Неточные совпадения
Шестнадцатого апреля, почти шесть месяцев после описанного мною дня, отец вошел к нам на верх, во время классов, и объявил, что нынче
в ночь мы едем с ним
в деревню. Что-то защемило у меня
в сердце при этом известии, и мысль моя тотчас же
обратилась к матушке.
Я все мечтаю, все мечтаю; вся моя жизнь
обратилась в одну мечту, я и
ночью мечтаю.
— А вот такие сумасшедшие
в ярости и пишут, когда от ревности да от злобы ослепнут и оглохнут, а кровь
в яд-мышьяк
обратится… А ты еще не знал про него, каков он есть! Вот его и прихлопнут теперь за это, так что только мокренько будет. Сам под секиру лезет! Да лучше поди
ночью на Николаевскую дорогу, положи голову на рельсы, вот и оттяпали бы ее ему, коли тяжело стало носить! Тебя-то что дернуло говорить ему! Тебя-то что дергало его дразнить? Похвалиться вздумал?
— Уж позволь мне знать лучше тебя, — продолжала тетка. — Видите ли, — продолжала она,
обращаясь к Нехлюдову, — всё вышло оттого, что одна личность просила меня приберечь на время его бумаги, а я, не имея квартиры, отнесла ей. А у ней
в ту же
ночь сделали обыск и взяли и бумаги и ее и вот держали до сих пор, требовали, чтоб она сказала, от кого получила.
За утренним чаем Г.И. Гранатман заспорил с Кожевниковым по вопросу, с какой стороны
ночью дул ветер. Кожевников указывал на восток, Гранатман — на юг, а мне казалось, что ветер дул с севера. Мы не могли столковаться и потому
обратились к Дерсу. Гольд сказал, что направление ветра
ночью было с запада. При этом он указал на листья тростника. Утром с восходом солнца ветер стих, а листья так и остались загнутыми
в ту сторону, куда их направил ветер.
Опасения Дерсу сбылись. Во вторую половину
ночи пал стал двигаться прямо на нас, но, не найдя себе пищи, прошел стороной. Вопреки ожиданиям,
ночь была теплая, несмотря на безоблачное небо.
В тех случаях, когда я видел что-либо непонятное, я
обращался к Дерсу и всегда получал от него верные объяснения.
— Сын ли, другой ли кто — не разберешь. Только уж слуга покорная! По
ночам в Заболотье буду ездить, чтоб не заглядывать к этой ведьме. Ну, а ты какую еще там девчонку у столба видел, сказывай! —
обратилась матушка ко мне.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе
в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала
обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и
ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес
в Москве.
Всех рабочих «
обращалось» на заводе едва пятьдесят человек
в две смены: одна выходила
в ночь, другая днем.
В тот день, когда ее квартирные хозяева — лодочник с женой — отказали ей
в комнате и просто-напросто выкинули ее вещи на двор и когда она без сна пробродила всю
ночь по улицам, под дождем, прячась от городовых, — только тогда с отвращением и стыдом решилась она
обратиться к помощи Лихонина.
— У меня написана басня-с, — продолжал он, исключительно уже
обращаясь к нему, — что одного лацароне [Лацароне (итальян.) — нищий, босяк.] подкупили
в Риме англичанина убить; он раз встречает его
ночью в глухом переулке и говорит ему: «Послушай, я взял деньги, чтобы тебя убить, но завтра день святого Амвросия, а патер наш мне на исповеди строго запретил людей под праздник резать, а потому будь так добр, зарежься сам, а ножик у меня вострый, не намает уж никак!..» Ну, как вы думаете — наш мужик русский побоялся ли бы патера, или нет?..
В бесконечные зимние вечера, когда белесоватые сумерки дня сменяются черною мглою
ночи, Имярек невольно отдается осаждающим его думам. Одиночество, или, точнее сказать, оброшенность, на которую он обречен, заставляет его
обратиться к прошлому, к тем явлениям, которые кружились около него и давили его своею массою. Что там такое было? К чему стремились люди, которые проходили перед его глазами, чего они достигали?
— Когда я
в первый раз без посторонней помощи прошел по комнате нашего дома, то моя добрая мать,
обращаясь к моему почтенному отцу, сказала следующее: „Не правда ли, мой добрый Карл, что наш Фриц с нынешнего дня достоин носить штаны?“ И с тех пор я расстаюсь с этой одеждой только на
ночь.
