Неточные совпадения
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни
в зиму, ни
в лето, отец, больной человек,
в длинном сюртуке на мерлушках и
в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший
в стоявшую
в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером
в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и
носи добродетель
в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся
в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка
уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
— Есть ли такой ваш двойник, — продолжал он, глядя на нее пытливо, — который бы невидимо ходил тут около вас, хотя бы сам был далеко, чтобы вы чувствовали, что он близко, что
в нем носится частица вашего существования, и что вы сами
носите в себе будто часть чужого сердца, чужих мыслей, чужую долю на плечах, и что не одними только своими глазами смотрите на эти горы и лес, не одними своими
ушами слушаете этот шум и пьете жадно воздух теплой и темной ночи, а вместе…
Над толпой у двора старосты стоял говор, но как только Нехлюдов подошел, говор утих, и крестьяне, так же как и
в Кузминском, все друг за другом поснимали шапки. Крестьяне этой местности были гораздо серее крестьян Кузминского; как девки и бабы
носили пушки
в ушах, так и мужики были почти все
в лаптях и самодельных рубахах и кафтанах. Некоторые были босые,
в одних рубахах, как пришли с работы.
Когда я кончил и человек подал обед, я заметил, что я не один; небольшого роста белокурый молодой человек с усиками и
в синей пальто-куртке, которую
носят моряки, сидел у камина, a l'americaine [по-американски (фр.).] хитро утвердивши ноги
в уровень с
ушами.
Если ж опять кто хочет видеть дьявола, то пусть возьмет он корень этой травы и положит его на сорок дней за престол, а потом возьмет,
ушьет в ладанку да при себе и
носит, — только чтоб во всякой чистоте, — то и увидит он дьяволов воздушных и водяных…
В мир из Дома доходило очень мало известий, и те, которые доходили до мирских
ушей, были по большей части или слишком преувеличены, или совсем чудовищно извращены и
носили самый грязный, циничный характер.
Это был, по-видимому, весьма хилый старик, с лицом совершенно дряблым; на голове у него совсем почти не оказывалось волос, а потому дома,
в одиночестве, Мартын Степаныч обыкновенно
носил колпак, а при посторонних и
в гостях надевал парик; бакенбарды его состояли из каких-то седоватых клочков;
уши Мартын Степаныч имел большие, торчащие, и особенно правое
ухо, что было весьма натурально, ибо Мартын Степаныч всякий раз, когда начинал что-либо соображать или высказывал какую-нибудь тонкую мысль, проводил у себя пальцем за
ухом.
Калмыки люди совершенно свободные и
в калмыцких степях имеют свои куски земли или служат при чьих-либо табунах из рода
в род, как единственные знатоки табунного дела. Они записаны
в казаки и отбывают воинскую повинность, гордо
нося казачью фуражку и серьгу
в левом
ухе. Служа при табунах, они поселяются
в кибитках, верстах
в трех от зимовника, имеют свой скот и живут своей дикой жизнью
в своих диких степях.
— Теперь не узнаете.
Носит подвесную бороду, а Безухий и ходит и спит, не снимая телячьей шапки с лопастями:
ухо скрывает. Длинный, худющий, черная борода… вот они сейчас перед вами ушли от меня втроем. Злые. На какой хошь фарт пойдут. Я их, по старому приятству, сюда
в каморку пускаю, пришли
в бедственном положении, пока что
в кредит доверяю. Болдохе сухими две красненьких дал… Как откажешь? Сейчас!
Его звали Доримедонт Лукич, он
носил на правой руке большой золотой перстень, а играя с хозяином
в шахматы, громко сопел носом и дёргал себя левой рукой за
ухо.
Ныть, петь Лазаря, нагонять тоску на людей, сознавать, что энергия жизни утрачена навсегда, что я заржавел, отжил свое, что я поддался слабодушию и по
уши увяз
в этой гнусной меланхолии, — сознавать это, когда солнце ярко светит, когда даже муравей тащит свою
ношу и доволен собою, — нет, слуга покорный!
Прокоп, по обыкновению, лгал, то есть утверждал, что сам присутствовал при том, как Фон Керль застрелился, и собственными
ушами слышал, как последний,
в предсмертной агонии, сказал: «
Отнесите господину министру внутренних дел последний мой вздох и доложите его превосходительству, что хотя я и не удостоился, но и умирая остаюсь при убеждении, что для Петрозаводска… лучше не надо!»
Сапоги он смазывал дегтем,
носил по три пера за
ухом и привязанный к пуговице на шнурочке стеклянный пузырек вместо чернильницы; съедал за одним разом девять пирогов, а десятый клал
в карман, и
в один гербовый лист столько уписывал всякой ябеды, что никакой чтец не мог за одним разом прочесть, не перемежая этого кашлем и чиханьем.
