Неточные совпадения
— Я сама тоже… Право, как вообразишь, до чего иногда доходит мода… ни на что не похоже! Я выпросила у сестры выкройку нарочно для смеху; Меланья
моя принялась
шить.
Сердце
мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним
мой Карагёз: все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на
шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться.
Она работала на сестру день и ночь, была в доме вместо кухарки и прачки и, кроме того,
шила на продажу, даже полы
мыть нанималась, и все сестре отдавала.
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось
мыло, — вымыл волосы,
шею и особенно руки. Когда же дошло до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на свете!
Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на
шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно
мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.
— Что нам за дело? — говорила хозяйка, когда он уходил. — Так не забудьте, когда понадобится рубашки
шить, сказать мне:
мои знакомые такую строчку делают… их зовут Лизавета Николавна и Марья Николавна.
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть!
Шеи по две недели не
моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы в монастырь, на богомолье…»
Когда у меня заболит горло, я его повяжу; он
мою согреет
шею; горло болеть перестанет; я тебя вспоминать буду, если тебе нужно воспоминовение нищего.
Возвращаяся чрез Клин, я уже не нашел слепого певца. Он за три дни
моего приезда умер. Но платок
мой, сказывала мне та, которая ему приносила пирог по праздникам, надел, заболев перед смертию, на
шею, и с ним положили его во гроб. О! если кто чувствует цену сего платка, тот чувствует и то, что во мне происходило, слушав сие.
Она другой рукой берет меня за
шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня. В комнате тихо, полутемно; нервы
мои возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого меня; она трогает меня; я слышу ее запах и голос. Все это заставляет меня вскочить, обвить руками ее
шею, прижать голову к ее груди и, задыхаясь, сказать...
Но несносная лошадка, поравнявшись с упряжными, несмотря на все
мои усилия, остановилась так неожиданно, что я перескочил с седла на
шею и чуть-чуть не полетел.
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, —
моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, — и он дернулся
шеей, говоря это. — Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она всё равно что
моя жена, всё равно. Так вот, ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
— Нисколько. Обсудивши
мое предложение, вы убедитесь, что оно исполнено здравого смысла и простоты.
Шила в метке не утаить, а Петра я берусь подготовить надлежащим образом и привести на место побоища.
И ты, говорит, не моги мне противиться, потому что мне за
мои труды орден на
шею дан, и я для вас же, дураков, стараюсь».
Мой сосед взял с собою десятского Архипа, толстого и приземистого мужика с четвероугольным лицом и допотопно развитыми скулами, да недавно нанятого управителя из остзейских губерний, юношу лет девятнадцати, худого, белокурого, подслеповатого, со свислыми плечами и длинной
шеей, г. Готлиба фон-дер-Кока.
«Нет, это не он, это не друг
мой! Тот бы
шею сломил, а меня бы не выдал!»
Обалдуй бросился ему на
шею и начал душить его своими длинными, костлявыми руками; на жирном лице Николая Иваныча выступила краска, и он словно помолодел; Яков, как сумасшедший, закричал: «Молодец, молодец!» — даже
мой сосед, мужик в изорванной свите, не вытерпел и, ударив кулаком по столу, воскликнул: «А-га! хорошо, черт побери, хорошо!» — и с решительностью плюнул в сторону.
Мгновенно воцарилась глубокая тишина: гроши слабо звякали, ударяясь друг о друга. Я внимательно поглядел кругом: все лица выражали напряженное ожидание; сам Дикий-Барин прищурился;
мой сосед, мужичок в изорванной свитке, и тот даже с любопытством вытянул
шею. Моргач запустил руку в картуз и достал рядчиков грош: все вздохнули. Яков покраснел, а рядчик провел рукой по волосам.
Макаров не ввел, а почти внес его в комнаты, втолкнул в уборную, быстро раздел по пояс и начал
мыть. Трудно было нагнуть
шею Маракуева над раковиной умывальника, веселый студент, отталкивая Макарова плечом, упрямо не хотел согнуться, упруго выпрямлял спину и мычал...
— Серьезно, — продолжал Кумов, опираясь руками о спинку стула. —
Мой товарищ, беглый кадет кавалерийской школы в Елизаветграде, тоже, знаете… Его кто-то укусил в
шею,
шея распухла, и тогда он просто ужасно повел себя со мною, а мы были друзьями. Вот это — мстить за себя, например, за то, что бородавка на щеке, или за то, что — глуп, вообще — за себя, за какой-нибудь свой недостаток; это очень распространено, уверяю вас!
