Неточные совпадения
— Я его
помню: толстый, без
шеи, голова прямо из плеч растет, лицо красное, как разрезанный арбуз, и точно татуировано, в черных пятнышках, он был обожжен, что-то взорвалось, сожгло ему брови.
Освобождать лицо из крепких ее ладоней не хотелось, хотя было неудобно сидеть, выгнув
шею, и необыкновенно смущал блеск ее глаз. Ни одна из женщин не обращалась с ним так, и он не
помнил, смотрела ли на него когда-либо Варвара таким волнующим взглядом. Она отняла руки от лица его, села рядом и, поправив прическу свою, повторила...
А так как начальство его было тут же, то тут же и прочел бумагу вслух всем собравшимся, а в ней полное описание всего преступления во всей подробности: «Как изверга себя извергаю из среды людей, Бог посетил меня, — заключил бумагу, — пострадать хочу!» Тут же вынес и выложил на стол все, чем
мнил доказать свое преступление и что четырнадцать лет сохранял: золотые вещи убитой, которые похитил, думая отвлечь от себя подозрение, медальон и крест ее, снятые с
шеи, — в медальоне портрет ее жениха, записную книжку и, наконец, два письма: письмо жениха ее к ней с извещением о скором прибытии и ответ ее на сие письмо, который начала и не дописала, оставила на столе, чтобы завтра отослать на почту.
Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об отце и что он содрогается, как от позора, при мысли пойти к отцу и совершить с ним какое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы на что-то указывал на своей груди, так что,
помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то мысль, что сердце совсем не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себя гораздо выше, вот тут, сейчас ниже
шеи, и все указывает в это место.
Звезда, хотя бы и не особенно доброкачественная, считалась непременным условием генеральства, и я
помню действительного статского советника А., который терпел оттого, что имел только Анну на
шее, вследствие чего ему подавали на званых обедах кушанье после других генералов.
— Наденька! сыграй нам те варьяции… «Не
шей ты мне, матушка»…
помнишь!
Сейчас еще жив сапожник Петр Иванович, который хорошо
помнит этого, как я уже рассказывал, действительно существовавшего углицкого крестьянина Петра Кирилыча, так как ему сапоги
шил. Петр Иванович каждое утро пьет чай в «Обжорке», где собираются старинные половые.
Помню, что она была не особенно красива, под ее глазами я ясно различал нарисованные синие круги, лицо было неприятно присыпано пудрой,
шея у нее была сухая и жилистая.
Они были очень красивы: цвет перьев светло-коричневый, и от глаз, вдоль
шеи, лежали беловатые полоски… больше не
помню ничего.
— Мамынька, што я тебе скажу, — проговорил он после длинной паузы, — ведь солдат-то,
помяни мое слово, или тебя, или меня по
шее… Верно тебе говорю!
Я так обрадовался, что чуть не со слезами бросился на
шею старику и, не
помня себя, запрыгал и побежал домой, оставя своего отца беседовать с Аничковым.
Я не видел или, лучше сказать, не
помнил, что видел отца, а потому, обрадовавшись, прямо бросился к нему на
шею и начал его обнимать и целовать.
Обыватели
помнили еще недавнее время, когда Лавровского величали не иначе, как «пан писарь», когда он ходил в вицмундире с медными пуговицами, повязывая
шею восхитительными цветными платочками.
Я
помню, что я бросилась на
шею батюшке и со слезами умоляла остаться хоть немножко в деревне.
Не
помню, как и что следовало одно за другим, но
помню, что в этот вечер я ужасно любил дерптского студента и Фроста, учил наизусть немецкую песню и обоих их целовал в сладкие губы;
помню тоже, что в этот вечер я ненавидел дерптского студента и хотел пустить в него стулом, но удержался;
помню, что, кроме того чувства неповиновения всех членов, которое я испытал и в день обеда у Яра, у меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся умереть сию же минуту;
помню тоже, что мы зачем-то все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами, пели «Вниз по матушке по Волге» и что я в это время думал о том, что этого вовсе не нужно было делать;
помню еще, что я, лежа на полу, цепляясь нога за ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул
шею и подумал, что этого не случилось бы, ежели бы он не был пьян;
помню еще, что ужинали и пили что-то другое, что я выходил на двор освежиться, и моей голове было холодно, и что, уезжая, я заметил, что было ужасно темно, что подножка пролетки сделалась покатая и скользкая и за Кузьму нельзя было держаться, потому что он сделался слаб и качался, как тряпка; но
помню главное: что в продолжение всего этого вечера я беспрестанно чувствовал, что я очень глупо делаю, притворяясь, будто бы мне очень весело, будто бы я люблю очень много пить и будто бы я и не думал быть пьяным, и беспрестанно чувствовал, что и другие очень глупо делают, притворяясь в том же.