Мне тогда было, может быть, семь, может быть, восемь лет, я помню верблюдов
в золотой сбруе, покрытых пурпурными попонами, отягощенных тяжелыми
ношами, помню мулов с золотыми бубенчиками между
ушами, помню смешных обезьян
в серебряных клетках и чудесных павлинов.
Все птицы, глядя на него, радовались, говорили: «Увидите, что наш Чижик со временем поноску
носить будет!» Даже до Льва об его уме слух дошел, и не раз он Ослу говаривал (Осел
в ту пору у него
в советах за мудреца слыл): «Хоть одним бы
ухом послушал, как Чижик у меня
в когтях петь будет!»
Ритор Тиберий Горобець еще не имел права
носить усов, пить горелки и курить люльки. Он
носил только оселедец, [Оселедец — так называли длинный клок волос на голове, заматываемый за
ухо.] и потому характер его
в то время еще мало развился; но, судя по большим шишкам на лбу, с которыми он часто являлся
в класс, можно было предположить, что из него будет хороший воин. Богослов Халява и философ Хома часто дирали его за чуб
в знак своего покровительства и употребляли
в качестве депутата.
В господский дом Муму не ходила и, когда Герасим
носил в комнаты дрова, всегда оставалась назади и нетерпеливо его выжидала у крыльца, навострив
уши и поворачивая голову то направо, то вдруг налево при малейшем стуке за дверями.
Мужчины
носили волосы, заплетенные
в одну косу, а женщины —
в две косы. Прибавьте к этому браслеты и кольца на руках и большие серебряные серьги
в ушах, и вы получите ясное представление об орочском прекрасном поле. Только старые женщины имели
в носу маленькие сережки (тэматыни).
Это была Наталья Степановна, или, как ее называли, Кисочка, та самая,
в которую я был по
уши влюблен 7–8 лет назад, когда еще
носил гимназический мундир.
Но вот схватил он за складки еще одну серую шинель, повернув ее лицом к месяцу, припал
ухом к груди и, вскинув мертвеца на спину, побежал с ним, куда считал безопаснее; но откуда ни возьмись повернул на оставленное поле новый вражий отряд, и наскочили на Сида уланы и замахнулись на его
ношу, но он вдруг ужом вывернулся и принял на себя удар; упал с ног, а придя
в себя, истекая кровью, опять понес барина.
— За драку! У меня рука тяжелая, Павел Иваныч. Вошли к нам во двор четыре манзы: дрова
носили, что ли, — не помню. Ну, мне скучно стало, я им того, бока помял, у одного проклятого из носа кровь пошла… Поручик увидел
в окошко, осерчал и дал мне по
уху.
Теркина везла тройка обывательских на крупных рысях. Рядом с ямщиком,
в верблюжьем зипуне и шляпе „гречушником“, торчала маленькая широкоплечая фигура карлика Чурилина. Он повсюду ездил с Василием Иванычем —
в самые дальние места, и весьма гордился этим. Чурилин сдвинул шапку на затылок, и
уши его торчали
в разные стороны, точно у татарчонка.
В дорогу он неизменно надевал вязаную синюю фуфайку, какие
носят дворники, поверх жилета, и внакидку старое пальто.
А тот
в оркестре, что играл на трубе, уже
носил, видимо,
в себе,
в своем мозгу,
в своих
ушах, эту огромную молчаливую тень. Отрывистый и ломаный звук метался, и прыгал, и бежал куда-то
в сторону от других — одинокий, дрожащий от ужаса, безумный. И остальные звуки точно оглядывались на него; так неловко, спотыкаясь, падая и поднимаясь, бежали они разорванной толпою, слишком громкие, слишком веселые, слишком близкие к черным ущельям, где еще умирали, быть может, забытые и потерянные среди камней люди.
Они были, наверно, сестры. Одна высокая, с длинной талией,
в черной бархатной кофточке и
в кружевной фрезе. Другая пониже,
в малиновом платье с светлыми пуговицами. Обе брюнетки. У высокой щеки и
уши горели. Из-под густых бровей глаза так и сыпали искры. На лбу курчавились волосы, спускающиеся почти до бровей. Девушка пониже ростом
носила короткие локоны вместо шиньона. Нос шел ломаной игривой линией. Маленькие глазки искрились. Талия перехвачена была кушаком.
— Отойди… гадюка!.. У-ух!! — Юрка
отнес назад руку со сжатым кулаком. — Так бы и залепил тебе
в ухо, чтоб торчмя головой полетела на кровать… Лелька!
Забвение нужно было Евгению Николаевичу: образ человека, имя которого он
носил, не переставал преследовать его, лишь только он оставался наедине с самим собою, мертвые глаза смотрели ему
в глаза и
в ушах отдавался протяжный вой волков…