Неточные совпадения
Поклонник славы и свободы,
В волненье бурных дум своих,
Владимир и писал бы оды,
Да Ольга
не читала их.
Случалось ли
поэтам слезным
Читать в глаза своим любезным
Свои творенья? Говорят,
Что в мире выше нет наград.
И впрямь, блажен любовник скромный,
Читающий мечты свои
Предмету песен и любви,
Красавице приятно-томной!
Блажен… хоть,
может быть, она
Совсем иным развлечена.
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете
не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то
был поэт!
Прими ж мои благодаренья,
Поклонник мирных аонид,
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика!
Друзья мои, что ж толку в этом?
Быть может, волею небес,
Я перестану
быть поэтом,
В меня вселится новый бес,
И, Фебовы презрев угрозы,
Унижусь до смиренной прозы;
Тогда роман на старый лад
Займет веселый мой закат.
Не муки тайные злодейства
Я грозно в нем изображу,
Но просто вам перескажу
Преданья русского семейства,
Любви пленительные сны
Да нравы нашей старины.
И в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее горит,
И об Онегине далеком
Ей сердце громче говорит.
Она его
не будет видеть;
Она должна в нем ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но уж его
Никто
не помнит, уж другому
Его невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нем два сердца,
может быть,
Еще грустят… На что грустить?..
Но,
может быть, такого рода
Картины вас
не привлекут:
Всё это низкая природа;
Изящного
не много тут.
Согретый вдохновенья богом,
Другой
поэт роскошным слогом
Живописал нам первый снег
И все оттенки зимних нег;
Он вас пленит, я в том уверен,
Рисуя в пламенных стихах
Прогулки тайные в санях;
Но я бороться
не намерен
Ни с ним покамест, ни с тобой,
Певец финляндки молодой!
Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы
был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять
могла.
Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней
не домчится гимн времен,
Благословение племен.
— Ну,
не сказал, так
мог и должен
был сказать в качестве
поэта. Кстати, он, должно
быть, в военной службе служил.
— И, кроме того, Иноков пишет невозможные стихи, просто, знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных
поэтов, —
не хотите ли посмотреть?
Может быть, найдете что-нибудь для воскресных номеров. Признаюсь, я плохо понимаю новую поэзию…
— Я, должно
быть, немножко
поэт, а
может, просто — глуп, но я
не могу… У меня — уважение к женщинам, и — знаешь? — порою мне думается, что я боюсь их.
Не усмехайся, подожди! Прежде всего — уважение, даже к тем, которые продаются. И
не страх заразиться,
не брезгливость — нет! Я много думал об этом…
— Вы
поэт, артист, cousin, вам,
может быть, необходимы драмы, раны, стоны, и я
не знаю, что еще! Вы
не понимаете покойной, счастливой жизни, я
не понимаю вашей…
С необыкновенной силой раскрывается в стихах Пушкина столкновение творческой свободы
поэта и утилитарных требований человеческой массы, черни, которая
была у него,
может быть, более всего чернью дворян, чиновников, придворных, а
не трудящихся масс.
И если сторонятся пока еще другие народы от скачущей сломя голову тройки, то,
может быть, вовсе
не от почтения к ней, как хотелось
поэту, а просто от ужаса — это заметьте.
Полежаева отправили на Кавказ; там он
был произведен за отличие в унтер-офицеры. Годы шли и шли; безвыходное, скучное положение сломило его; сделаться полицейским
поэтом и
петь доблести Николая он
не мог, а это
был единственный путь отделаться от ранца.
Рассказ мой о
былом,
может, скучен, слаб — но вы, друзья, примите его радушно; этот труд помог мне пережить страшную эпоху, он меня вывел из праздного отчаяния, в котором я погибал, он меня воротил к вам. С ним я вхожу
не весело, но спокойно (как сказал
поэт, которого я безмерно люблю) в мою зиму.
Соколовский, автор «Мироздания», «Хевери» и других довольно хороших стихотворений, имел от природы большой поэтический талант, но
не довольно дико самобытный, чтоб обойтись без развития, и
не довольно образованный, чтоб развиться. Милый гуляка,
поэт в жизни, он вовсе
не был политическим человеком. Он
был очень забавен, любезен, веселый товарищ в веселые минуты, bon vivant, [любитель хорошо пожить (фр.).] любивший покутить — как мы все…
может, немного больше.
— Слишком идеален, слишком
поэт был; он
не мог жить и существовать на свете, — прибавил Вихров.
