Неточные совпадения
Но уж темнеет вечер синий,
Пора нам в оперу скорей:
Там упоительный Россини,
Европы баловень — Орфей.
Не внемля критике суровой,
Он вечно тот же, вечно
новый,
Он звуки льет — они кипят,
Они текут, они
горят,
Как поцелуи молодые,
Все в неге, в пламени любви,
Как зашипевшего аи
Струя и брызги золотые…
Но, господа, позволено ль
С вином равнять do-re-mi-sol?
Он был в
горе, в досаде, роптал на весь свет, сердился на несправедливость судьбы, негодовал на несправедливость людей и, однако же, не мог отказаться от
новых попыток.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на
горах, как
новый ряд воздушных
гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было не до них, я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Так разыгрывался между ними все тот же мотив в разнообразных варьяциях. Свидания, разговоры — все это была одна песнь, одни звуки, один свет, который
горел ярко, и только преломлялись и дробились лучи его на розовые, на зеленые, на палевые и трепетали в окружавшей их атмосфере. Каждый день и час приносил
новые звуки и лучи, но свет
горел один, мотив звучал все тот же.
О дороге, о мостах писал он, что время терпит, что мужики охотнее предпочитают переваливаться через
гору и через овраг до торгового села, чем работать устройством
новой дороги и мостов.
— Что ж? примем ее как
новую стихию жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот
горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый
новоеПодкралось
горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
Вздохнул Савелий… — Внученька!
А внученька! — «Что, дедушка?»
— По-прежнему взгляни! —
Взглянула я по-прежнему.
Савельюшка засматривал
Мне в очи; спину старую
Пытался разогнуть.
Совсем стал белый дедушка.
Я обняла старинушку,
И долго у креста
Сидели мы и плакали.
Я деду
горе новоеПоведала свое…
Виновник всего этого
горя взобрался на телегу, закурил сигару, и когда на четвертой версте, при повороте дороги, в последний раз предстала его глазам развернутая в одну линию кирсановская усадьба с своим
новым господским домом, он только сплюнул и, пробормотав: «Барчуки проклятые», плотнее завернулся в шинель.
Обойдя быстро весь квартал, мы уперлись в
гору, которая в этом месте была отрезана искусственно и состояла из гладкой отвесной стены; тут предполагалась
новая улица.
Я с
новым удовольствием обошел его весь, останавливался перед разными деревьями, дивился рогатым, неуклюжим кактусам и опять с любопытством смотрел на Столовую
гору.
Но тут встретилось
новое затруднение: груды мусора убывали в виду всех, так что скоро нечего было валить в реку. Принялись за последнюю груду, на которую Угрюм-Бурчеев надеялся, как на каменную
гору. Река задумалась, забуровила дно, но через мгновение потекла веселее прежнего.
Тут показалось
новое диво: облака слетели с самой высокой
горы, и на вершине ее показался во всей рыцарской сбруе человек на коне, с закрытыми очами, и так виден, как бы стоял вблизи.
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с
новыми, как бы
новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое
горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
Тем не менее, несмотря на всю смутную безотчетность его душевного состояния и на все угнетавшее его
горе, он все же дивился невольно одному
новому и странному ощущению, рождавшемуся в его сердце: эта женщина, эта «страшная» женщина не только не пугала его теперь прежним страхом, страхом, зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте о женщине, если мелькала таковая в его душе, но, напротив, эта женщина, которую он боялся более всех, сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства, и все это уже безо всякой боязни, без малейшего прежнего ужаса — вот что было главное и что невольно удивляло его.
В самых причудливых и разнообразных формах русская душа выражает свою заветную идею о мировом избавлении от зла и
горя, о нарождении
новой жизни для всего человечества.
Русская душа
сгорает в пламенном искании правды, абсолютной, божественной правды и спасения для всего мира и всеобщего воскресения к
новой жизни.
До света он сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он
сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в лицо,
новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец человеку, женщине!».
И мужья, преклоняя колена перед этой
новой для них красотой, мужественнее несли кару. Обожженные, изможденные трудом и
горем, они хранили величие духа и сияли, среди испытания, нетленной красотой, как великие статуи, пролежавшие тысячелетия в земле, выходили с язвами времени на теле, но сияющие вечной красотой великого мастера.
Его
горе было не трогательное, возбуждающее участие, а злое, неуступчивое, вызывающее
новые удары противника за непокорность. Даже это было не
горе, а свирепое отчаяние.
