Неточные совпадения
У него неожиданно возник — точно подкрался откуда-то из темного уголка
мозга — вопрос: чего хотела Марина, крикнув ему: «Ох, да иди, что ли!» Хотела она, чтобы он
ушел, или — чтоб остался с нею? Прямого ответа на этот вопрос он не искал, понимая, что, если Марина захочет, — она заставит быть ее любовником. Завтра же заставит. И тут он снова унизительно видел себя рядом с нею пред зеркалом.
«Говорят, — думала она, стараясь уснуть, — говорят, нельзя определить момента, когда и отчего чувство зарождается, — а можно ли определить, когда и отчего оно гаснет? Приходит…
уходит. Дружба придет, а потом
уйдет. Всякая привязанность также: придет…
уйдет… не удержишь. Одна любовь!.. та уж…» — «придет и
уйдет», — отвечал утомленный
мозг, решая последний вопрос вовсе не так, как его хотело решить девичье сердце Женни.
— Надо его поберечь, — у него
мозги здоровые! — говорил доктор,
уходя.
По-видимому, ЛабулИ намеревался излиться передо мной в жалобах по поводу Шамбора, в смысле смоковницы, но шампанское уже сделало свое дело: собеседник мой окончательно размяк. Он опять взял опорожненную бутылку и посмотрел на свет, но уже не смог сказать: пусто! а как сноп грохнулся в кресло и моментально заснул. Увидевши это, я пошевелил
мозгами, и в уме моем столь же моментально созрела идея: уйду-ка я за добрЮ-ума из отеля, и ежели меня остановят, то скажу, что по счету сполна заплатит ЛабулИ.
Тот, конечно, не отказал ему. При прощанье Тюменев с Бегушевым нежно расцеловался, а графу протянул только руку и даже не сказал ему: «До свиданья!» По отъезде их он немедленно
ушел в свой кабинет и стал внимательно разбирать свои бумаги и вещи: «прямолинейность» и плотный
мозг Ефима Федоровича совершенно уже восторжествовали над всеми ощущениями. Граф Хвостиков, едучи в это время с Бегушевым, опять принялся плакать.
Мне уже двадцать четвертый год, работаю уже давно, и
мозг высох, похудела, подурнела, постарела, и ничего, ничего, никакого удовлетворения, а время идет, и все кажется, что
уходишь от настоящей прекрасной жизни,
уходишь все дальше и дальше, в какую-то пропасть.
Но ведь я не пейзажист только, я ведь еще гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе, об его страданиях, об его будущем, говорить о науке, о правах человека и прочее и прочее, и я говорю обо всем, тороплюсь, меня со всех сторон подгоняют, сердятся, я мечусь из стороны в сторону, как лисица, затравленная псами, вижу, что жизнь и наука все
уходят вперед и вперед, а я все отстаю и отстаю, как мужик, опоздавший на поезд, и в конце концов чувствую, что я умею писать только пейзаж, а во всем остальном я фальшив, и фальшив до
мозга костей.
Перчихин. Счастье? Мое счастье в том и состоит, чтобы
уходить… А Полька будет счастлива… она будет! С Нилом-то? Здоровый, веселый, простой… У меня даже
мозги в голове пляшут… а в сердце — жаворонки поют! Ну, — везет мне! (Притопывая.) Поля Нила подцепила, она мило поступила… Их ты! Люли-малина!
— Он деспот, тиран, — шептал он мне всю дорогу. — Он благородный человек, но тиран! У него не развиты ни сердце, ни
мозг… Мучает! Коли б не эта благородная женщина, я давно бы
ушел от него… Мне ее жаль оставлять. Обоим терпеть как-то лучше.
Оставалось теперь только кому-нибудь из двух ретироваться за спичками или за другим каким-нибудь пустяком. Обоим сильно хотелось
уйти. Они сидели и, не глядя друг на друга, подергивая себя за бородки, искали в своих взбудораженных
мозгах выхода из ужасно неловкого положения. Оба были потны. Оба невыносимо страдали, и обоих пожирала ненависть. Хотелось вцепиться, но… как начать и кому первому начинать? Хоть бы она вышла!
Наконец он встал
уходить. Александра Михайловна проводила его до выхода, воротилась и села к окну. Смутные мысли тупо шевелились в
мозгу. Она не старалась их поймать и с угрюмою, бездумною сосредоточенностью смотрела в окно. Темнело. В комнату сходились жильцы, за перегородкою пьяные водопроводчики играли на гармонике. Александра Михайловна надела на голову платочек и вышла на улицу.
Мозг воспаленно работал помимо его приказа. Перед ним встали «рожи» его обоих оскорбителей, выглянули из сумрака и не хотели
уходить; красное, белобрысое, мигающее, насмешливое лицо капитана и другое, белое, красивое, но злобное, страшное, с огоньком в выразительных глазах, полных отваги, дерзости, накопившейся мести.
Налево, уже далеко от меня, проплыл ряд неярких огоньков — это
ушел поезд. Я был один среди мертвых и умирающих. Сколько их еще осталось? Возле меня все было неподвижно и мертво, а дальше поле копошилось, как живое, — или мне это казалось оттого, что я один. Но стон не утихал. Он стлался по земле — тонкий, безнадежный, похожий на детский плач или на визг тысячи заброшенных и замерзающих щенят. Как острая, бесконечная ледяная игла входил он в
мозг и медленно двигался взад и вперед, взад и вперед…
Я потерял себя. Совсем потерял себя, как иголку в густой траве. Где я? Что я? Я чувствую: моя душа куда-то
ушла. Она оторвалась от сознания,
ушла в глубину, невидимыми щупальцами охватывает из темноты мой
мозг — мой убогий, бессильный
мозг, — не способный ни на что живое. И тело мое стало для меня чуждым, не моим.
Вот, в общих чертах, свод тех отрывочных мыслей, которые мелькали в подавленном обрушившимся несчастьем
мозгу Виктора Аркадьевича, бессознательно и бесцельно шедшего все дальше и дальше, туда, куда несли его ноги, с единственным, отчасти определенным желанием поскорей и как можно далее
уйти от того рокового места, где он получил ошеломившее его страшное известие.
Борька с издевательской насмешкой доказывал, что из культурных способов отвлечения людей от серьезных умственных запросов два самые верные и незаметные — футбол и шахматы. Футбол — для людей со слабою умственностью: вся кровь
уходит в ножные мышцы, и для
мозга ничего не остается. Шахматы — для людей помозговитее. Вот, поглядите кругом, не было бы шахмат, — один бы книжку читал или газету, другой, кто умом устал, — гулял бы, занимался бы здоровым спортом.