Неточные совпадения
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и
сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
Кокетка судит хладнокровно,
Татьяна любит не шутя
И предается безусловно
Любви, как милое дитя.
Не говорит она: отложим —
Любви мы цену тем умножим,
Вернее в сети заведем;
Сперва тщеславие кольнем
Надеждой, там недоуменьем
Измучим
сердце, а потом
Ревнивым оживим
огнем;
А то, скучая наслажденьем,
Невольник хитрый из оков
Всечасно вырваться готов.
И вновь задумчивый, унылый
Пред милой Ольгою своей,
Владимир не имеет силы
Вчерашний день напомнить ей;
Он мыслит: «Буду ей спаситель.
Не потерплю, чтоб развратитель
Огнем и вздохов и похвал
Младое
сердце искушал;
Чтоб червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек;
Чтобы двухутренний цветок
Увял еще полураскрытый».
Всё это значило, друзья:
С приятелем стреляюсь я.
Татьяна слушала с досадой
Такие сплетни; но тайком
С неизъяснимою отрадой
Невольно думала о том;
И в
сердце дума заронилась;
Пора пришла, она влюбилась.
Так в землю падшее зерно
Весны
огнем оживлено.
Давно ее воображенье,
Сгорая негой и тоской,
Алкало пищи роковой;
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь;
Душа ждала… кого-нибудь...
Как быть! кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку; все почти страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают ее
сердце к принятию священного
огня, а все-таки первое прикосновение решает дело.
Дуня подняла револьвер и, мертво-бледная, с побелевшею, дрожавшею нижнею губкой, с сверкающими, как
огонь, большими черными глазами, смотрела на него, решившись, измеряя и выжидая первого движения с его стороны. Никогда еще он не видал ее столь прекрасною.
Огонь, сверкнувший из глаз ее в ту минуту, когда она поднимала револьвер, точно обжег его, и
сердце его с болью сжалось. Он ступил шаг, и выстрел раздался. Пуля скользнула по его волосам и ударилась сзади в стену. Он остановился и тихо засмеялся...
Послушайте, ужли слова мои все колки?
И клонятся к чьему-нибудь вреду?
Но если так: ум с
сердцем не в ладу.
Я в чудаках иному чуду
Раз посмеюсь, потом забуду.
Велите ж мне в
огонь: пойду как на обед.
Оно бы и хорошо: светло, тепло,
сердце бьется; значит, она живет тут, больше ей ничего не нужно: здесь ее свет,
огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом…
Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд ее становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо было положить двои, трои сутки тончайшей игры ума, даже лукавства,
огня и все свое уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из
сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку.
Она показалась Обломову в блеске, в сиянии, когда говорила это. Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного
сердца он бросил ей в душу этот
огонь, эту игру, этот блеск.
Она ехала и во французский спектакль, но содержание пьесы получало какую-то связь с ее жизнью; читала книгу, и в книге непременно были строки с искрами ее ума, кое-где мелькал
огонь ее чувств, записаны были сказанные вчера слова, как будто автор подслушивал, как теперь бьется у ней
сердце.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего
огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь
сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
— Ты не знаешь, Ольга, что тут происходит у меня, — говорил он, показывая на
сердце и голову, — я весь в тревоге, как в
огне. Ты не знаешь, что случилось?
Вдруг песня хором грянула
Удалая, согласная:
Десятка три молодчиков,
Хмельненьки, а не валятся,
Идут рядком, поют,
Поют про Волгу-матушку,
Про удаль молодецкую,
Про девичью красу.
Притихла вся дороженька,
Одна та песня складная
Широко, вольно катится,
Как рожь под ветром стелется,
По
сердцу по крестьянскому
Идет огнем-тоской!..
Когда же я узрел, что вы в суждениях ваших вождаетесь рассудком, то предложил вам связь понятий, ведущих к познанию бога; уверен во внутренности
сердца моего, что всещедрому отцу приятнее зрети две непорочные души, в коих светильник познаний не предрассудком возжигается, но что они сами возносятся к начальному
огню на возгорение.
— Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, — иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь
огонь разума в
сердце твоем, —
сердце у тебя не горит, а — сохнет. Затрепал ты себя — анализами, что ли, не знаю уж чем! Но вот что я знаю: критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно уже лишняя в жизни, вышла из моды, — критика выродилась в навязчивую привычку ума и — только.
