Неточные совпадения
Но радость их вахлацкая
Была непродолжительна.
Со смертию Последыша
Пропала ласка барская:
Опохмелиться
не далиГвардейцы вахлакам!
А за луга поемные
Наследники с крестьянами
Тягаются доднесь.
Влас за крестьян ходатаем,
Живет в Москве… был в Питере…
А толку что-то нет!
— Ну, старички, — сказал он обывателям, —
давайте жить мирно.
Не трогайте вы меня, а я вас
не трону. Сажайте и сейте, ешьте и пейте, заводите фабрики и заводы — что же-с! Все это вам же на пользу-с! По мне, даже монументы воздвигайте — я и в этом препятствовать
не стану! Только с огнем, ради Христа, осторожнее обращайтесь, потому что тут недолго и до греха. Имущества свои попалите, сами погорите — что хорошего!
Но, пробыв два месяца один в деревне, он убедился, что это
не было одно из тех влюблений, которые он испытывал в первой молодости; что чувство это
не давало ему минуты покоя; что он
не мог
жить,
не решив вопроса: будет или
не будет она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он
не имеет никаких доказательств в том, что ему будет отказано.
— Звонят. Выходит девушка, они
дают письмо и уверяют девушку, что оба так влюблены, что сейчас умрут тут у двери. Девушка в недоумении ведет переговоры. Вдруг является господин с бакенбардами колбасиками, красный, как рак, объявляет, что в доме никого
не живет, кроме его жены, и выгоняет обоих.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые
дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети,
не понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я
живу. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься
не зачитываются мне».
Ответа
не было, кроме того общего ответа, который
дает жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо
жить потребностями дня, то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться к той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном жизни.
— Рады, а
не дали знать. У меня брат
живет. Уж я от Стивы получил записочку, что вы тут.
— Да так. Я
дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал:
не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть
не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год
живешь, никого
не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Я
не намекал ни разу ни о пьяном господине, ни о прежнем моем поведении, ни о Грушницком. Впечатление, произведенное на нее неприятною сценою, мало-помалу рассеялось; личико ее расцвело; она шутила очень мило; ее разговор был остер, без притязания на остроту,
жив и свободен; ее замечания иногда глубоки… Я
дал ей почувствовать очень запутанной фразой, что она мне давно нравится. Она наклонила головку и слегка покраснела.
Муж Веры, Семен Васильевич Г…в, — дальний родственник княгини Лиговской. Он
живет с нею рядом; Вера часто бывает у княгини; я ей
дал слово познакомиться с Лиговскими и волочиться за княжной, чтоб отвлечь от нее внимание. Таким образом, мои планы нимало
не расстроились, и мне будет весело…
Герой наш, по обыкновению, сейчас вступил с нею в разговор и расспросил, сама ли она держит трактир, или есть хозяин, и сколько
дает доходу трактир, и с ними ли
живут сыновья, и что старший сын холостой или женатый человек, и какую взял жену, с большим ли приданым или нет, и доволен ли был тесть, и
не сердился ли, что мало подарков получил на свадьбе, — словом,
не пропустил ничего.
Служив отлично-благородно,
Долгами
жил его отец,
Давал три бала ежегодно
И промотался наконец.
Судьба Евгения хранила:
Сперва Madame за ним ходила,
Потом Monsieur ее сменил;
Ребенок был резов, но мил.
Monsieur l’Abbé, француз убогой,
Чтоб
не измучилось дитя,
Учил его всему шутя,
Не докучал моралью строгой,
Слегка за шалости бранил
И в Летний сад гулять водил.
— Позвольте, позвольте, я с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь
не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно
не обращает на него внимания, — позвольте и мне с своей стороны разъяснить, что я
живу у ней уж около трех лет, с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и
не признаться в свою очередь, с самого начала я
дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
Катерина Ивановна нарочно положила теперь пригласить эту
даму и ее дочь, которых «ноги она будто бы
не стоила», тем более что до сих пор, при случайных встречах, та высокомерно отвертывалась, — так вот, чтобы знала же она, что здесь «благороднее мыслят и чувствуют и приглашают,
не помня зла», и чтобы видели они, что Катерина Ивановна и
не в такой доле привыкла
жить.
Не явилась тоже и одна тонная
дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и
проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги
не стоят».
Катерина. Эх, Варя,
не знаешь ты моего характеру! Конечно,
не дай Бог этому случиться! А уж коли очень мне здесь опостынет, так
не удержат меня никакой силой. В окно выброшусь, в Волгу кинусь.
Не хочу здесь
жить, так
не стану, хоть ты меня режь!
С ним из окна в окно
жил в хижине бедняк
Сапожник, но такой певун и весельчак,
Что с утренней зари и до обеда,
С обеда до́-ночи без умолку поёт
И богачу заснуть никак он
не даёт.
Я сроду никого
не только
не кусала,
Но так гнушаюсь зла,
Что жало у себя я вырвать бы
дала,
Когда б я знала,
Что
жить могу без жала...