Туда в конце тридцатых и начале сороковых годов заезжал иногда Герцен, который всякий раз собирал около себя кружок и начинал обыкновенно расточать целые фейерверки своих оригинальных, по тогдашнему времени, воззрений на науку и политику, сопровождая все это пикантными захлестками; просиживал в этой кофейной вечера также и Белинский, горячо объясняя актерам и разным театральным любителям, что театр — не пустая забава, а место поучения, а потому каждый драматический писатель, каждый актер, приступая к своему делу, должен
помнить, что он идет священнодействовать; доказывал нечто вроде того же и Михайла Семенович Щепкин, говоря, что искусство должно быть добросовестно исполняемо, на что Ленский [Ленский Дмитрий Тимофеевич, настоящая фамилия Воробьев (1805—1860), — актер и драматург-водевилист.], тогдашний переводчик и актер, раз возразил ему: «Михайла Семеныч, добросовестность скорей нужна сапожникам, чтобы они не
шили сапог из гнилого товара, а художникам необходимо другое: талант!» — «Действительно, необходимо и другое, — повторил лукавый старик, — но часто случается, что у художника ни того, ни другого не бывает!» На чей счет это было сказано, неизвестно, но только все присутствующие, за исключением самого Ленского, рассмеялись.
— То-то «иногда-всегда»! за эти дела за шиворот, да в
шею! При мне с Загорецким такой случай был —
помню!
— Я Матвей Хомяк! — отвечал он, — стремянный Григория Лукьяновича Скуратова-Бельского; служу верно господину моему и царю в опричниках. Метла, что у нас при седле, значит, что мы Русь метем, выметаем измену из царской земли; а собачья голова — что мы грызем врагов царских. Теперь ты ведаешь, кто я; скажи ж и ты, как тебя называть, величать, каким именем
помянуть, когда придется тебе
шею свернуть?
Конечно, если б Ломов хоть немного дальше просунул
шило, он убил бы Гаврилку. Но дело кончилось решительно только одной царапиной. Доложили майору. Я
помню, как он прискакал, запыхавшись, и, видимо, довольный. Он удивительно ласково, точно с родным сыном, обошелся с Гаврилкой.
Степь да небо. И
мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз… Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой
шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала и по временам чувствуется боль…
На моих глазах он превратился в буфетчика. Одет в пиджак, через
шею серебряная цепь с передвижной подковой, с голубой эмалью, которую я еще
помню на его хозяине Кулакове лет двадцать назад: это хозяйский подарок. Семка увел меня в свою каморку за посудным шкафом, принес бутылку елисеевского портвейна, две рюмки и пару антоновских яблок.
Гости поняли и стали собираться.
Помню, Грузин, охмелевший от вина, одевался в этот раз томительно долго. Он надел свое пальто, похожее на те капоты, какие
шьют детям в небогатых семьях, поднял воротник и стал что-то длинно рассказывать; потом, видя, что его не слушают, перекинул через плечо свой плед, от которого пахло детской, и с виноватым, умоляющим лицом попросил меня отыскать его шапку.
— Потерял? Смотри, за это тебе могут дать в
шею… Слушай: через три дома отсюда земская управа. Сейчас из неё выйдет человек, зовут его Дмитрий Ильич Курносов —
помни! Идём, я тебе покажу его…
Я пошел. Отец уже сидел за столом и чертил план дачи с готическими окнами и с толстою башней, похожею на пожарную каланчу, — нечто необыкновенно упрямое и бездарное. Я, войдя в кабинет, остановился так, что мне был виден этот чертеж. Я не знал, зачем я пришел к отцу, но
помню, когда я увидел его тощее лицо, красную
шею, его тень на стене, то мне захотелось броситься к нему на
шею и, как учила Аксинья, поклониться ему в ноги; но вид дачи с готическими окнами и с толстою башней удержал меня.