Госпожа Татьяна эта, я уверен, в то время, как встретилась с Онегиным на бале,
была в замшевых башмаках — ну, и ему она
могла показаться и светской, и неприступной, но как же поэт-то
не видел тут обмана и увлечения?
— Помилуй, братец, помилуй! Ты меня просто сразил после этого! Да как же это он
не примет? Нет, Ваня, ты просто какой-то
поэт; именно, настоящий
поэт! Да что ж, по-твоему, неприлично, что ль, со мной драться? Я
не хуже его. Я старик, оскорбленный отец; ты — русский литератор, и потому лицо тоже почетное,
можешь быть секундантом и… и… Я уж и
не понимаю, чего ж тебе еще надобно…
— Но знаете ли что? — сказала она ему, — если б я
была поэтом, — я бы другие брала сюжеты.
Может быть, все это вздор, — но мне иногда приходят в голову странные мысли, особенно когда я
не сплю, перед утром, когда небо начинает становиться и розовым и серым. Я бы, например… Вы
не будете надо мной смеяться?
Синее,
не испорченное ни единым облаком (до чего
были дики вкусы у древних, если их
поэтов могли вдохновлять эти нелепые, безалаберные, глупотолкущиеся кучи пара).
Снова медленный, тяжкий жест — и на ступеньках Куба второй
поэт. Я даже привстал:
быть не может! Нет, его толстые, негрские губы, это он… Отчего же он
не сказал заранее, что ему предстоит высокое… Губы у него трясутся, серые. Я понимаю: пред лицом Благодетеля, пред лицом всего сонма Хранителей — но все же: так волноваться…
— Во-первых, потому, — говорил он, — что вы читаете Байрона по-французски, и, следовательно, для вас потеряны красота и могущество языка
поэта. Посмотрите, какой здесь бледный, бесцветный, жалкий язык! Это прах великого
поэта: идеи его как будто расплылись в воде. Во-вторых, потому бы я
не советовал вам читать Байрона, что… он,
может быть, пробудит в душе вашей такие струны, которые бы век молчали без того…
— Боже сохрани! Искусство само по себе, ремесло само по себе, а творчество
может быть и в том и в другом, так же точно, как и
не быть. Если нет его, так ремесленник так и называется ремесленник, а
не творец, и
поэт без творчества уж
не поэт, а сочинитель… Да разве вам об этом
не читали в университете? Чему же вы там учились?..
На высоте, на снеговой вершине,
Я вырезал стальным клинком сонет.
Проходят дни.
Быть может, и доныне
Снега хранят мой одинокий след.
На высоте, где небеса так сини,
Где радостно сияет зимний свет,
Глядело только солнце, как стилет
Чертил мой стих на изумрудной льдине.
И весело мне думать, что
поэтМеня поймет. Пусть никогда в долине
Его толпы
не радует привет!
На высоте, где небеса так сини,
Я вырезал в полдневный час сонет
Лишь для того, кто на вершине…
— Сударыня, —
не слушал капитан, — я,
может быть, желал бы называться Эрнестом, а между тем принужден носить грубое имя Игната, — почему это, как вы думаете? Я желал бы называться князем де Монбаром, а между тем я только Лебядкин, от лебедя, — почему это? Я
поэт, сударыня,
поэт в душе, и
мог бы получать тысячу рублей от издателя, а между тем принужден жить в лохани, почему, почему? Сударыня! По-моему, Россия
есть игра природы,
не более!
Обедают
не вместе, а как попало, кто раньше пришел; да и кухня
не вместила бы всех разом. Я попробовал щей, но с непривычки
не мог их
есть и заварил себе чаю. Мы уселись на конце стола. Со мной
был один товарищ, так же, как и я, из дворян. [Со мной
был один товарищ, так же, как и я, из дворян. — Это
был сосланный вместе с Достоевским в Омск на четыре года поэт-петрашевец С. Ф. Дуров (1816–1869).]
Мы, все христианские народы, живущие одной духовной жизнью, так что всякая добрая, плодотворная мысль, возникающая на одном конце мира, тотчас же сообщаясь всему христианскому человечеству, вызывает одинаковые чувства радости и гордости независимо от национальности; мы, любящие
не только мыслителей, благодетелей,
поэтов, ученых чужих народов; мы, гордящиеся подвигом Дамиана, как своим собственным; мы, просто любящие людей чужих национальностей: французов, немцев, американцев, англичан; мы,
не только уважающие их качества, но радующиеся, когда встречаемся с ними, радостно улыбающиеся им,
не могущие
не только считать подвигом войну с этими людьми, но
не могущие без ужаса подумать о том, чтобы между этими людьми и нами
могло возникнуть такое разногласие, которое должно бы
было быть разрешено взаимным убийством, — мы все призваны к участию в убийстве, которое неизбежно,
не нынче, так завтра должно совершиться.