Она вздрогнула, откинулась, замерла; потом резко вскочила с головокружительно падающим
сердцем, вспыхнув неудержимыми слезами вдохновенного потрясения. «Секрет» в это время огибал небольшой мыс, держась к берегу углом левого борта; негромкая музыка лилась в голубом дне с белой палубы под
огнем алого шелка; музыка ритмических переливов, переданных не совсем удачно известными всем словами...
Гончарова.], поэт, — хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим
огнем; где человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а
сердце биться».
— Молчи, баба! — с
сердцем сказал Данило. — С вами кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне
огня в люльку! — Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. — Пугает меня колдуном! — продолжал пан Данило. — Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена — люлька да острая сабля!
И в то же время, среди этой борьбы,
сердце у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и все думал, как бы хорошо разыгралась страсть в душе, каким бы
огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы это засохшее поле, все это былие, которым поросло его существование.
А у него этого разлада не было. Внутреннею силою он отражал внешние враждебные притоки, а свой
огонь горел у него неугасимо, и он не уклоняется, не изменяет гармонии ума с
сердцем и с волей — и совершает свой путь безупречно, все стоит на той высоте умственного и нравственного развития, на которую, пожалуй, поставили его природа и судьба, следовательно, стоит почти бессознательно.
Вере становилось тепло в груди, легче на
сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна, чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится мир в душу, что душу эту, как темный, запущенный храм, осветили
огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.
Он, с биением
сердца и трепетом чистых слез, подслушивал, среди грязи и шума страстей, подземную тихую работу в своем человеческом существе, какого-то таинственного духа, затихавшего иногда в треске и дыме нечистого
огня, но не умиравшего и просыпавшегося опять, зовущего его, сначала тихо, потом громче и громче, к трудной и нескончаемой работе над собой, над своей собственной статуей, над идеалом человека.
А если сверху крикнут: «Первый!» — это значит закрытый пожар: дым виден, а
огня нет. Тогда конный на своем коне-звере мчится в указанное часовым место для проверки, где именно пожар, — летит и трубит. Народ шарахается во все стороны, а тот, прельщая
сердца обывательниц, летит и трубит! И горничная с завистью говорит кухарке, указывая в окно...
И до известной степени все мирское «прогоркло» или безвкушено для того, чье
сердце пронзено стрелою христианства и ноет его сладкою болью, кто обожжен его
огнем.
Вера не отрицает гнозиса, напротив, она порождает его и оплодотворяет: «Возлюби Господа Бога твоего всем
сердцем твоим, и всей душою твоею (т. е. волею), и всем разумением твоим (т. е. гнозисом)» (Мф. 22:37), и, конечно, дух, загоревшийся верою, принесет ее
огонь и свет во все области своего творчества.
На старом кладбище в сырые осенние ночи загорались синие
огни, а в часовне сычи кричали так пронзительно и звонко, что от криков проклятой птицы даже у бесстрашного кузнеца сжималось
сердце.
Порой, в минуты этих проблесков сознания, когда до слуха его долетало имя панны с белокурою косой, в
сердце его поднималось бурное бешенство; глаза Лавровского загорались темным
огнем на бледном лице, и он со всех ног кидался в толпу, которая быстро разбегалась.
Зато он до семидесяти пяти лет был здоров, как молодой человек, являлся на всех больших балах и обедах, на всех торжественных собраниях и годовых актах — все равно каких: агрономических или медицинских, страхового от
огня общества или общества естествоиспытателей… да, сверх того, зато же, может, сохранил до старости долю человеческого
сердца и некоторую теплоту.
Они, при всех недостатках, сильно будили мысль и крестили
огнем и духом юные
сердца.
И вот его
сердце вспыхнуло
огнем желания спасти их, вывести на легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего
огня…
И все они — только бледные тени, а та, которую они целовали, сидит рядом со мной живая, но иссушенная временем, без тела, без крови, с
сердцем без желаний, с глазами без
огня, — тоже почти тень.
Было на свете
сердце, которое однажды вспыхнуло
огнем…
«Ведай, Флена Васильевна, что ты мне не токмо дщерь о Господе, но и по плоти родная дочь. Моли Бога о грешной твоей матери, а покрыет он, Пресвятый, своим милосердием прегрешения ея вольные и невольные, явные и тайные. Родителя твоего имени не поведаю, нет тебе в том никакой надобности. Сохрани тайну в
сердце своем, никому никогда ее не повеждь. Господом Богом в том заклинаю тебя. А записку сию тем же часом, как прочитаешь,
огню предай».
