Неточные совпадения
Вереницею прошли
перед ним: и Клементий, и Великанов, и Ламврокакис, и Баклан, и маркиз де Санглот, и Фердыщенко, но
что делали эти люди, о
чем они думали, какие задачи преследовали — вот этого-то именно и нельзя было определить
ни под каким видом.
Как взглянули головотяпы на князя, так и обмерли. Сидит, это,
перед ними князь да умной-преумной; в ружьецо попаливает да сабелькой помахивает.
Что ни выпалит из ружьеца, то сердце насквозь прострелит,
что ни махнет сабелькой, то голова с плеч долой. А вор-новотор, сделавши такое пакостное дело, стоит брюхо поглаживает да в бороду усмехается.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил
перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли,
что в словах его было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого,
что он, по обычаю своему, не говорил, а кричал, — как бы то
ни было, результат его убеждений был таков,
что глуповцы испугались и опять всем обществом пали на колени.
«Да нынче
что? Четвертый абонемент… Егор с женою там и мать, вероятно. Это значит — весь Петербург там. Теперь она вошла, сняла шубку и вышла на свет. Тушкевич, Яшвин, княжна Варвара… — представлял он себе —
Что ж я-то? Или я боюсь или
передал покровительство над ней Тушкевичу? Как
ни смотри — глупо, глупо… И зачем она ставит меня в это положение?» сказал он, махнув рукой.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот
что печалит: она
перед смертью
ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить:
что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать
перед смертью?
— Напротив, тысячи — трудно без греха, а миллионы наживаются легко. Миллионщику нечего прибегать к кривым путям. Прямой таки дорогой так и ступай, все бери,
что ни лежит
перед тобой! Другой не подымет.
Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё
что ни есть: и горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
— Я придумал вот
что. Теперь, покуда новые ревижские сказки не поданы, у помещиков больших имений наберется немало, наряду с душами живыми, отбывших и умерших… Так, если, например, ваше превосходительство
передадите мне их в таком виде, как бы они были живые, с совершением купчей крепости, я бы тогда эту крепость представил старику, и он, как
ни вертись, а наследство бы мне отдал.
Никак не мог он понять,
что бы значило,
что ни один из городских чиновников не приехал к нему хоть бы раз наведаться о здоровье, тогда как еще недавно то и дело стояли
перед гостиницей дрожки — то почтмейстерские, то прокурорские, то председательские.
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..» В точности не могу
передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности, в том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе того,
что «неужели овладели так вашим сердцем,
что в нем нет более
ни места,
ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
Стремит Онегин? Вы заране
Уж угадали; точно так:
Примчался к ней, к своей Татьяне,
Мой неисправленный чудак.
Идет, на мертвеца похожий.
Нет
ни одной души в прихожей.
Он в залу; дальше: никого.
Дверь отворил он.
Что ж его
С такою силой поражает?
Княгиня
перед ним, одна,
Сидит, не убрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слезы льет рекой,
Опершись на руку щекой.
Не могу
передать, как поразил и пленил меня этот геройский поступок: несмотря на страшную боль, он не только не заплакал, но не показал и виду,
что ему больно, и
ни на минуту не забыл игры.
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью в голове, он намеревался красноречиво изложить
перед папа все несправедливости, претерпенные им в нашем доме; но когда он начал говорить тем же трогательным голосом и с теми же чувствительными интонациями, с которыми он обыкновенно диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего на него самого; так
что, дойдя до того места, в котором он говорил: «как
ни грустно мне будет расстаться с детьми», он совсем сбился, голос его задрожал, и он принужден был достать из кармана клетчатый платок.
Прекрасная полячка так испугалась, увидевши вдруг
перед собою незнакомого человека,
что не могла произнесть
ни одного слова; но когда приметила,
что бурсак стоял, потупив глаза и не смея от робости пошевелить рукою, когда узнала в нем того же самого, который хлопнулся
перед ее глазами на улице, смех вновь овладел ею.
— Я угощаю вас, паны-братья, — так сказал Бульба, — не в честь того,
что вы сделали меня своим атаманом, как
ни велика подобная честь, не в честь также прощанья с нашими товарищами: нет, в другое время прилично то и другое; не такая теперь
перед нами минута.
Впрочем, он тут же догадался,
что и не это одно его тревожит; было что-то требующее немедленного разрешения, но
чего ни осмыслить,
ни словами нельзя было
передать.
— Ну, вот еще! Куда бы я
ни отправился,
что бы со мной
ни случилось, — ты бы остался у них провидением. Я, так сказать,
передаю их тебе, Разумихин. Говорю это, потому
что совершенно знаю, как ты ее любишь и убежден в чистоте твоего сердца. Знаю тоже,
что и она тебя может любить, и даже, может быть, уж и любит. Теперь сам решай, как знаешь лучше, — надо иль не надо тебе запивать.