Он сажал меня на колени себе, дышал в лицо
мое запахом пива, жесткая борода его неприятно колола мне
шею, уши.
Тришка. Да первоет портной, может быть,
шил хуже и
моего.
Кутейкин. Тут
мой ли грех? Лишь указку в персты, басурман в глаза. Ученичка по головке, а меня по
шее.
— Струсил ты, признайся, когда молодцы
мои накинули тебе веревку на
шею?
Самозванец несколько задумался и сказал вполголоса: «Бог весть. Улица
моя тесна; воли мне мало. Ребята
мои умничают. Они воры. Мне должно держать ухо востро; при первой неудаче они свою
шею выкупят
моею головою».
Судя по тому, как плохо были сшиты
мои башмаки, я подозреваю, что их
шил сам Фаддеев, хотя он и обещал дать
шить паруснику.
Вы едва являетесь в порт к индийцам, к китайцам, к диким — вас окружают лодки, как окружили они здесь нас: прачка-китаец или индиец берет ваше тонкое белье, крахмалит,
моет, как в Петербурге; является портной, с длинной косой, в кофте и шароварах, показывает образчики сукон, материй, снимает мерку и
шьет европейский костюм; съедете на берег — жители не разбегаются в стороны, а встречают толпой, не затем чтоб драться, а чтоб предложить карету, носилки, проводить в гостиницу.
Нам прислали быков и зелени. Когда поднимали с баркаса одного быка, вдруг петля сползла у него с брюха и остановилась у
шеи; бык стал было задыхаться, но его быстро подняли на палубу и освободили. Один матрос на баркасе, вообразив, что бык упадет назад в баркас, предпочел лучше броситься в воду и плавать, пока бык будет падать; но падение не состоялось, и предосторожность его возбудила общий хохот, в том числе и
мой, как мне ни было скучно.
Погляди на белую
шею мою: они не смываются! они не смываются! они ни за что не смоются, эти синие пятна от железных когтей ее.
Черт всплеснул руками и начал от радости галопировать на
шее кузнеца. «Теперь-то попался кузнец! — думал он про себя, — теперь-то я вымещу на тебе, голубчик, все твои малеванья и небылицы, взводимые на чертей! Что теперь скажут
мои товарищи, когда узнают, что самый набожнейший из всего села человек в
моих руках?» Тут черт засмеялся от радости, вспомнивши, как будет дразнить в аде все хвостатое племя, как будет беситься хромой черт, считавшийся между ними первым на выдумки.
— О, не дрожи,
моя красная калиночка! Прижмись ко мне покрепче! — говорил парубок, обнимая ее, отбросив бандуру, висевшую на длинном ремне у него на
шее, и садясь вместе с нею у дверей хаты. — Ты знаешь, что мне и часу не видать тебя горько.
И вот вчера только я решился сорвать
мою ладонку с
шеи, идя от Фени к Перхотину, а до той минуты не решался, и только что сорвал, в ту же минуту стал уже окончательный и бесспорный вор, вор и бесчестный человек на всю жизнь.
— Как пропах? Вздор ты какой-нибудь мелешь, скверность какую-нибудь хочешь сказать. Молчи, дурак. Пустишь меня, Алеша, на колени к себе посидеть, вот так! — И вдруг она мигом привскочила и прыгнула смеясь ему на колени, как ласкающаяся кошечка, нежно правою рукой охватив ему
шею. — Развеселю я тебя, мальчик ты
мой богомольный! Нет, в самом деле, неужто позволишь мне на коленках у тебя посидеть, не осердишься? Прикажешь — я соскочу.
Митя подтвердил, что именно все так и было, что он именно указывал на свои полторы тысячи, бывшие у него на груди, сейчас пониже
шеи, и что, конечно, это был позор, «позор, от которого не отрекаюсь, позорнейший акт во всей
моей жизни! — вскричал Митя.
— Эх, не секрет, да и сам ты знаешь, — озабоченно проговорила вдруг Грушенька, повернув голову к Ракитину и отклонясь немного от Алеши, хотя все еще продолжая сидеть у него на коленях, рукой обняв его
шею, — офицер едет, Ракитин, офицер
мой едет!