Помню то странное чувство, с которым я смотрел на его затылок, белую
шею, отделявшуюся от черных, расчесанных на обе стороны волос, когда он своей подпрыгивающей, какой-то птичьей походкой выходил от нас.
— Слегла в постелю, мой друг; и хотя после ей стало легче, но когда я стал прощаться с нею, то она ужасно меня перепугала. Представь себе: горесть ее была так велика, что она не могла даже плакать; почти полумертвая она упала мне на
шею! Не
помню, как я бросился в коляску и доехал до первой станции… А кстати, я тебе еще не сказывал. Ты писал ко мне, что взял в плен французского полковника, графа, графа… как бишь?
Ястреб сначала будет вытягивать
шею то на одну, то па другую сторону и наклоняться, чтоб достать корм, но, видя, что это не возможно, решится перелететь или хотя перескочить с своего места на манящее его вабило в руке охотника; этот маневр надобно повторить до трех раз, и всякий раз вабить дальше, так, чтобы в третий — ястреб перелетел на сажень; тут надо покормить его побольше, потом посадить часа на два в уединенное место и вообще накормленного ястреба носить очень бережно, наблюдая, чтобы он, слетев с руки, не ударился о что-нибудь и не
помял зоба.
Весною,
помню, я ловил чижей, целым стадом садившихся на упомянутую липку. А так как рамы у нас были подъемные, то, повесив за окном клетку с чижом, я приподымал окно настолько, чтобы можно было просунуть тонкий прут с волосяною петлей на конце. Замечательно, что когда из трех чижей, усевшихся на клетку, один вслед за накинутою на
шею петлею, трепеща, исчезал в отверстие окна, два других продолжали сидеть на клетке.
Незадолго до нашего отъезда, годовой брат Петруша сильно заболел, и я как теперь
помню на руках кормилицы выздоравливающего изнеможденного ребенка, едва держащего голову на исхудалой
шее.
— Да ведь как же? Сам себе хозяин, пошел — куда хошь, делай — что хошь… Еще бы! Коли сумеешь себя в порядке держать, да на
шее у тебя камней нет, — первое дело! Гуляй знай, как хошь, бога только
помни…
Тьфу ты, пропасть! Что за житье мне пошло? Уж не только самые сладкие нарицательные и восхитительные междометия полились рекою, но моя милая Анисья Ивановна не выпустила моей
шеи из своих объятий, пока я не согласился переехать в город на месяц."Только на один месяц!"так упрашивала она меня. Прошу же прислушать и
помнить.
— Так, ты человек!.. Ну, вот я тебе хочу сказать: бить ты ее бей, если без этого не можешь, но бей осторожно:
помни, что можешь повредить ее здоровью или здоровью ребенка. Никогда вообще не следует бить беременных женщин по животу, по груди и бокам — бей по
шее или возьми веревку и… по мягким местам…
В пылу горячего спора, ему случалось сказать о человеке, даже при лишних свидетелях, что-нибудь могущее повредить ему; но когда горячность проходила, и Загоскину объясняли, какие вредные последствия могли иметь его слова, которых он не
помнил, — боже мой, в какое раскаяние приходил он… он отыскивал по всему городу заочно оскорбленного им человека, бросался к нему на
шею, хотя бы то было посреди улицы, и просил прощенья; этого мало: отыскивал людей, при которых он сказал обидные слова, признавал свою ошибку, и превозносил похвалами обиженного…
— Не говори, — говорит, — мне про пророков: я сам
помню Писание и чувствую, что «пророки мучат живущих на земле», и даже в том знамение имею, — и жалуется мне, что на днях он выкупался в реке и у него после того по всему телу пегота пошла, и расстегнул грудь да показывает, а на нем, и точно, пежинные пятна, как на пегом коне, с груди вверх на
шею лезут.
Увидев меня, она вскрикнула от радости, и если б это было не в парке, наверное, бросилась бы мне на
шею; она крепко жала мне руки и смеялась, и я тоже смеялся и едва не плакал от волнения. Начались расспросы: как в деревне, что отец, видел ли я брата и проч. Она требовала, чтобы я смотрел ей в глаза, и спрашивала,
помню ли я пескарей, наши маленькие ссоры, пикники…
«А, говорит,
помню. Что ж, это можно. И судить его не надо, потому что за глупость не судят. Вывести за ворота, дать по
шее раза, чтоб напредки не в свое место не совался, только и всего. А между прочим, справки-то, кажись, давно у меня получены. Через неделю непременно отпущу его…»
Когда я легла спать, мне все мерещились стежки: я все думала о том, как бы мне скорее выучиться
шить, и мне казалось так трудно, что я никогда не выучусь. А теперь я выросла большая и не
помню, как выучилась
шить; и когда я учу
шить свою девочку, удивляюсь, как она не может держать иголку.