Катерина. Не жалеешь ты меня ничего! Говоришь: не думай, а сама напоминаешь. Разве я хочу об нем думать; да
что делать, коли из головы нейдет. Об
чем ни задумаю, а он так и стоит
перед глазами. И хочу себя переломить, да не могу никак. Знаешь ли ты, меня нынче ночью опять враг смущал. Ведь я было из дому ушла.
Все сердце изорвалось! Не могу я больше терпеть! Матушка! Тихон! Грешна я
перед Богом и
перед вами! Не я ли клялась тебе,
что не взгляну
ни на кого без тебя! Помнишь, помнишь! А знаешь ли,
что я, беспутная, без тебя делала? В первую же ночь я ушла из дому…
— Скажу тебе в утешение, — промолвил Базаров, —
что мы теперь вообще над медициной смеемся и
ни перед кем не преклоняемся.
«Почему у нее нет детей? Она вовсе не похожа на женщину, чувство которой подавлено разумом, да и — существуют ли такие? Не желает портить фигуру, пасует
перед страхом боли? Говорит она своеобразно, но это еще не значит,
что она так же и думает. Можно сказать,
что она не похожа
ни на одну из женщин, знакомых мне».
Они не лгали
ни перед собой,
ни друг другу: они выдавали то,
что говорило сердце, а голос его проходил чрез воображение.
Она
ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое,
чего другие не знают, но и только.
И с самим человеком творилось столько непонятного: живет-живет человек долго и хорошо — ничего, да вдруг заговорит такое непутное, или учнет кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам; другого,
ни с того
ни с сего, начнет коробить и бить оземь. А
перед тем как сделаться этому, только
что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
Юношей он инстинктивно берег свежесть сил своих, потом стал рано уже открывать,
что эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть
перед жизнью, какова бы она
ни была, смотреть на нее не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг, и достойно вынести битву с ней.
— Да, да, милая Ольга, — говорил он, пожимая ей обе руки, — и тем строже нам надо быть, тем осмотрительнее на каждом шагу. Я хочу с гордостью вести тебя под руку по этой самой аллее, всенародно, а не тайком, чтоб взгляды склонялись
перед тобой с уважением, а не устремлялись на тебя смело и лукаво, чтоб
ни в чьей голове не смело родиться подозрение,
что ты, гордая девушка, могла, очертя голову, забыв стыд и воспитание, увлечься и нарушить долг…
—
Что тебе, леший, не спится? — сказала она и, согнув одно бедро, скользнула проворно мимо его, — бродит по ночам! Ты бы хоть лошадям гривы заплетал, благо нет домового! Срамит меня только
перед господами! — ворчала она, несясь, как сильф, мимо его, с тарелками, блюдами, салфетками и хлебами в обеих руках, выше головы, но так,
что ни одна тарелка не звенела,
ни ложка,
ни стакан не шевелились у ней.
Этого она
ни за
что не скажет ему: молод он, пожалуй, зазнается, а она покажет ему внимание иначе, по-своему, не ставя себя в затруднительное положение
перед внуком и не давая ему торжества.
Когда кто приходил посторонний в дом и когда в прихожей не было
ни Якова,
ни Егорки,
что почти постоянно случалось, и Василиса отворяла двери, она никогда не могла потом сказать, кто приходил.
Ни имени,
ни фамилии приходившего она
передать никогда не могла, хотя состарилась в городе и знала в лицо последнего мальчишку.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь,
что, как он
ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета,
перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Она хитро наводила на разговор Козлова, почти не спрашивая и не показывая вида,
что слушает, и особенно никогда
ни перед кем не хвастаясь,
что знает то или другое,
чего не знают окружающие.
И не прибавив более
ни звука, он повернулся, вышел и направился вниз по лестнице, не удостоив даже и взгляда очевидно поджидавшую разъяснения и известий хозяйку. Я тоже взял шляпу и, попросив хозяйку
передать,
что был я, Долгорукий, побежал по лестнице.
Не думая
ни о
чем, не рассуждая и не воображая, я шагнул, поднял портьеру и очутился
перед ними обеими.
Я решил, несмотря на все искушение,
что не обнаружу документа, не сделаю его известным уже целому свету (как уже и вертелось в уме моем); я повторял себе,
что завтра же положу
перед нею это письмо и, если надо, вместо благодарности вынесу даже насмешливую ее улыбку, но все-таки не скажу
ни слова и уйду от нее навсегда…
—
Что бы вы
ни говорили, я не могу, — произнес я с видом непоколебимого решения, — я могу только заплатить вам такою же искренностью и объяснить вам мои последние намерения: я
передам, в самом непродолжительном времени, это роковое письмо Катерине Николаевне в руки, но с тем, чтоб из всего, теперь случившегося, не делать скандала и чтоб она дала заранее слово,
что не помешает вашему счастью. Вот все,
что я могу сделать.
Теперь мне понятно: он походил тогда на человека, получившего дорогое, любопытное и долго ожидаемое письмо и которое тот положил
перед собой и нарочно не распечатывает, напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать, идет распорядиться в другую комнату, отдаляет, одним словом, интереснейшую минуту, зная,
что она
ни за
что не уйдет от него, и все это для большей полноты наслаждения.