— Сила
моя не берет, что же ты крест с
шеи тащишь? — говорил один озлобленный бабий голос.
Вымыв душистым
мылом руки, старательно вычистив щетками отпущенные ногти и обмыв у большого мраморного умывальника себе лицо и толстую
шею, он пошел еще в третью комнату у спальни, где приготовлен был душ.
Нехлюдов слез с пролетки и вслед за ломовым, опять мимо пожарного часового, вошел на двор участка. На дворе теперь пожарные уже кончили
мыть дроги, и на их месте стоял высокий костлявый брандмайор с синим околышем и, заложив руки в карманы, строго смотрел на буланого с наеденной
шеей жеребца, которого пожарный водил перед ним. Жеребец припадал на переднюю ногу, и брандмайор сердито говорил что-то стоявшему тут же ветеринару.
То и дело просит у бабушки чего-нибудь: холста, коленкору, сахару, чаю,
мыла. Девкам дает старые платья, велит держать себя чисто. К слепому старику носит чего-нибудь лакомого поесть или даст немного денег. Знает всех баб, даже рабятишек по именам, последним покупает башмаки,
шьет рубашонки и крестит почти всех новорожденных.
— А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть на час будьте
мой — весь
мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы
мой,
мой,
мой! — говорила она, охватывая его руками за
шею и целуя воздух.
И пальцы Веры Павловны забывают
шить, и шитье опустилось из опустившихся рук, и Вера Павловна немного побледнела, вспыхнула, побледнела больше, огонь коснулся ее запылавших щек, — миг, и они побелели, как снег, она с блуждающими глазами уже бежала в комнату мужа, бросилась на колени к нему, судорожно обняла его, положила голову к нему на плечо, чтобы поддержало оно ее голову, чтобы скрыло оно лицо ее, задыхающимся голосом проговорила: «Милый
мой, я люблю его», и зарыдала.
Несмотря на свои четыре года, она ходила еще плохо, неуверенно ступая кривыми ножками и шатаясь, как былинка: руки ее были тонки и прозрачны; головка покачивалась на тонкой
шее, как головка полевого колокольчика; глаза смотрели порой так не по-детски грустно, и улыбка так напоминала мне
мою мать в последние дни, когда она, бывало, сидела против открытого окна и ветер шевелил ее белокурые волосы, что мне становилось самому грустно, и слезы подступали к глазам.
Отец
мой вышел из комнаты и через минуту возвратился; он принес маленький образ, надел мне на
шею и сказал, что им благословил его отец, умирая. Я был тронут, этот религиозный подарок показал мне меру страха и потрясения в душе старика. Я стал на колени, когда он надевал его; он поднял меня, обнял и благословил.
— Если бы не семья, не дети, — говорил он мне, прощаясь, — я вырвался бы из России и пошел бы по миру; с
моим Владимирским крестом на
шее спокойно протягивал бы я прохожим руку, которую жал император Александр, — рассказывая им
мой проект и судьбу художника в России.
Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы,
моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней на
шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в руке.
Он обнял меня за
шею горячей, влажной рукою и через плечо
мое тыкал пальцем в буквы, держа книжку под носом
моим. От него жарко пахло уксусом, потом и печеным луком, я почти задыхался, а он, приходя в ярость, хрипел и кричал в ухо мне...
В
моей сумочке было много всякой мелочи: цветные карандаши, перочинный ножик, резина, игольник с нитками,
шило, часы, секундомер и пр. Часть этих предметов, в том числе и роговую чернильницу с завинчивающейся пробкой, наполненную чернилами, я дал нести Дерсу. После полудня он вдруг подбежал ко мне и тревожным голосом сообщил, что потерял…
— Я? Привалова? — удивилась Антонида Ивановна, повертывая к мужу свое мокрое лицо с следами
мыла на
шее и голых плечах. «Ах да, непосредственность…» — мелькнуло у ней опять в голове, и она улыбнулась.
— Про
мою жизнь, Павла Ивановна, кажется, все знают — не секрет…
Шила в мешке не утаишь.
Правда, женщины иногда
моют полы в канцеляриях, работают на огородах,
шьют мешки, но постоянного и определенного, в смысле тяжких принудительных работ, ничего нет и, вероятно, никогда не будет.