Поэт того же мнения, что правда
не годится, и даже разъяснял мне, почему правды в литературе говорить
не следует; это будто бы потому, что «правда
есть меч обоюдоострый» и ею подчас
может пользоваться и правительство; честность, говорит, можно признавать только одну «абсолютную», которую
может иметь и вор, и фальшивый монетчик.
Не осердися на
поэта,
Тебя который воспевал,
И знай — у каждого кадета
Ты тем навек бессмертен стал.
Прочтя стихи сии, потомки,
Бобров, воспомнут о тебе,
Твои дела воспомнут громки
И вспомнят,
может быть, о мне.
сказал
поэт, а дедушка мой, с своей стороны,
мог прибавить:
есть наслаждение и в сечении, разумея под этим, впрочем,
не самый процесс сечения, а принцип его.
Генерал усмехнулся: хоть все, говоримое Долговым,
было совершенно то же самое, что говорила и Татьяна Васильевна, — чего генерал, как мы знаем, переносить равнодушно
не мог, — тем
не менее Долгов ему понравился; он показался генералу
поэтом, человеком с поэтической душой.
Но,
может быть,
не излишне сказать, что и преднамеренные стремления художника (особенно
поэта)
не всегда дают право сказать, чтобы забота о прекрасном
была истинным источником его художественных произведений; правда,
поэт всегда старается «сделать как можно лучше»; но это еще
не значит, чтобы вся его воля и соображения управлялись исключительно или даже преимущественно заботою о художественности или эстетическом достоинстве произведения: как у природы
есть много стремлений, находящихся между собою в борьбе и губящих или искажающих своею борьбою красоту, так и в художнике, в
поэте есть много стремлений, которые своим влиянием на его стремление к прекрасному искажают красоту его произведения.
Обыкновенно говорят: «
Поэт наблюдает множество живых индивидуальных личностей; ни одна из них
не может служить полным типом; но он замечает, что в каждой из них
есть общего, типического; отбрасывая в сторону все частное, соединяет в одно художественное целое разбросанные в различных людях черты и таким образом создает характер, который
может быть назван квинт-эссенциею действительных характеров».
Все, что высказывается наукою и искусством, найдется в жизни, и найдется в полнейшем, совершеннейшем виде, со всеми живыми подробностями, в которых обыкновенно и лежит истинный смысл дела, которые часто
не понимаются наукой и искусством, еще чаще
не могут быть ими обняты; в действительной жизни все верно, нет недосмотров, нет односторонней узкости взгляда, которою страждет всякое человеческое произведение, — как поучение, как наука, жизнь полнее, правдивее, даже художественнее всех творений ученых и
поэтов.
Не будем говорить о том, часто ли и в какой степени художник и
поэт ясно понимают, что именно выразится в их произведении, — бессознательность художнического действования давно уже стала общим местом, о котором все толкуют;
быть может, нужнее ныне резко выставлять на вид зависимость красоты произведения от сознательных стремлений художника, нежели распространяться о том, что произведения истинно творческого таланта имеют всегда очень много непреднамеренности, инстинктивности.
Но, интересуясь явлениями жизни, человек
не может, сознательно или бессознательно,
не произносить о лих своего приговора;
поэт или художник,
не будучи в состоянии перестать
быть человеком вообще,
не может, если б и хотел, отказаться от произнесения своего приговора над изображаемыми явлениями; приговор этот выражается в его произведении, — вот новое значение произведений искусства, по которому искусство становится в число нравственных деятельностей человека.
Приглашая офицеров от имени предводителя на домашний праздник по случаю именин Ульяны Дм. Каневальской, Золотницкий настойчиво приглашал и меня, говоря, что хороший его приятель и сосед Ал. Фед. Бржесский,
поэт, жаждет познакомиться со мною. Такое настойчивое приглашение
не могло не быть лестно для заброшенного в дальний край одинокого бедного юноши. Я дал слово приехать; но в чем? —
был почти неразрешимый вопрос в моих обстоятельствах.