— Боюсь, не выдержу, — говорил он в ответ, — воображение опять запросит идеалов, а нервы
новых ощущений, и скука съест меня заживо! Какие цели у художника? Творчество — вот его жизнь!.. Прощайте! скоро уеду, — заканчивал он обыкновенно свою речь, и еще больше печалил обеих, и сам чувствовал
горе, а за
горем грядущую пустоту и скуку.
Кругом нас творилось что-то невероятное. Ветер бушевал неистово, ломал сучья деревьев и переносил их по воздуху, словно легкие пушинки. Огромные старые кедры раскачивались из стороны в сторону, как тонкоствольный молодняк. Теперь уже ни
гор, ни неба, ни земли — ничего не было видно. Все кружилось в снежном вихре. Порой сквозь снежную завесу чуть-чуть виднелись силуэты ближайших деревьев, но только на мгновение.
Новый порыв ветра — и туманная картина пропадала.
Как он сочувствует всему, что требует сочувствия, хочет помогать всему, что требует помощи; как он уверен, что счастье для людей возможно, что оно должно быть, что злоба и
горе не вечно, что быстро идет к нам
новая, светлая жизнь.
В известном смысле можно считать (гносеологически) трансцендентным сознанию всякую транссубъективную действительность: внешний мир, чужое «я»,
гору Эльбрус, Каспийское море, всякую неосуществленную возможность
нового опыта.
По улицам города я шатался теперь с исключительной целью — высмотреть, тут ли находится вся компания, которую Януш характеризовал словами «дурное общество»; и если Лавровский валялся в луже, если Туркевич и Тыбурций разглагольствовали перед своими слушателями, а темные личности шныряли по базару, я тотчас же бегом отправлялся через болото, на
гору, к часовне, предварительно наполнив карманы яблоками, которые я мог рвать в саду без запрета, и лакомствами, которые я сберегал всегда для своих
новых друзей.
Я уходил потому, что не мог уже в этот день играть с моими друзьями по-прежнему, безмятежно. Чистая детская привязанность моя как-то замутилась… Хотя любовь моя к Валеку и Марусе не стала слабее, но к ней примешалась острая струя сожаления, доходившая до сердечной боли. Дома я рано лег в постель, потому что не знал, куда уложить
новое болезненное чувство, переполнявшее душу. Уткнувшись в подушку, я горько плакал, пока крепкий сон не прогнал своим веянием моего глубокого
горя.
Что-то чужое прошло тут в эти десять лет; вместо нашего дома на
горе стоял другой, около него был разбит
новый сад.
Он говорил колодникам в пересыльном остроге на Воробьевых
горах: «Гражданский закон вас осудил и гонит, а церковь гонится за вами, хочет сказать еще слово, еще помолиться об вас и благословить на путь». Потом, утешая их, он прибавлял, что «они, наказанные, покончили с своим прошедшим, что им предстоит
новая жизнь, в то время как между другими (вероятно, других, кроме чиновников, не было налицо) есть ещё большие преступники», и он ставил в пример разбойника, распятого вместе с Христом.
По другую сторону —
гора и небольшая деревенька, там построил мой отец
новый дом.
Проект был гениален, страшен, безумен — оттого-то Александр его выбрал, оттого-то его и следовало исполнить. Говорят, что
гора не могла вынести этого храма. Я не верю этому. Особенно если мы вспомним все
новые средства инженеров в Америке и Англии, эти туннели в восемь минут езды, цепные мосты и проч.
Экипаж остановился у
новой пятистенной избы, которая точно
горела внутри, — так жарко топилась печка у богатого мужика. На лай собаки вышел сам хозяин.
А так как долина здесь узка и с обеих сторон стиснута
горами, на которых ничего не родится, и так как администрация не останавливается ни перед какими соображениями, когда ей нужно сбыть с рук людей, и, наверное, ежегодно будет сажать сюда на участки десятки
новых хозяев, то пахотные участки останутся такими же, как теперь, то есть в 1/8, 1/4 и 1/2 дес., а пожалуй, и меньше.
Сначала строят селение и потом уже дорогу к нему, а не наоборот, и благодаря этому совершенно непроизводительно расходуется масса сил и здоровья на переноску тяжестей из поста, от которого к
новому месту не бывает даже тропинок; поселенец, навьюченный инструментом, продовольствием и проч., идет дремучею тайгой, то по колена в воде, то карабкаясь на
горы валежника, то путаясь в жестких кустах багульника.