— Все испытывают эти вещи, — продолжал Петр Иваныч,
обращаясь к племяннику, — кого не трогают тишина или там темнота
ночи, что ли, шум дубравы, сад, пруды, море? Если б это чувствовали одни художники, так некому было бы понимать их. А отражать все эти ощущения
в своих произведениях — это другое дело: для этого нужен талант, а его у тебя, кажется, нет. Его не скроешь: он блестит
в каждой строке,
в каждом ударе кисти…
— Вот люди! —
обратился вдруг ко мне Петр Степанович. — Видите, это здесь у нас уже с прошлого четверга. Я рад, что нынче по крайней мере вы здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но не он ли меня натолкнул на то же самое?
В Петербурге, когда я был еще гимназистом, не он ли будил меня по два раза
в ночь, обнимал меня и плакал, как баба, и как вы думаете, что рассказывал мне по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты про мою мать! От него я от первого и услыхал.
В дело вмешался протоиерей Грацианский: он
обратился к народу с речью о суеверии,
в которой уверял, что таких чертей, которые снимают платки и шинели, вовсе нет и что бродящий
ночами по городу черт есть, всеконечно, не черт, а какой-нибудь ленивый бездельник, находящий, что таким образом, пугая людей
в костюме черта, ему удобнее грабить.
А Саша еще
ночью, переодевшись у Рутиловых и
обратившись опять
в простого, босого мальчика, убежал домой, влез
в окно и спокойно уснул.
В городе, кишащем сплетнями,
в городе, где все обо всех знали, ночное Сашино похождение так и осталось тайною. Надолго, конечно, не навсегда.
Приехали. Вся компания ввалилась к Передоновым с гамом, гвалтом и свистом. Пили шампанское, потом принялись за водку и сели играть
в карты. Пьянствовали всю
ночь. Варвара напилась, плясала и ликовала. Ликовал и Передонов, — его-таки не подменили. С Варварой гости, как всегда,
обращались цинично и неуважительно; ей казалось это
в порядке вещей.
—
Ночью; а утром, чем свет, и письмо отослал с Видоплясовым. Я, братец, все изобразил, на двух листах, все рассказал, правдиво и откровенно, — словом, что я должен, то есть непременно должен, — понимаешь? — сделать предложение Настеньке. Я умолял его не разглашать о свидании
в саду и
обращался ко всему благородству его души, чтоб помочь мне у маменьки. Я, брат, конечно, худо написал, но я написал от всего моего сердца и, так сказать, облил моими слезами…
Разве ты не можешь, — продолжал он,
обращаясь к Фалалею, — разве ты не можешь видеть во сне что-нибудь изящное, нежное, облагороженное, какую-нибудь сцену из хорошего общества, например, хоть господ, играющих
в карты, или дам, прогуливающихся
в прекрасном саду?» Фалалей обещал непременно увидеть
в следующую
ночь господ или дам, гуляющих
в прекрасном саду.
Пока я курил и думал, пришел Тоббоган. Он
обратился ко мне, сказав, что Проктор просит меня зайти к нему
в каюту, если я сносно себя чувствую. Я вышел. Волнение стало заметно сильнее к
ночи. Шхуна, прилегая с размаха, поскрипывала на перевалах. Спустясь через тесный люк по крутой лестнице, я прошел за Тоббоганом
в каюту Проктора. Это было чистое помещение сурового типа и так невелико, что между столом и койкой мог поместиться только мат для вытирания ног. Каюта была основательно прокурена.
Татьяну Власьевну Косяков оставлял долго
в покое, но тем тяжелее доставалось бедной Нюше, с которой он начал
обращаться все хуже и хуже. Эти «семейные» сцены скрыты были от всех глаз, и даже Татьяна Власьевна не знала, что делается
в горницах по
ночам, потому что Павел Митрич всегда плотно притворял двери и завешивал окна.
Косых. От Барабанова. Всю
ночь провинтили и только что кончили… Проигрался
в пух… Этот Барабанов играет как сапожник! (Плачущим голосом.) Вы послушайте: все время несу я черву… (
Обращается к Боркину, который прыгает от него.) Он ходит бубну, я опять черву, он бубну… Ну, и без взятки. (Лебедеву.) Играем четыре трефы. У меня туз, дама-шост на руках, туз, десятка-третей пик…
— Трое-с.
В живых только вот она одна, ненаглядное солнышко, осталась, — отвечала Елизавета Петровна и вздохнула даже при этом, а потом, снимая шляпку,
обратилась к дочери. — Ну, так я извозчика, значит, отпущу; ночевать, впрочем, не останусь, а уеду к себе: где мне, старухе, по чужим домам ночевать… И не засну, пожалуй, всю
ночь.
— Ехал я всю
ночь, разумеется, всю
ночь не спал, — можете себе представить, как я спешил! — прибавляет он,
обращаясь к Зине, — одним словом, бранился, кричал, требовал лошадей, даже буянил из-за лошадей на станциях; если б напечатать, вышла бы целая поэма
в новейшем вкусе!