— Ты прав, но
ни слова более, умоляю тебя! — проговорил он и вышел от меня. Таким образом, мы нечаянно и капельку объяснились. Но он только прибавил к моему волнению
перед новым завтрашним шагом в жизни, так
что я всю ночь спал, беспрерывно просыпаясь; но мне было хорошо.
И я повернулся и вышел. Мне никто не сказал
ни слова, даже князь; все только глядели. Князь мне
передал потом,
что я так побледнел,
что он «просто струсил».
Замечу еще,
что сама Анна Андреевна
ни на минуту не сомневалась,
что документ еще у меня и
что я его из рук еще не выпустил. Главное, она понимала превратно мой характер и цинически рассчитывала на мою невинность, простосердечие, даже на чувствительность; а с другой стороны, полагала,
что я, если б даже и решился
передать письмо, например, Катерине Николаевне, то не иначе как при особых каких-нибудь обстоятельствах, и вот эти-то обстоятельства она и спешила предупредить нечаянностью, наскоком, ударом.
—
Ни за что-с, это повторяю вам; я положу его
перед нею при вас и уйду, не дождавшись единого слова; но надобно, чтоб она знала и видела своими глазами,
что это я, я сам,
передаю ей, добровольно, без принуждения и без награды.
А может быть и то,
что Ламберт совсем не хитрил с этою девицею, даже
ни минуты, а так-таки и брякнул с первого слова: «Mademoiselle, или оставайтесь старой девой, или становитесь княгиней и миллионщицей: вот документ, а я его у подростка выкраду и вам
передам… за вексель от вас в тридцать тысяч».
В этой неизвестности о войне пришли мы и в Манилу и застали там на рейде военный французский пароход.
Ни мы,
ни французы не знали, как нам держать себя друг с другом, и визитами мы не менялись, как это всегда делается в обыкновенное время. Пробыв там недели три, мы ушли, но
перед уходом узнали,
что там ожидали английскую эскадру.
Адмирал просил их
передать бумаги полномочным, если они прежде нас будут в Нагасаки. При этом приложена записочка к губернатору, в которой адмирал извещал его,
что он в «непродолжительном времени воротится в Японию, зайдет в Нагасаки, и если там не будет
ни полномочных,
ни ответа на его предложения, то он немедленно пойдет в Едо».
Они усердно утешали нас тем,
что теперь время сьесты, — все спят, оттого никто по улицам, кроме простого народа, не ходит, а простой народ
ни по-французски,
ни по-английски не говорит, но зато говорит по-испански, по-китайски и по-португальски,
что,
перед сьестой и после сьесты, по улицам, кроме простого народа, опять-таки никто не ходит, а непростой народ все ездит в экипажах и говорит только по-испански.
— Не знаю, либерал ли я или
что другое, — улыбаясь, сказал Нехлюдов, всегда удивлявшийся на то,
что все его причисляли к какой-то партии и называли либералом только потому,
что он, судя человека, говорил,
что надо прежде выслушать его,
что перед судом все люди равны,
что не надо мучать и бить людей вообще, а в особенности таких, которые не осуждены. — Не знаю, либерал ли я или нет, но только знаю,
что теперешние суды, как они
ни дурны, всё-таки лучше прежних.
— Верно,
перед Богом говорю, барин. Будьте отцом родным! — Он хотел кланяться в землю, и Нехлюдов насилу удержал его. — Вызвольте,
ни за
что пропадаю, — продолжал он.
— Как бы жестока ты
ни говорила, ты не можешь сказать того,
что я чувствую, — весь дрожа, тихо сказал Нехлюдов, — не можешь себе представить, до какой степени я чувствую свою вину
перед тобою!..
Так выяснилась ему теперь мысль о том,
что единственное и несомненное средство спасения от того ужасного зла, от которого страдают люди, состояло только в том, чтобы люди признавали себя всегда виноватыми
перед Богом и потому неспособными
ни наказывать
ни исправлять других людей.
Лошадь вялой рысцой, постукивая равномерно подковами по пыльной и неровной мостовой, тащилась по улицам; извозчик беспрестанно задремывал; Нехлюдов же сидел,
ни о
чем не думая, равнодушно глядя
перед собою. На спуске улицы, против ворот большого дома, стояла кучка народа и конвойный с ружьем. Нехлюдов остановил извозчика.
Как
ни знакомо было Нехлюдову это зрелище, как
ни часто видел он в продолжение этих трех месяцев всё тех же 400 человек уголовных арестантов в самых различных положениях: и в жаре, в облаке пыли, которое они поднимали волочащими цепи ногами, и на привалах по дороге, и на этапах в теплое время на дворе, где происходили ужасающие сцены открытого разврата, он всё-таки всякий раз, когда входил в середину их и чувствовал, как теперь,
что внимание их обращено на него, испытывал мучительное чувство стыда и сознания своей виноватости
перед ними.