Кнуров. Огудалова разочла
не глупо: состояние небольшое,
давать приданое
не из чего, так она
живет открыто, всех принимает.
Не знаю. А меня так разбирает дрожь,
И при одной я мысли трушу,
Что Павел Афанасьич раз
Когда-нибудь поймает нас,
Разгонит, проклянёт!.. Да что? открыть ли душу?
Я в Софье Павловне
не вижу ничего
Завидного.
Дай бог ей век
прожить богато,
Любила Чацкого когда-то,
Меня разлюбит, как его.
Мой ангельчик, желал бы вполовину
К ней то же чувствовать, что чувствую к тебе;
Да нет, как ни твержу себе,
Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.
Вот то-то-с, моего вы глупого сужденья
Не жалуете никогда:
Ан вот беда.
На что вам лучшего пророка?
Твердила я: в любви
не будет в этой прока
Ни во́ веки веков.
Как все московские, ваш батюшка таков:
Желал бы зятя он с звездами, да с чинами,
А при звездах
не все богаты, между нами;
Ну разумеется, к тому б
И деньги, чтоб
пожить, чтоб мог
давать он ба́лы;
Вот, например, полковник Скалозуб:
И золотой мешок, и метит в генералы.
— Это что за фантазия! Дайте-ка ваш пульс пощупать. — Базаров взял ее руку, отыскал ровно бившуюся жилку и даже
не стал считать ее ударов. — Сто лет
проживете, — промолвил он, выпуская ее руку.
Жила-была
дама, было у нее два мужа,
Один — для тела, другой — для души.
И вот начинается драма: который хуже?
Понять она
не умела, оба — хороши!
Клим лежал, закрыв глаза, и думал, что Варвара уже внесла в его жизнь неизмеримо больше того, что внесли Нехаева и Лидия. А Нехаева — права: жизнь, в сущности,
не дает ни одной капли меда,
не сдобренной горечью. И следует
жить проще, да…
— Ну, что там — солидная! Жульничество. Смерть никаких обязанностей
не налагает —
живи, как хочешь! А жизнь —
дама строгая:
не угодно ли вам, сукины дети, подумать, как вы
живете? Вот в чем дело.
— Странно? — переспросила она, заглянув на часы, ее подарок, стоявшие на столе Клима. — Ты хорошо сделаешь, если
дашь себе труд подумать над этим. Мне кажется, что мы
живем…
не так, как могли бы! Я иду разговаривать по поводу книгоиздательства. Думаю, это — часа на два, на три.
— Почти вся газета
живет моим материалом, — хвастался он, кривя рот. — Если б
не я, так Робинзону и писать
не о чем. Места мне мало
дают; я мог бы зарабатывать сотни полторы.
— Большевики — это люди, которые желают бежать на сто верст впереди истории, — так разумные люди
не побегут за ними. Что такое разумные? Это люди, которые
не хотят революции, они
живут для себя, а никто
не хочет революции для себя. Ну, а когда уже все-таки нужно сделать немножко революции, он
даст немножко денег и говорит: «Пожалуйста, сделайте мне революцию… на сорок пять рублей!»
— Нет еще. Многие — сватаются, так как мы —
дама с капиталом и
не без прочих достоинств. Вот что сватаются — скушно! А вообще —
живу ничего! Читаю. Английский язык учу, хочется в Англии побывать…
— Знаешь, Климчик, у меня — успех! Успех и успех! — с удивлением и как будто даже со страхом повторила она. — И все — Алина,
дай ей бог счастья, она ставит меня на ноги! Многому она и Лютов научили меня. «Ну, говорит, довольно, Дунька, поезжай в провинцию за хорошими рецензиями». Сама она —
не талантливая, но — все понимает, все до последней тютельки, — как одеться и раздеться. Любит талант, за талантливость и с Лютовым
живет.
— Был там Гурко, настроен мрачно и озлобленно, предвещал катастрофу, говорил, точно кандидат в Наполеоны. После истории с Лидвалем и кражей овса ему, Гурко, конечно,
жить не весело. Идиот этот, октябрист Стратонов, вторил ему, требовал:
дайте нам сильного человека! Ногайцев вдруг заявил себя монархистом. Это называется: уверовал в бога перед праздником. Сволочь.
— Нет — глупо! Он — пустой. В нем все — законы, все — из книжек, а в сердце — ничего, совершенно пустое сердце! Нет, подожди! — вскричала она,
не давая Самгину говорить. — Он — скупой, как нищий. Он никого
не любит, ни людей, ни собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я
живу так: есть у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я хочу
жить для радости… Я знаю, что это — умею!
— Правду говорю, Григорий, — огрызнулся толстяк, толкая зятя ногой в мягком замшевом ботинке. — Здесь иная женщина потребляет в год товаров на сумму
не меньшую, чем у нас население целого уезда за тот же срок. Это надо понять! А у нас
дама, порченная литературой, старается
жить, одеваясь в ризы мечты, то воображает себя Анной Карениной, то сумасшедшей из Достоевского или мадам Роллан, а то — Софьей Перовской. Скушная у нас
дама!
