Неточные совпадения
«Скажи, служивый, рано ли
Начальник просыпается?»
— Не знаю. Ты иди!
Нам говорить не велено! —
(Дала ему двугривенный).
На то
у губернатора
Особый есть швейцар. —
«А где он? как
назвать его?»
— Макаром Федосеичем…
На лестницу поди! —
Пошла, да двери заперты.
Присела я, задумалась,
Уж начало светать.
Пришел фонарщик с лестницей,
Два тусклые фонарика
На площади задул.
— А уж
у нас, в нашей губернии… Вы не можете себе представить, что они говорят обо мне. Они меня иначе и не
называют, как сквалыгой и скупердяем первой степени. Себя они во всем извиняют. «Я, говорит, конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни. Мне нужны книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять; а этак, пожалуй, можно прожить и не разорившись, если бы жить такой свиньею, как Костанжогло». Ведь вот как!
Какое они имели право говорить и плакать о ней? Некоторые из них, говоря про
нас,
называли нас сиротами. Точно без них не знали, что детей,
у которых нет матери,
называют этим именем! Им, верно, нравилось, что они первые дают
нам его, точно так же, как обыкновенно торопятся только что вышедшую замуж девушку в первый раз
назвать madame.
Я не только не смел поцеловать его, чего мне иногда очень хотелось, взять его за руку, сказать, как я рад его видеть, но не смел даже
называть его Сережа, а непременно Сергей: так уж было заведено
у нас.
Ну-с, приступим теперь к Соединенным Американским Штатам, как это в гимназии
у нас называли.
Но голова
у нас, какой в России нету,
Не надо
называть, узнаешь по портрету:
Ночной разбойник, дуэлист,
В Камчатку сослан был, вернулся алеутом
И крепко на руку нечист...
— Когда я слушаю споры,
у меня возникает несколько обидное впечатление;
мы, русские люди, не умеем владеть умом.
У нас не человек управляет своей мыслью, а она порабощает его. Вы помните, Самгин, Кутузов
называл наши споры «парадом парадоксов»?
—
У нас развивается опасная болезнь, которую я
назвал бы гипертрофией критического отношения к действительности. Трансплантация политических идей Запада на русскую почву — необходима, это бесспорно. Но
мы не должны упускать из виду огромное значение некоторых особенностей национального духа и быта.
— Он не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б
у него
у самого не было ко мне того, что он
называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все — и
мы будем друзья…
Я отлично знал, что Лиза
у Столбеевой бывала и изредка посещала потом бедную Дарью Онисимовну, которую все
у нас очень полюбили; но тогда, вдруг, после этого, впрочем, чрезвычайно дельного заявления князя и особенно после глупой выходки Стебелькова, а может быть и потому, что меня сейчас
назвали князем, я вдруг от всего этого весь покраснел.
Кожа акулы очень ценится столярами для полировки дерева; кроме того, ею обивают разные вещи; в Японии обтягивают сабли. Мне один японец подарил маленький баул, обтянутый кожей акулы; очень красиво, похоже немного на тисненый сафьян. Мне показали потом маленькую рыбку, в четверть аршина величиной, найденную прилипшею к спине акулы и одного цвета со спиной.
У нас попросту
называли ее прилипалой. На одной стороне ее был виден оттиск шероховатой кожи акулы.
У нас женщины в интересном положении, как это
называют некоторые, надевают широкие блузы, а
у них сильно стягиваются; по разрешении от бремени
у нас и мать и дитя моют теплой водой (кажется, так?), а
у них холодной.
Что это такое Ликейские острова, или, как писали
у нас в старых географиях, Лиеу-киеу, или, как иностранцы
называют их, Лю-чу (Loo-сhoo), а по выговору жителей Ду-чу?
Дорогу эту можно
назвать прекрасною для верховой езды, но только не в грязь.
Мы легко сделали тридцать восемь верст и слезали всего два раза, один раз
у самого Аяна, завтракали и простились с Ч. и Ф., провожавшими
нас, в другой раз на половине дороги полежали на траве
у мостика, а потом уже ехали безостановочно. Но тоска: якут-проводник, едущий впереди, ни слова не знает по-русски, пустыня тоже молчит, под конец и
мы замолчали и часов в семь вечера молча доехали до юрты, где и ночевали.
А вот вы едете от Охотского моря, как ехал я, по таким местам, которые еще ждут имен в наших географиях, да и весь край этот не все
у нас, в Европе,
назовут по имени и не все знают его пределы и жителей, реки, горы; а вы едете по нем и видите поверстные столбы, мосты, из которых один тянется на тысячу шагов.
