьего дня, и я все еще не в
себе. На родину, — а где
у меня родина, дураки! Через четыре дня должна ехать, а мне совершенно необходимо жить здесь. Будут хлопотать, чтоб меня
оставили в Москве, но…
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но не могла отказать
себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда
у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в
себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она
оставит его.
— Нет, Андрей, все это меня утомит: здоровье-то плохо
у меня. Нет, уж ты лучше
оставь меня, поезжай
себе один…
Глаза ее устремлены были куда-то далеко от книги. На плеча накинут белый большой шерстяной платок, защищавший ее от свежего, осеннего воздуха, который в открытое окно наполнял комнату. Она еще не позволяла вставить
у себя рам и подолгу
оставляла окно открытым.
Он почти со скрежетом зубов ушел от нее,
оставив у ней книги. Но, обойдя дом и воротясь к
себе в комнату, он нашел уже книги на своем столе.
Райский унес кое-что оттуда и ускользнул,
оставив Козлову свою дружбу, а
у себя навсегда образ его простой, младенческой души.
У ней сильно задрожал от улыбки подбородок, когда он сам остроумно сравнил
себя с выздоровевшим сумасшедшим, которого уже не боятся
оставлять одного, не запирают окон в его комнате, дают ему нож и вилку за обедом, даже позволяют самому бриться, — но все еще
у всех в доме памятны недавние сцены неистовства, и потому внутренне никто не поручится, что в одно прекрасное утро он не выскочит из окна или не перережет
себе горла.
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или
оставить для
себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть,
у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Он смущался, уходил и сам не знал, что с ним делается. Перед выходом
у всех оказалось что-нибудь:
у кого колечко,
у кого вышитый кисет, не говоря о тех знаках нежности, которые не
оставляют следа по
себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над
собой и друг над другом.
Он шел медленно, сознавая, что за спиной
у себя оставлял навсегда то, чего уже никогда не встретит впереди. Обмануть ее, увлечь, обещать «бессрочную любовь», сидеть с ней годы, пожалуй — жениться…
Райский лет десять живет в Петербурге, то есть
у него там есть приют, три порядочные комнаты, которые он нанимает
у немки и постоянно
оставляет квартиру за
собой, а сам редко полгода выживал в Петербурге с тех пор, как
оставил службу.
— Скорей! я замучаюсь, пока она не узнает, а
у меня еще много мук… — «И это неглавная!» — подумала про
себя. — Дай мне спирт, там где-то… — прибавила она, указывая, где стоял туалет. — А теперь поди…
оставь меня… я устала…
— Жалко Марию. Вот «Гулливеровы путешествия» нашла
у вас в библиотеке и
оставила у себя. Я их раз семь прочла. Забуду немного и опять прочту. Еще «Кота Мура», «Братья Серапионы», «Песочный человек»: это больше всего люблю.
— И это
оставим? Нет, не
оставлю! — с вспыхнувшей злостью сказал он, вырвав
у ней руку, — ты как кошка с мышью играешь со мной! Я больше не позволю, довольно! Ты можешь откладывать свои секреты до удобного времени, даже вовсе о них не говорить: ты вправе, а о
себе я требую немедленного ответа. Зачем я тебе? Какую ты роль дала мне и зачем, за что!
— Вы вашу-то квартиру,
у чиновников, за
собой оставите-с? — спросила она вдруг, немного ко мне нагнувшись и понизив голос, точно это был самый главный вопрос, за которым она и пришла.
Сколько я мучил мою мать за это время, как позорно я
оставлял сестру: «Э,
у меня „идея“, а то все мелочи» — вот что я как бы говорил
себе.
О таких, как Дергачев, я вырвал
у него раз заметку, «что они ниже всякой критики», но в то же время он странно прибавил, что «
оставляет за
собою право не придавать своему мнению никакого значения».