Писарь выгнал Вахрушку с позором, а когда вернулся домой, узнал, что и стряпка Матрена отошла. Вот тебе и
новые порядки! Писарь уехал на мельницу к Ермилычу и с
горя кутил там целых три дня.
Горел хлебный рынок,
горел Гостиный дом,
новые магазины, земская управа, женская гимназия, здание Запольского банка.
Последними уже к большому столу явились два
новых гостя. Один был известный поляк из ссыльных, Май-Стабровский, а другой — розовый, улыбавшийся красавец, еврей Ечкин. Оба они были из дальних сибиряков и оба попали на свадьбу проездом, как знакомые Полуянова. Стабровский, средних лет господин, держал себя с большим достоинством. Ечкин поразил всех своими бриллиантами, которые у него
горели везде, где только можно было их посадить.
В малыгинском доме поднялся небывалый переполох в ожидании «смотрин». Тут своего
горя не расхлебаешь: Лиодор в остроге, Полуянов пойдет на поселение, а тут
новый зять прикачнулся. Главное, что в это дело впуталась Бубниха, за которую хлопотала Серафима. Старушка Анфуса Гавриловна окончательно ничего не понимала и дала согласие на смотрины в минуту отчаяния. Что же, посмотрят — не съедят.
Рассказывают, что на
гору Городину сходил бог Саваоф, под именем «верховного гостя», что долгое время жил он среди людей Божьих, и недавно еще было
новое его сошествие в виде иерусалимского старца.
Новых пассажиров всего только двое было: тучный купчина с масленым смуглым лицом, в суконном тоже замасленном сюртуке и с подобным
горе животом. Вошел он на палубу, сел на скамейку и ни с места. Сначала молчал, потом вполголоса стал молитву творить. Икота одолевала купчину.
Давно уж, лет полтораста тому назад, явилось у хлыстов верованье, что на
горе Арарате для них будет насажден
новый земной рай, и только одни они будут в нем наслаждаться вечным блаженством.
Ловкий инок в
гору пошел при
новом владыке и через малое время был поставлен в игумны Княж-Хабарова монастыря.
— Христос воскресе, желанный Егорушка! — по-радельному припрыгивая на правую ногу вкруг Денисова, восторженно вскричал Николай Александрыч. — Наконец-то услышим от тебя
новые глаголы, наконец-то расскажешь ты нам про
новые правила
горы Араратской.
Покупной хлеб дорог,
нового нет, Петров день не за
горами — плати подати да оброки.
Одно
горе: имение чересполосное; мужики остальных двух частей, при заглазном управлении, совсем извольничались и, пожалуй, не скоро пойдут на затеи
новой помещицы.
Навели справку в прежних делах, нашли, что Шарпанский скит лет пятнадцать перед тем
сгорел дотла, а это было после воспрещенья заводить
новые скиты.
И Фекла покорно пошла в заднюю, где была у них небольшая моленна. Взявши в руку лестовку, стала за налой. Читая канон Богородице, хотелось ей забыть
новое, самое тяжкое изо всех постигших ее,
горе.
— Слава Богу, — отвечала Манефа, — дела у братца, кажись, хорошо идут. Поставку
новую взял на горянщину, надеется хорошие барыши получить, только не знает, как к сроку поспеть. Много ли времени до весны осталось, а работников мало,
новых взять негде. Принанял кой-кого, да не знает, управится ли… К тому ж перед самым Рождеством
горем Бог его посетил.
Вечер крещенского сочельника ясный был и морозный. За околицей Осиповки молодые бабы и девки сбирали в кринки чистый «крещенский снежок» холсты белить да от сорока недугов лечить. Поглядывая на ярко блиставшие звезды, молодицы заключали, что
новый год белых ярок породит, а девушки меж себя толковали: «Звезды к гороху
горят да к ягодам; вдоволь уродится, то-то загуляем в лесах да в горохах!»
За обедом развеселый Патап Максимыч объявил во всеуслышанье, что к первому Спасу [Августа 1-го.] будет у него
новый приказчик и что с ним он новы торговы дела на
Горах заведет. И, сказав, показал на Василья Борисыча.
Теперь"В путь-дорогу"в продаже не найдешь. Экземпляры вольфовского издания или проданы, или
сгорели в складах. Первое отдельное издание из"Библиотеки"в 1864 году давно разошлось. Многие мои приятели и знакомые упрекали меня за то, что я не забочусь о
новом издании… Меня смущает то, что роман так велик: из всех моих вещей — самый обширный; в нем до 64 печатных листов.