— Замечательно — как вы
не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой человек, разве мне
дали бы сопровождать вас в полицию? Это — раз. Опять же и то:
живет человек на глазах ваших два года, нигде
не служит, все будто бы места ищет, а — на что
живет, на какие средства? И ночей дома
не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором считает меня…
— «И хлопочи об наследстве по дедушке Василье, улещай его всяко, обласкивай покуда он
жив и следи чтобы Сашка
не украла чего. Дети оба поумирали на то скажу
не наша воля, бог
дал, бог взял, а ты первое дело сохраняй мельницу и обязательно поправь крылья к осени да
не дранкой, а холстом. Пленику
не потакай, коли он попал, так пусть работает сукин сын коли черт его толкнул против нас». Вот! — сказал Пыльников, снова взмахнув книжкой.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже
не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и
жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
— Отцы и деды
не глупее нас были, — говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, — да
прожили же век счастливо;
проживем и мы;
даст Бог, сыты будем.
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а
не барин,
дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой
не знаю, отроду дураком
не назвал;
живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
Он стал
давать по пятидесяти рублей в месяц еще, предположив взыскать эти деньги из доходов Обломова третьего года, но при этом растолковал и даже побожился сестре, что больше ни гроша
не положит, и рассчитал, какой стол должны они держать, как уменьшить издержки, даже назначил, какие блюда когда готовить, высчитал, сколько она может получить за цыплят, за капусту, и решил, что со всем этим можно
жить припеваючи.
Она устремила глаза на озеро, на
даль и задумалась так тихо, так глубоко, как будто заснула. Она хотела уловить, о чем она думает, что чувствует, и
не могла. Мысли неслись так ровно, как волны, кровь струилась так плавно в
жилах. Она испытывала счастье и
не могла определить, где границы, что оно такое. Она думала, отчего ей так тихо, мирно, ненарушимо-хорошо, отчего ей покойно, между тем…
— Это вы так судите, но закон судит иначе. Жена у него тоже счеты предъявляла и жаловалась суду, и он у нее
не значится… Он, черт его знает, он всем нам надоел, — и зачем вы ему деньги
давали! Когда он в Петербурге бывает — он прописывается где-то в меблированных комнатах, но там
не живет. А если вы думаете, что мы его защищаем или нам его жалко, то вы очень ошибаетесь: ищите его, поймайте, — это ваше дело, — тогда ему «вручат».
— Ну, за это я
не берусь: довольно с меня и того, если я
дам образцы старой жизни из книг, а сам буду
жить про себя и для себя. А
живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу… Что же делать? — Он задумался.
«Как это они
живут?» — думал он, глядя, что ни бабушке, ни Марфеньке, ни Леонтью никуда
не хочется, и
не смотрят они на дно жизни, что лежит на нем, и
не уносятся течением этой реки вперед, к устью, чтоб остановиться и подумать, что это за океан, куда вынесут струи? Нет! «Что Бог
даст!» — говорит бабушка.
—
Дай этот грош нищему… Христа ради! — шептал он страстно, держа ладонь перед ней, —
дай еще этого рая и ада вместе!
дай жить,
не зарывай меня живого в землю!.. — едва слышно договаривал он, глядя на нее с отчаянием.
—
Не все мужчины — Беловодовы, — продолжал он, —
не побоится друг ваш
дать волю сердцу и языку, а услыхавши раз голос сердца,
пожив в тишине, наедине — где-нибудь в чухонской деревне, вы ужаснетесь вашего света.
Ну, просто
не гони меня,
дай мне иногда быть с тобой, слышать тебя, наслаждаться и мучиться, лишь бы
не спать, а
жить: я точно деревянный теперь!
— Вот — и слово
дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты
жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей,
не люблю!
— Ты, никак, с ума сошел: поучись-ка у бабушки
жить. Самонадеян очень.
Даст тебе когда-нибудь судьба за это «непременно»!
Не говори этого! А прибавляй всегда: «хотелось бы», «Бог
даст, будем живы да здоровы…» А то судьба накажет за самонадеянность: никогда
не выйдет по-твоему…
— Приятно! — возразила бабушка, — слушать тошно! Пришел бы ко мне об эту пору: я бы ему
дала обед! Нет, Борис Павлович: ты
живи, как люди
живут, побудь с нами дома, кушай, гуляй, с подозрительными людьми
не водись, смотри, как я распоряжаюсь имением, побрани, если что-нибудь
не так…
— Я
жить не стану, а когда приеду погостить, вот как теперь, вы мне
дайте комнату в мезонине — и мы будем вместе гулять, петь, рисовать цветы, кормить птиц: ти, ти, ти, цып, цып, цып! — передразнил он ее.