Версилов, выкупив мою мать
у Макара Иванова, вскорости уехал и с тех пор, как я уже и прописал выше, стал ее таскать за
собою почти повсюду, кроме тех случаев, когда отлучался подолгу; тогда
оставлял большею частью на попечении тетушки, то есть Татьяны Павловны Прутковой, которая всегда откуда-то в таких случаях подвертывалась.
У всякого в голове, конечно, шевелились эти мысли, но никто не говорил об этом и некогда было: надо было действовать — и действовали. Какую энергию, сметливость и присутствие духа обнаружили тут многие! Савичу точно праздник: выпачканный, оборванный, с сияющими глазами, он летал всюду, где ветер
оставлял по
себе какой-нибудь разрушительный след.
Между прочим, я встретил целый ряд носильщиков: каждый нес по два больших ящика с чаем. Я следил за ними. Они шли от реки: там с лодок брали ящики и несли в купеческие домы,
оставляя за
собой дорожку чая, как
у нас, таская кули,
оставляют дорожку муки. Местный колорит! В амбарах ящики эти упаковываются окончательно, герметически, и идут на американские клипперы или английские суда.
— Вы заживо меня хороните, доктор! — горячился Ляховский. —
У меня все готово, и завещание написано на имя Зоси. Все ей
оставляю, а Давиду — триста рублей ежегодной пенсии. Пусть сам учится зарабатывать
себе кусок хлеба… Для таких шалопаев труд — самое лучшее лекарство… Вы, пожалуйста, не беспокойтесь:
у меня давно все готово.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос! Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею,
оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в
себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой
у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
Вот Иван-то этого самого и боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для того наталкивает Митьку, чтобы тот на Грушке женился: таким образом хочет и меня от Грушки уберечь (будто бы я ему денег
оставлю, если на Грушке не женюсь!), а с другой стороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его невесту богатую
себе возьмет, вот
у него расчет какой!
— Где там? Скажи, долго ли ты
у меня пробудешь, не можешь уйти? — почти в отчаянии воскликнул Иван. Он
оставил ходить, сел на диван, опять облокотился на стол и стиснул обеими руками голову. Он сорвал с
себя мокрое полотенце и с досадой отбросил его: очевидно, не помогало.
Они не говорили, сколько поймали соболей: худших отдавали кредиторам, а лучших
оставляли у себя и потом торговали ими тихонько где-нибудь на стороне.
Глаза умершего были открыты и запорошены снегом. Из осмотра места вокруг усопшего мои спутники выяснили, что когда китаец почувствовал
себя дурно, то решил стать на бивак, снял котомку и хотел было ставить палатку, но силы
оставили его; он сел под дерево и так скончался. Маньчжур Чи-Ши-у, Сунцай и Дерсу остались хоронить китайца, а мы пошли дальше.
В тот же день я вернулся домой. Неделю спустя я узнал, что госпожа Лоснякова
оставила и Павла и Николая
у себя в услужении, а девку Татьяну сослала: видно, не понадобилась.
— И пошел. Хотел было справиться, не
оставил ли покойник какого по
себе добра, да толку не добился. Я хозяину-то его говорю: «Я, мол, Филиппов отец»; а он мне говорит: «А я почем знаю? Да и сын твой ничего, говорит, не
оставил; еще
у меня в долгу». Ну, я и пошел.
Зачем я эти деньги не
оставила у себя, и какая охота была мне заводить мастерскую, если не брать от нее дохода?
— А кому же как не ему и быть
у нас господином, — прервала Егоровна. — Напрасно Кирила Петрович и горячится. Не на робкого напал: мой соколик и сам за
себя постоит, да и, бог даст, благодетели его не
оставят. Больно спесив Кирила Петрович! а небось поджал хвост, когда Гришка мой закричал ему: вон, старый пес! — долой со двора!
Какая-то барыня держала
у себя горничную, не имея на нее никаких документов, горничная просила разобрать ее права на вольность. Мой предшественник благоразумно придумал до решения дела
оставить ее
у помещицы в полном повиновении. Мне следовало подписать; я обратился к губернатору и заметил ему, что незавидна будет судьба девушки
у ее барыни после того, как она подавала на нее просьбу.