Бывают такие люди,
у которых как-то все устроено так, что то, что
мы называем красотой, здесь оказывается совершенно излишним.
Теперь же скажу об этом «помещике» (как его
у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни эти.
Затем другой сын, — о, это еще юноша, благочестивый и смиренный, в противоположность мрачному растлевающему мировоззрению его брата, ищущий прилепиться, так сказать, к «народным началам», или к тому, что
у нас называют этим мудреным словечком в иных теоретических углах мыслящей интеллигенции нашей.
По обе стороны переулка шел плетень, за которым тянулись огороды прилежащих домов; переулок же выходил на мостки через нашу вонючую и длинную лужу, которую
у нас принято
называть иногда речкой.
Как именно случилось, что девушка с приданым, да еще красивая и, сверх того, из бойких умниц, столь нередких
у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного «мозгляка», как все его тогда
называли, объяснять слишком не стану.
Возрождено же оно
у нас опять с конца прошлого столетия одним из великих подвижников (как
называют его) Паисием Величковским и учениками его, но и доселе, даже через сто почти лет, существует весьма еще не во многих монастырях и даже подвергалось иногда почти что гонениям, как неслыханное по России новшество.
В этот день
мы дошли до устья реки Буй, которую китайцы
называют Уленгоу [У-лянь-гоу — пять сходящихся (связанных) долин.]. Тут
мы должны были расстаться с Кусуном и повернуть к Сихотэ-Алиню.
От зверовой фанзы река Лефу начала понемногу загибать к северо-востоку. Пройдя еще 6 км,
мы подошли к земледельческим фанзам, расположенным на правом берегу реки,
у подножия высокой горы, которую китайцы
называют Тудинза [Ту-дин-цзы — земляная вершина.].
Ася (собственное имя ее было Анна, но Гагин
называл ее Асей, и уж вы позвольте мне ее так
называть) — Ася отправилась в дом и скоро вернулась вместе с хозяйкой. Они вдвоем несли большой поднос с горшком молока, тарелками, ложками, сахаром, ягодами, хлебом.
Мы уселись и принялись за ужин. Ася сняла шляпу; ее черные волосы, остриженные и причесанные, как
у мальчика, падали крупными завитками на шею и уши. Сначала она дичилась меня; но Гагин сказал ей...
Впрочем, «Москвитянин» выражал преимущественно университетскую, доктринерскую партию славянофилов. Партию эту можно
назвать не только университетской, но и отчасти правительственной. Это большая новость в русской литературе.
У нас рабство или молчит, берет взятки и плохо знает грамоту, или, пренебрегая прозой, берет аккорды на верноподданнической лире.
— Что ты это, — заметила старушка. — Кабрит-то? — и она
назвала его по имени и по отчеству. — Помилуй, батюшка, он
у нас вист-то губернатором.
— С жиру, собаки, бесятся! — говорил он. — Сидели б, бестии, покойно
у себя, благо
мы молчим да мирволим. Видишь, важность какая! поругались — да и тотчас начальство беспокоить. И что вы за фря такая? Словно вам в первый раз — да вас
назвать нельзя, не выругавши, — таким ремеслом занимаетесь.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски,
называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, —
мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к
нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея,
у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Так, как Франкер в Париже плакал от умиления, услышав, что в России его принимают за великого математика и что все юное поколение разрешает
у нас уравнения разных степеней, употребляя те же буквы, как он, — так заплакали бы все эти забытые Вердеры, Маргейнеке, Михелеты, Отто, Ватке, Шаллеры, Розенкранцы и сам Арнольд Руге, которого Гейне так удивительно хорошо
назвал «привратником Гегелевой философии», — если б они знали, какие побоища и ратования возбудили они в Москве между Маросейкой и Моховой, как их читали и как их покупали.
У нас ее
называли не иначе, как к—ой, а сына ее в — м, нимало не стесняясь присутствием детей.
Она меня с ума в эти три недели сведет! Будет кутить да мутить. Небось, и знакомых-то всех ему
назвала, где и по каким дням бываем, да и к
нам в дом, пожалуй, пригласила… Теперь куда
мы, туда и он… какова потеха! Сраму-то, сраму одного по Москве сколько! Иная добрая мать и принимать перестанет; скажет:
у меня не въезжий дом, чтобы любовные свидания назначать!
В.И. постоянно
у нас бывал, был другом дома, объяснялся мне в любви, целовал в плечо,
называл себя моим последователем.
За много лет до образования
у нас большевизма я столкнулся с явлением, которое можно было
назвать тоталитаризмом русской революционной интеллигенции, с подчинением личной совести совести групповой, коллективной.