Сарафаны свои мелкоскладные
Я раздам молодым молодушкам,
Поминали б меня, красну девицу,
А шелковые платочки атласные
Раздарю удалым добрым мóлодцам,
Пусть-ка носят их по праздникам
Вокруг
шеи молодецкия,
Поминаючи меня, красну девицу».
Рассказывал Данило Тихоныч про балы да про музыкальные вечера в московском купеческом собрании,
помянул и про голые
шеи.
— А к какому шайтану уедешь? — возразил Патап Максимыч. — Сам же говоришь, что деваться тебе некуда. Век тебе на моей
шее сидеть, другого места во всем свете нет для тебя. Живи с женой, терпи, а к девкам на посиделки и думать не смей ходить. Не то вспорю. Вот перед истинным Богом говорю тебе, что вспорю беспременно.
Помни это, из головы не выкидывай.
Вот сидит он в мрачном раздумье, склонясь над столом, в светелке Манефы. Тихо, безмолвно, беззвучно. Двери настежь, и с ясным радостным смехом птичкой влетела она. Шаловлива, игрива, как рыбка, быстро она подбежала, обвила его
шею руками, осияла очами, полными ясных лучей, и уста их слились. Сам не
помня себя, вскочил он, но, как сон, как виденье, исчезла она.
— Ну да! А этой зимой перед Рождеством на десять мучеников в Крите, когда метель день и ночь стояла…
помнишь? — писарь предводителя сбился с дороги и сюда, собака, попал… И на что польстилась! Тьфу, на писаря! Стоило из-за него божью погоду мутить! Чертяка, сморкун, из земли не видно, вся морда в угрях и
шея кривая… Добро бы, красивый был, а то — тьфу! — сатана.
Орочские женщины трудолюбивы и молчаливы. Весь день они работают: носят дрова, скоблят шкуры зверей или
мнут рыбью кожу, варят обед или
шьют обувь и починяют одежду. Они много курят и как будто совершенно не замечают посторонних людей у себя в доме. В глазах их нельзя прочесть ни испуга, ни гнева, ни любопытства, ни радости.
— Нет, это все не то — «покупай», а ты должен
помнить, когда у тебя в Крыму в госпитале на ноге рожа была, я тебе из моего саквояжа большие башмаки
сшила.
Конечно, если Я уже раньше жил в Риме, то Я был одним из его императоров. Я
помню выражение моего лица, Я
помню движение моей голой
шеи, когда Я поворачиваю голову и смотрю, Я
помню прикосновение золотого венка к моему плешивому темени… Железо! Это шаги железных римских легионов, это их железный голос...
Помню, как, напрягаясь, вытягивается вперед Моя жилистая
шея и в гортани нарастает последний крик проклятия… или благословения?
Многие, вероятно, и теперь
помнят Аристова в качестве устроителя всевозможных спектаклей, вечеров, чтений и праздников. Я с ним участвовал в любительских спектаклях еще в начале 60-х годов и нашел его все таким же-с наружностью отставного военного, при длинных усах и с моноклем в глазу. Никто бы не сказал, что он по происхождению и воспитанию был из духовного звания и, кажется, даже с званием магистра богословия. Где-то он служил и в торжественных случаях надевал на
шею орденский крест.
— И выпить можно… Только ты, брат, Осип, свинья… Это я не то что ругаюсь, а так… к примеру… Свинья, брат!
Помнишь, как ты у меня в ногах валялся, когда тебя из архиерейского хора по
шее? А? И ты смеешь на благодетеля жалобу подавать? Рыло ты, рыло! И тебе не стыдно? Господа посетители, и ему не стыдно?
Помню это,
шили мы на гофмейстера графа Андрея Семеныча Вонляревского.
— Молчать! — крикнул Федор и топнул ногой. — Не смей рассуждать и
помни свое сапожницкое звание, какой ты человек есть! Болван! Ты не умеешь сапогов
шить! Я тебе всю харю побью! Ты зачем пришел?