В половине 1825 года Химик, принявший дела отца в большом беспорядке, отправил из Петербурга в шацкое именье своих братьев и сестер; он давал им господский дом и содержание, предоставляя впоследствии заняться их воспитанием и устроить их судьбу. Княгиня поехала на них взглянуть. Ребенок восьми лет поразил ее своим грустно-задумчивым видом; княгиня посадила его в карету, привезла домой и
оставила у себя.
Грановский напоминает мне ряд задумчиво покойных проповедников-революционеров времен Реформации — не тех бурных, грозных, которые в «гневе своем чувствуют вполне свою жизнь», как Лютер, а тех ясных, кротких, которые так же просто надевали венок славы на свою голову, как и терновый венок. Они невозмущаемо тихи, идут твердым шагом, но не топают; людей этих боятся судьи, им с ними неловко; их примирительная улыбка
оставляет по
себе угрызение совести
у палачей.
К нему-то я и обернулся. Я
оставил чужой мне мир и воротился к вам; и вот мы с вами живем второй год, как бывало, видаемся каждый день, и ничего не переменилось, никто не отошел, не состарелся, никто не умер — и мне так дома с вами и так ясно, что
у меня нет другой почвы — кроме нашей, другого призвания, кроме того, на которое я
себя обрекал с детских лет.
Отец мой на это отвечал, что он в чужие дела терпеть не может мешаться, что до него не касается, что княгиня делает
у себя в доме; он мне советовал
оставить пустые мысли, «порожденные праздностью и скукой ссылки», и лучше приготовляться к путешествию в чужие края.
Это было невозможно… Troppo tardi… [Слишком поздно (ит.).]
Оставить ее в минуту, когда
у нее,
у меня так билось сердце, — это было бы сверх человеческих сил и очень глупо… Я не пошел — она осталась… Месяц прокладывал свои полосы в другую сторону. Она сидела
у окна и горько плакала. Я целовал ее влажные глаза, утирал их прядями косы, упавшей на бледно-матовое плечо, которое вбирало в
себя месячный свет, терявшийся без отражения в нежно-тусклом отливе.
На другой день, в обеденную пору бубенчики перестали позванивать, мы были
у подъезда Кетчера. Я велел его вызвать. Неделю тому назад, когда он меня
оставил во Владимире, о моем приезде не было даже предположения, а потому он так удивился, увидя меня, что сначала не сказал ни слова, а потом покатился со смеху, но вскоре принял озабоченный вид и повел меня к
себе. Когда мы были в его комнате, он, тщательно запирая дверь на ключ, спросил меня...
Владелец заложенных
у него лошадей разорился, часть лошадей перешла к другим кредиторам, две остались за долг Стрельцову. Наездник,
у которого стояли лошади, предложил ему
оставить их за
собой и самому ездить на них на призы.
Так оно, наверное, и было: когда капитан решил
оставить у себя сиротку, то, без сомнения, слушался только своего доброго сердца, а не расчета.
Штофф и Мышников боялись не смерти Стабровского, которая не являлась неожиданностью, а его зятя, который мог захватить палии с банковскими делами и бумагами. Больной Стабровский не
оставлял банковских дел и занимался ими
у себя на дому.
С ним хорошо было молчать — сидеть
у окна, тесно прижавшись к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются-мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасающее небо черною сетью, исчезают куда-то,
оставив за
собою пустоту.
Они подозвали меня к
себе и стали просить, чтобы я пошел в избу и вынес оттуда их верхнее платье, которое они
оставили у поселенца утром; сами они не смели сделать этого.
Но если я и не признаю суда над
собой, то все-таки знаю, что меня будут судить, когда я уже буду ответчиком глухим и безгласным. Не хочу уходить, не
оставив слова в ответ, — слова свободного, а не вынужденного, — не для оправдания, — о нет! просить прощения мне не
у кого и не в чем, — а так, потому что сам желаю того.