И потому в два часа ночи, едва только закрылся уютный студенческий ресторан «Воробьи» и все восьмеро, возбужденные алкоголем и обильной пищей, вышли из прокуренного, чадного подземелья наверх, на улицу, в сладостную, тревожную темноту ночи, с ее манящими
огнями на небе и на земле, с ее теплым, хмельным воздухом, от которого жадно расширяются ноздри, с ее ароматами, скользившими из невидимых садов и цветников, то у каждого из них пылала голова и
сердце тихо и томно таяло от неясных желаний.
Думается Марьюшке, с ума нейдет у Фленушки, как бы скорей повидаться с молодцами, что стояли у въездных ворот Бояркиных.
Огнем горит, ключом кипит ревнивое
сердце Устиньи, украдкой кидает она палючие взоры на притомившегося с дороги Василья Борисыча и на дремавшую в уголке Парашу.
Не
огни горят горючие, не котлы кипят кипучие, горит-кипит победное
сердце молодой вдовы… От взоров палючих, от сладкого голоса, ото всей красоты молодецкой распалились у ней ум и
сердце, ясные очи, белое тело и горячая кровь… Досыта бы на милого наглядеться, досыта бы на желанного насмотреться!.. Обнять бы его белыми руками, прижать бы его к горячему
сердцу, растопить бы алые уста жарким поцелуем!..
Дохнéт Яр-Хмель своим жарким, разымчивым дыханьем — кровь у молодежи
огнем горит, ключом кипит, на
сердце легко, радостно, а песня так и льется — сама собой поется, только знай да слушай.
И пуще
огня боится его… «Долго ль в самом деле, — думает Таня, — такому кудеснику, такому чаровнику заворожить
сердце бедной девушки, лишить меня покоя, наслать нá
сердце тоску лютую, неизбывную…
И вдруг нечаянно, негаданно явился он… Как
огнем охватило Манефу, когда, взглянув на паломника, она признала в нем дорогого когда-то ей человека… Она, закаленная в долгой борьбе со страстями, она, победившая в себе ветхого человека со всеми влеченьями к миру, чувственности, суете, она, умертвившая в себе
сердце и сладкие его обольщения, едва могла сдержать себя при виде Стуколова, едва не выдала людям давнюю, никому не ведомую тайну.
Руслан на мягкий мох ложится
Пред умирающим
огнем;
Он ищет позабыться сном,
Вздыхает, медленно вертится…
Напрасно! Витязь наконец:
«Не спится что-то, мой отец!
Что делать: болен я душою,
И сон не в сон, как тошно жить.
Позволь мне
сердце освежить
Твоей беседою святою.
Прости мне дерзостный вопрос.
Откройся: кто ты, благодатный,
Судьбы наперсник непонятный?
В пустыню кто тебя занес...
Мгновенно
сердце молодое
Горит и гаснет. В нем любовь
Проходит и приходит вновь,
В нем чувство каждый день иное:
Не столь послушно, не слегка,
Не столь мгновенными страстями
Пылает
сердце старика,
Окаменелое годами.
Упорно, медленно оно
В
огне страстей раскалено;
Но поздний жар уж не остынет
И с жизнью лишь его покинет.
Не попущу, чтоб развратитель
Огнем и вздохов и похвал
Младое
сердце искушал…
Чтоб червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек,
Чтобы двухутренний цветок
Увял, едва полураскрытый...
Добрые дела есть ведь также охлаждение творческого
огня любви в человеческом
сердце, как философская книга есть охлаждение творческого
огня познания в человеческом духе.
Везу тебя тогда, а у самого
сердце огнем горит.
На них же смотрел жигаль Мосей от своего балагана, и горело
огнем его самосадское
сердце.
Незрячие глаза расширялись, ширилась грудь, слух еще обострялся: он узнавал своих спутников, добродушного Кандыбу и желчного Кузьму, долго брел за скрипучими возами чумаков, ночевал в степи у
огней, слушал гомон ярмарок и базаров, узнавал горе, слепое и зрячее, от которого не раз больно сжималось его
сердце…
— Мое бессмертие уже потому необходимо, что бог не захочет сделать неправды и погасить совсем
огонь раз возгоревшейся к нему любви в моем
сердце. И что дороже любви? Любовь выше бытия, любовь венец бытия, и как же возможно, чтобы бытие было ей неподклонно? Если я полюбил его и обрадовался любви моей — возможно ли, чтоб он погасил и меня и радость мою и обратил нас в нуль? Если есть бог, то и я бессмертен! Voilà ma profession de foi. [Вот мой символ веры (фр.).]
Сам Виргинский был человек редкой чистоты
сердца, и редко я встречал более честный душевный
огонь.