Я стыдился (даже, может быть, и теперь стыжусь); до того доходил, что ощущал какое-то тайное, ненормальное, подленькое наслажденьице возвращаться, бывало,
в иную гадчайшую петербургскую
ночь к себе
в угол и усиленно сознавать, что вот и сегодня сделал опять гадость, что сделанного опять-таки никак не воротишь, и внутренне, тайно, грызть, грызть себя за это зубами, пилить и сосать себя до того, что горечь
обращалась, наконец,
в какую-то позорную, проклятую сладость и, наконец, —
в решительное, серьезное наслаждение!
— Сегодняшнюю
ночь, — повторил граф. — Послушайте, — прибавил он,
обращаясь к Савелью, — мне кажется, вам лучше одному остаться у больной, чтобы вид незнакомых лиц, когда она придет
в себя, не испугал ее.
— А вот еще однажды слыхал я
в ночь на светлое воскресенье, как печаловский колокол звонит. Что ж, скажешь, может быть, неправда тому? — укоризненно
обратился Талимон к сотскому.
Встал Патап Максимыч, к окну подошел.
Ночь темная, небо черное, пó небу все звезды, звезды — счету им нет. Тихо мерцают, будто играют
в бесконечной своей высоте. Задумчиво глядит Патап Максимыч то
в темную даль, то
в звездное небо. Глубоко вздохнув,
обратился к Аксинье Захаровне...
«Тьфу! Этак всю
ночь не уснешь». — Марфуша! —
обратился он к своей жене, которая часто хвасталась тем, что кончила курс
в пансионе. — Ты не знаешь ли, душенька, когда
в бумагах ставится восклицательный знак?
— Анна Петровна, —
обратился учитель к хозяйке, намереваясь сразу повернуть разговор
в другую сторону, — слыхали вы, нынче
ночью аресты сделаны?
— То-то оно и есть! — подтвердил Митрич и после минуты молчания прибавил,
обращаясь ко всем: — давечь,
в ночь, как рифы брали, боцман хотел было искровянить одного матроса… Уже раз звезданул… А около ардимарин случись… Не моги, говорит, Федотов, забижать матроса, потому, говорит, такой приказ капитанский вышел, чтобы рукам воли не давать.
Страшно представить себе, какая глубокая и
в то же время какая скверная для меня разница между тем положением,
в каком я виделся с нею там,
в губернской гостинице,
в первую
ночь моего приезда, и теперь… когда она сама меня встречает, сама меня снаряжает наемным Мефистофелем к своему мужу, и между тем
обращается со мною как со школьником, как с влюбленным гимназистом!
А
в ту минуту, как я думал это, на меня
обратились взоры Марии… ах,
ночью они так же ясны, как и днем!
— Теперь до поздней
ночи. И потом до света будет сидеть
в кабинете за бумагами. И так изо дня
в день. Спит часа три-четыре. А сердце больное… Ну, а ты, партизан, иди-ка спать! —
обратилась она к сыну.
Игра артистки трогала и волновала его и
в следующих актах. Он даже прослезился
в одной сцене. Но
в антракте между четвертым и пятым действиями
в сенях, где он прохаживался, глядя через двери подъезда
в теплую августовскую
ночь, чувство его
обратилось от себя и своего поведения к женщине, к героине трагедии и ее сопернице, вообще к сути женского «естества».
— Позвольте, Дмитрий Иванович! —
обратился Захар к барину, продолжая спиной защищать дверь. — Они
ночью встали, нашли ключ
в моем пальто и выпили целый графин сладкой водки. Это разве хорошо? А теперь уйти хотят. Вы не приказали, потому я и не могу пустить их.
Вздрогнули сердца у жителей местечка; гарнизон приготовился к обороне.
Ночь проведена
в ужасном беспокойстве. На следующей заре весь Мариенбург тронулся с места. Почетные жители начали перебираться
в замок; надежда на милость коменданта заставила и средний класс туда ж
обратиться; многие из жителей разбежались по горам, а другие, которым нечего было терять, кроме неверной свободы, остались
в своих лачугах.
— Скажите, пожалуйста, —
обратился он, между прочим, к Миниху, — случалось ли вам когда-нибудь
ночью приводить
в исполнение смелый и великий план?
— Радость ты моя, Маргариточка… А ты, молодчик, —
обратилась она к Савину, вошедшему
в зал вместе с молодой девушкой, — убирайся восвояси… завтра день будет и наглядишься, нечего по
ночам бобы разводить… спать пора… Иди, иди.