Словом, это
была та самая Верочка, которая, вбежав как-то в гостиную и застав там сидевшего с матерью известного нашего
поэта Тютчева, ни за что
не хотела согласиться, что седой этот старичок
мог сочинять стихи; напрасно уверяли мать и сам Тютчев, — Верочка стояла на своем; поглядывая недоверчиво на старика своими большими голубыми глазами, она повторяла...
Государыня заметила, что
не под монархическим правлением угнетаются высокие, благородные движенья души,
не там презираются и преследуются творенья ума, поэзии и художеств; что, напротив, одни монархи бывали их покровителями; что Шекспиры, Мольеры процветали под их великодушной защитой, между тем как Дант
не мог найти угла в своей республиканской родине; что истинные гении возникают во время блеска и могущества государей и государств, а
не во время безобразных политических явлений и терроризмов республиканских, которые доселе
не подарили миру ни одного
поэта; что нужно отличать поэтов-художников, ибо один только мир и прекрасную тишину низводят они в душу, а
не волненье и ропот; что ученые,
поэты и все производители искусств
суть перлы и бриллианты в императорской короне: ими красуется и получает еще больший блеск эпоха великого государя.
При таких условиях из него
мог бы выйти
поэт вроде Борнса или Кольцова, но у Алексашки Рыжова
была другая складка, —
не поэтическая, а философская, и из него вышел только замечательный чудак «Однодум».
Все это стихотворение, один из самых первых опытов Кольцова, еще очень слабо; но в нем все-таки заметно искреннее чувство, видна чистота и благородство стремлений, которые он питал в своей душе с самого раннего детства и без которых
не мог бы
быть столь замечательным
поэтом.
Вообще же время 1836–1838 гг.
было тревожно для Кольцова. Он чаще прежнего задумывался над вопросами, которых
не мог решить, и сильнее прежнего чувствовал неудобства своего положения, из которого, однако,
не мог выйти. Душевная борьба его выразилась в это время во многих думах, в которых почти всегда находятся глубокие вопросы с очень слабыми и недостаточными ответами. Между прочим, в одной думе
поэт старается оправдать и объяснить самые свои сомнения и вопросы...
Подобные открытия, подтверждаемые истинными друзьями
поэта, должны
были, конечно, придать ему более доверия к собственным силам, хотя на первый раз и
не могли не огорчать его…
Бедный
поэт не успел в своих стремлениях: зло вокруг него
было слишком сильно; он
не мог выйти победителем из борьбы.
Любовь даже
может быть важней карт, потому что всегда и везде в моде:
поэт это очень правильно говорит: «любовь царит во всех сердцах», без любви
не живут даже у диких народов, — а мы, военные люди, ею «вси движимся и есьми».
Поэтом можешь ты
не быть,
Но гражданином
быть обязан.
Мать
не поняла, мать услышала смысл и,
может быть, вознегодовала правильно. Но поняла — неправильно.
Не глаза — страстные, а я чувство страсти, вызываемое во мне этими глазами (и розовым газом, и нафталином, и словом Париж, и делом сундук, и недоступностью для меня куклы), приписала — глазам.
Не я одна. Все
поэты. (А потом стреляются — что кукла
не страстная!) Все
поэты, и Пушкин первый.
Вещи, самые чуждые для нас в нашей привычной жизни, кажутся нам близкими в создании художника: нам знакомы, как будто родственные, и мучительные искания Фауста, и сумасшествие Лира, и ожесточение Чайльд-Гарольда; читая их, мы до того подчиняемся творческой силе гения, что находим в себе силы, даже из-под всей грязи и пошлости, обсыпавшей нас, просунуть голову на свет и свежий воздух и сознать, что действительно создание
поэта верно человеческой природе, что так должно
быть, что иначе и
быть не может…
Чарский
был один из коренных жителей Петербурга. Ему
не было еще тридцати лет; он
не был женат; служба
не обременяла его. Покойный дядя его, бывший виц-губернатором в хорошее время, оставил ему порядочное имение. Жизнь его
могла быть очень приятна; но он имел несчастие писать и печатать стихи. В журналах звали его
поэтом, а в лакейских сочинителем.
Люди, развившиеся под его влиянием, развились бы и без него: если бы они
были неспособны к развитию сами по себе, то и Станкевич ничего бы
не мог из них сделать: доказательство — то, что он
не сделал великого
поэта из Красова, точно так же, как
не мог всех своих друзей поставить на ту степень умственного развития, до которой дошел Белинский.