— Поговорим, папа, серьезно… Я смотрю на брак как на дело довольно скучное, а для мужчины и совсем тошное. Ведь брак для мужчины — это лишение всех особенных прав, и твои принцы постоянно бунтуют, отравляют жизнь и себе и жене. Для чего мне муж-герой? Мне нужен тот нормальный средний человек, который терпеливо понесет свое семейное иго.
У себя дома ведь нет ни героев, ни гениев, ни особенных людей, и в этом, по-моему, секрет того крошечного, угловатого эгоизма, который
мы называем семейным счастьем.
Я
называю русским ренессансом тот творческий подъем, который
у нас был в начале века.
Но высшее сознание о человеке проходит
у нас через раздвоение, через то, что Гегель
называл несчастным сознанием.
Интересно, что в начале XIX в., когда
у нас было мистическое движение и в культурном слое и в народе, Я. Бёме проник и в народный слой, охваченный духовными исканиями, и его настолько почитали, что даже
называли «иже во отцех наших святой Яков Бёме».
Впрочем, эти перышки нисколько не похожи на волосы, и скорее их
назвать косичками, но другого имени гаршнеп
у нас не имеет, а потому должен остаться при своей немецкой кличке, не вовсе удачной, но всем известной.
У нас он считался аристократом, по крайней мере я так
называл его: прекрасно одевался, приезжал на своих лошадях, нисколько не фанфаронил, всегда был превосходный товарищ, всегда был необыкновенно весел и даже иногда очень остер, хотя ума был совсем не далекого, несмотря на то, что всегда был первым в классе; я же никогда ни в чем не был первым.
— Необыкновенно! — подтвердила Марья Дмитриевна. — Ну, Варвара Павловна, признаюсь, — промолвила она, в первый раз
называя ее по имени, — удивили вы меня: вам хоть бы концерты давать. Здесь
у нас есть музыкант, старик, из немцев, чудак, очень ученый; он Лизе уроки дает; тот просто от вас с ума сойдет.
31 генваря был
у меня Корсаков, он уделил
нам восемьчасов — это уже много, при их скачке. Видел моих родных, привез от них письма. В Нижнем не узнал Аннушку, которая его встретила, когда он вошел к директрисе… И от нее был с ним листок. М. А. просит, чтоб я Аннушку
называл Ниной, в воспоминание ее дочери…
«Вильгельм Райнер, — спокойно прочитал Вязмитинов и продолжал: — он во всем сознался, но наотрез отказался
назвать кого бы то ни было из своих сообщников, и вчера приговорен к расстрелянию. — Приговор будет исполняться ровно через неделю
у нас „за городом“.»
Эта Масленица памятна для меня тем, что к
нам приезжали в гости соседи, никогда
у нас не бывавшие: Палагея Ардалионовна Рожнова с сыном Митенькой; она сама была претолстая и не очень старая женщина, сын же ее — урод по своей толщине, а потому особенно было смешно, что мать
называла его Митенькой.
Но
у нас в детской [Так стали
называть бывшую некогда спальню Прасковьи Ивановны.
После этого начался разговор
у моего отца с кантонным старшиной, обративший на себя все мое внимание: из этого разговора я узнал, что отец мой купил такую землю, которую другие башкирцы, а не те,
у которых
мы ее купили,
называли своею, что с этой земли надобно было согнать две деревни, что когда будет межеванье, то все объявят спор и что надобно поскорее переселить на нее несколько наших крестьян.
Двоюродные наши сестрицы, которые прежде были в большой милости, сидели теперь
у печки на стульях, а
мы у дедушки на кровати; видя, что он не обращает на них никакого вниманья, а занимается
нами, генеральские дочки (как их
называли), соскучась молчать и не принимая участия в наших разговорах, уходили потихоньку из комнаты в девичью, где было им гораздо веселее.
Игрушки
у нас были самые простые: небольшие гладкие шарики или кусочки дерева, которые
мы называли чурочками; я строил из них какие-то клетки, а моя подруга любила разрушать их, махнув своей ручонкой.
С этих пор щенок по целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в день сделалось моей любимой забавой; его
назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил
у нас семнадцать лет, разумеется, уже не в комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к моей матери.
Мы присоединили новое сокровище к нашим прежним драгоценностям — к чуркам и камешкам с реки Белой, которые я всегда
называл «штуфами» (это слово я перенял
у старика Аничкова).
Мы тут же нашли несколько окаменелостей, которые и после долго
у нас хранились и которые можно
назвать редкостью; это был большой кусок пчелиного сота и довольно большая лепешка или кучка рыбьей икры совершенно превратившаяся в камень.